Гитлер вышел из самолета в сопровождении нескольких немецких артистов, в числе которых был и его архитектор Альберт Шпеер. Три больших черных «мерседеса» ждали их, чтобы отвезти в Париж.
У Гитлера колотилось сердце. Он волновался, как девица на первом балу. С отроческих лет он грезил о Париже, изучал его архитектуру и градостроительство, но никогда еще там не бывал. Сегодня утром он наконец его увидит. Париж теперь принадлежит ему. Странный визит жениха к спящей невесте. Как будто он не в своем законном праве. Как будто не уверен, что понравится. Как будто должен подойти к ней на цыпочках.
Он пересек сначала предместья, унылые черновики, предшествующие шедевру. И вот наконец возник Париж – возник и заполонил все. Высокие фасады, веселые, насмешливые, поглотили три «мерседеса». Гитлер был ослеплен светом, игравшим на дерзко сером цинке крыш и бежевом камне домов.
У Оперы его поджидал полковник Шпайгель. Спешно подняли с постели старого швейцара-эльзасца, говорившего по-немецки, чтобы он сопроводил его на экскурсии.
Но Гитлер не дал ему и слова сказать. Он так долго изучал планы Оперы, что знал их наизусть, и сам послужил гидом своей свите; к старику он обращался лишь для того, чтобы уточнить какую-нибудь дату или изменение; тот, поняв, с кем имеет дело, старался скрыть свое отвращение под сдержанной учтивостью.
Гитлер все больше воодушевлялся:
– Это мечта из камня, как симфония – мечта из звуков. Два искусства я ставлю превыше других: музыку и архитектуру. Ибо лишь они силой вводят высший порядок в хаотичное течение вещей. Архитектор воцаряет порядок в материи, музыкант – в звуках; оба они организуют гармонию и связывают грубые элементы духовной поэзией.
Он восторгался фасадом, большой лестницей, стоившей всех зрелищ, особо восхитился тем фактом, что при этом каждая скульптура и картина в отдельности вписываются в глобальный замысел.
– Вы не понимаете, Гарнье удалось то, что не удавалось никому, ибо Парижская опера – творение одного человека. Он сумел использовать всех артистов своей эпохи, приобщив их к своему проекту. Одна мысль, одна тотальная мысль венчает все эти личные выплески. Это прекрасно, как политика.
Он вытягивал шею, разглядывая консоли, фигурную лепнину, статуи и арабески.
– Видите ли, Шпеер, на все эти детали стоит посмотреть, но важен только общий эффект. В лесу не видно отдельных деревьев. Это и есть совершенное общество. Если бы мне пришлось когда-нибудь читать курс политической философии, я привел бы моих учеников изучать этот шедевр.
Гитлер был глубоко тронут игрой красок, которую не мог увидеть прежде ни на каких планах. Он хвалил Гарнье, отказавшегося от мучнисто-серого, чтобы заставить камни петь цветами оркестра: красный мурезский мрамор звучал трубой, зеленый шведский – гобоями, порфир – фаготом, а пестрые, с вкраплениями, образовали симфонию струнных – пиренейский желтый с белыми прожилками за скрипки, телесный – за альты, фиолетовый с черными прожилками – за виолончели.
– Знаете, дорогой Шпеер, когда перестали строить интересные церкви и соборы?
– Нет, мой фюрер.
– После эпохи Возрождения! С тех пор, как построили первые оперные театры! Исторически опера заменила церковь – светская литургия, гармония, эмоция и представление о красоте мира. Лично я сделаю все, чтобы ускорить прогресс человечества и побыстрее прийти к миру, в котором не будет больше церквей, храмов, синагог, а только оперные театры.
В конце экскурсии, очень довольный собственными комментариями, он хотел всучить швейцару пятьдесят марок на чай. Тот отказался так решительно, что едва не случилось дипломатического инцидента. Он, правда, избежал ареста, заверив, что лишь выполнял свой долг.
Три «мерседеса» покатили дальше по Парижу, едва открывавшему глаза, – железные шторы были подняты наполовину, дворники поливали пустые тротуары, булочники сонно курили, сунув в печь первую партию хлеба.
Миновав церковь Мадлен, удовлетворившую вкус Гитлера к Античности, процессия выехала на Елисейские Поля, показавшиеся ему не столь величественными, как его новая магистраль восток—запад, и обогнула Триумфальную арку, при виде которой он вновь завел со Шпеером разговор о своей собственной.
Обозрев с любопытством Эйфелеву башню, Гитлер отправился в Дом инвалидов поклониться могиле Наполеона.
Там волнение его достигло такой силы, что в груди шевельнулось предчувствие. Однажды и у него, Адольфа Гитлера, будет холодное мраморное святилище внушительных размеров, как у Наполеона, огромная могила, перед которой умолкнут люди, побежденные, крошечные, придавленные очевидностью истинного величия. Маленький корсиканец и маленький австриец! Любопытно! Великие люди великих держав всегда рождаются маленькими в их маленьких придатках. Наполеон – его брат; Гитлер прощал ему даже то, что он был французом. У могилы императора он наслаждался своим собственным культом, представляя, какое впечатление будет производить на простых туристов всего мира в грядущие века. Он вышел, очарованный и очень довольный собой.
Его восторгов хватило и на Пантеон, этот языческий храм великих людей, но на площади Вогезов, перед Лувром и часовней Сент-Шапель он уже зевал. Он оживился у церкви Сакре-Кёр на Монмартре, откуда открывался вид на Париж с высоты орлиного полета, но ему пора было уезжать, ибо парижане вышли наконец на улицы и уже узнавали его.
В самолете он сердечно пожал руку Шпееру:
– Посетить Париж было мечтой моей жизни. Я очень счастлив, что она сбылась сегодня.
Он нахмурил брови и принялся размышлять вслух:
– Мы должны немедленно возобновить работы в Берлине. Подготовьте декрет. Положа руку на сердце, Шпеер, Париж величественнее Берлина, а это недопустимо. За работу! Когда мы закончим Берлин, Париж останется лишь бледной тенью, музейной витриной, археологическим сувениром, допотопным украшением, свидетельством отжившей эпохи, вроде итальянского города…
– Вы правы, мой фюрер. Вы покровитель искусств и артистов.
– Я задумался несколько дней назад, не должен ли я разрушить Париж. Нет, я отказался от этой мысли. Вот сделав Берлин прекраснее, мы действительно уничтожим Париж.
* * *Несмотря на все усилия и уступки, Адольф Г. никак не мог подружиться со своим тестем Йозефом Рубинштейном. Выцветшие голубые глаза старика выражали лишь скуку, если вдруг случайно останавливались на нем.
– Я бы на твоем месте, – говорила Сара, пожимая плечами, – даже не пыталась. Никакими любезностями, никакими подарками ты не сможешь компенсировать свой фундаментальный недостаток.
– Что? Какой недостаток?
– Ты не еврей.
Его отношения с родней жены всегда упирались в национальный вопрос. Что бы он ни говорил, что бы ни делал, как бы счастлива ни была Сара, как ни удачны их дети, у Адольфа оставался неисправимый изъян: он не был евреем, он не родился таким, каким следовало.
Когда все родственники собирались за столом, Адольф чувствовал себя невидимкой. Взгляд величественного, при бороде и пейсах, Йозефа Рубинштейна проходил сквозь него, словно он был не из плоти и крови, а из воздуха. Его стерли с полотна. Даже кроткая Мириам заразилась слепотой своего мужа. Это было тем более поразительно, что проявления любви так и летали по комнате, точно теннисные мячики: поцелуи, подарки, восклицания, выражения собственнических чувств – «моя дочь, мой внук, моя внучка», – но его все это не касалось. Порой его так и подмывало встать, поймать мячик, стать мишенью. «О! Я здесь! Близнецы Софи и Рембрандт не были бы вашими внуками, не будь я их отцом». Ему даже хотелось быть вульгарным. «А мои яйца? А моя сперма? Вы забываете, что без них у вас не было бы внуков. Имейте ко мне минимум уважения, которого требует хорошая пара яиц». Но он всегда прикусывал язык, зная, что этим только еще больше осложнит отношения Сары с родителями. Она выдержала семейную бурю, выбрав Адольфа, австрийца, гоя, который даже художником больше не был. Ее грозили лишить наследства, помешать наладить свое дело, не признать ее детей, если она, безумная, заведет их с ним. Убедившись, что угрозы ее не остановят, родители смирились, вновь приняли в лоно семьи ее, а потом и детей – в конце концов, еврейство передается по материнской линии, не так ли, Мириам? – и терпели в меру сил бесполезный придаток – мужа. То есть за столом оставляли для него стул и прибор.
Адольф никогда не ссорился с Йозефом Рубинштейном, но нашел способ раздражать его до крайности, сочувствуя его сионистским теориям.
– Вы правы, дорогой тесть. Надо создать еврейское государство. Воплотить в жизнь идеи Теодора Герцля.[26] «Дело Дрейфуса» во Франции, погромы в Кишиневе, в Яффе, резня в Хевроне и Цфате – всех этих антисемитских акций достаточно, чтобы оправдать сионистский демарш при всех связанных с ним проблемах.
Йозеф Рубинштейн, крупный деятель сионистского движения, не выносил, когда зять-гой озвучивал его глубинные убеждения. Ему почти хотелось с ним поспорить. Он так кипел, что дрожали губы.
Адольф наслаждался местью. Он на этом не останавливался:
– Скажите, дорогой тесть, вы за Уганду или за Палестину?
– Уганда! – взрывался Йозеф. – Да никто больше не думает о создании еврейского государства в Уганде с тысяча девятьсот пятого года! Это было оскорбительное предложение британцев. В черной Африке! Нет, наше место в Палестине.
– Я полностью разделяю ваше мнение. Израиль должен быть в Палестине. Таковы и мои убеждения, точь-в-точь.
Саре приходилось пинать его под столом ногой, чтобы он прекратил: она боялась, как бы у отца не случился удар.
Уходя после этих тягостных обедов по пятницам, она спрашивала мужа:
– Ты шутил или и вправду согласен с моим отцом?
– Главная моя цель, конечно, позлить его. Но…
– Честно, Адольф?
– Честно – не знаю! Я нахожу идею государства Израиль одновременно оправданной и непростой. Я не представляю, как это можно осуществить технически. А больше всего я удивляюсь, что это движение родилось в Германии.
– Почему?
– Потому что хорошо быть евреем и немцем. Ты сама это признаешь. Мы живем в мире, и это надолго. Страна модернизируется и либерализуется. Антисемитизм здесь маргинален, постыден, если не считать этого психопата Геббельса, знаешь, из крайне правых, который не собирает и одного процента голосов. Труднее быть евреем в Польше, в России, в Америке или во Франции. Кстати, так говорят твои дяди.
– Это правда.
– Так почему здесь? Какое отношение имеет Германия к судьбам сионизма и Израиля? Я не понимаю.
* * *– Нет, мы не отступим!
Гитлер распространялся на эту тему по многу часов в день.
– Ни шагу назад! Нельзя отступать перед русскими. Нельзя отступать перед зимой. Иначе мы кончим, как Наполеон! Наши люди должны держаться за землю, которую заняли, пусть окапываются там, где стоят, и удерживают каждый метр.
– Но, мой фюрер, земля промерзла.
– Ну и что? Я воевал во Фландрии с четырнадцатого по восемнадцатый, земля тоже промерзла, мы делали ямы с помощью снарядов.
– Но, мой фюрер, поля промерзли на полтора метра в глубину. Россия – не Бельгия.
– Замолчите! Вы ничего не понимаете.
– Потери будут чудовищны.
– Вы думаете, гренадерам Фридриха Великого хотелось умирать? Они тоже любили жизнь, но король был прав, требуя от них этой жертвы. Думаю, что и я, Адольф Гитлер, вправе требовать, чтобы каждый немецкий солдат был готов отдать жизнь.
– Я не могу требовать, чтобы мои люди жертвовали собой.
– Вы за деревьями не видите леса, генерал. Вам не хватает дистанции. Поверьте мне, ситуация сразу становится яснее, если взглянуть на нее издалека.
В рейхсканцелярии играли теперь только вальс генералов. Как и следовало ожидать, существовавшее лишь на бумаге соглашение между Гитлером и Сталиным при их взаимной вражде прожило недолго. Шла кровавая война. Русские сопротивлялись отчаянно, Гитлеру все труднее было добиваться повиновения, и он увольнял своих генералов одного за другим. Фёрстер, Шпонек, Гёпнер, Штраус… Иногда отставка не вразумляла человека, поэтому Райхенау скоропостижно скончался, а Шпонек был приговорен к смерти.
– Эти тупицы превратят меня в Наполеона, если дать им волю! Не отступать! Ни шагу назад! Зима в Германии такая же суровая, как в России.
Сначала Гитлер думал, что двух недель ему хватит, чтобы захватить Россию. Но советский колосс продержался все лето и перешел в контрнаступление зимой 1941/42 года.
Фюрер теперь не покидал «Волчье логово», комплекс бункеров, скрытый в сумрачных лесах Восточной Пруссии. На этой земле, исхлестанной северными ветрами, среди черных камней и кривых деревьев, пляшущих на белом снегу, Гитлер переменился. Его тело выдавало неудачи, которые он потерпел. Движения его стали затрудненными, мучительными, кожа серой, покрасневшие веки, казалось, едва удерживали тяжесть глаз, белки которых пожелтели, он с трудом переваривал пищу, а его дыхание источало зловоние страха. Он постарел в одночасье, как можно постареть только в пятьдесят лет, когда жизнь наносит удар за ударом, он не усох, а обрюзг, не прибавил лет, а просто сдал, тронутый тлением, а не зрелостью, постарел сочащейся из пор старостью, которая, как болезнь, поражает молодого человека.
Германия имела теперь в союзниках Японию, а в противниках – Соединенные Штаты. При всем своем презрении к Америке Гитлер не знал, как ее победить. Он подозревал, что, если не найдет способа немедленно захватить Россию, может проиграть войну.
Чередуя подавленное молчание с пламенными монологами, он сам понимал, когда разглагольствовал в одиночестве, что повторяет свои былые речи и начинает смахивать на собственную карикатуру. Он жаждал действия – и увяз в затянувшейся войне, превратившейся в мировую.
Разумеется, он искал запасные выходы. Он даже тайно протянул руку Англии, предложив прекратить боевые действия и поделить между собой Европу. Но Лондон проигнорировал предложение. Все из-за этого Черчилля, этого парламентария, продавшегося мировому еврейству, этого воскресного художника! Сарказмы несостоявшегося художника Гитлера в адрес художника-любителя Черчилля маскировали уважение. Черчилль стал единственным достойным противником, которого признавал Гитлер за многие годы, но он бы скорее умер, чем произнес это вслух. И чем упорнее Черчилль игнорировал его предложения, тем сильнее разгоралась в нем ненависть. И бедняга Рудольф Гесс, томящийся в британской тюрьме… Это Гитлер думал in petto,[27] но официально он говорил о Рудольфе Гессе не иначе как о предателе, который своим безумным поступком в высшей степени его разочаровал.
Что же натворил Рудольф Гесс, верная опора первых дней, тот самый, которому Гитлер в 1924-м, в тюрьме, диктовал «Кекстар»? Бывший летчик, ставший министром, угнал «Мессершмитт-110» с большим запасом топлива и улетел в Англию, на земли герцога Гамильтона, одного из лидеров партии консерваторов в палате лордов и ярого сторонника примирения с Германией. Приземлившись, он потребовал встречи с Черчиллем, чтобы предложить мирный договор. Тот, даже не выслушав, отправил его в тюрьму.
Все, и в Германии, и в Англии, думали, что это была личная эскапада и Гесс действовал по своему разумению. На самом же деле все устроил Гитлер, привыкший манипулировать каждым из приближенных, не ставя в известность других, что позволяло ему множить попытки, пусть даже противоречивые, и отделять те, у которых есть будущее, от безнадежных. Поскольку дело закончилось бесславно – британской тюрьмой, – Гитлер разыгрывал обманутого друга, разочарованного друга и, чтобы избежать скользкой темы, все еще делал вид, будто страдает, когда при нем упоминали Гесса.
Чем яснее он понимал, что война затягивается, тем чаще задавался вопросами о своей исторической миссии. Что будет, если он проиграет войну? Нет, он ее, конечно, не проиграет, но что, если?.. Кара будет ужасна.
Мстители будущего… Надо избавиться от мстителей будущего.
С первых же трудностей на русском фронте ему не давала покоя мысль о мстителях будущего. Кто? Жены и дети евреев, которых расстреливали тысячами на Восточном фронте…
В начале вторжения айнзацгруппы[28] действовали слаженно и эффективно: массовые убийства, расстрелы, погромы, репрессии достигли своего апогея в Бабьем Яре, где было ликвидировано свыше тридцати трех с половиной тысяч евреев мужского пола. Уже в августе Гитлер потребовал расстреливать также женщин и детей, «мстителей будущего». Пятьдесят тысяч евреев к середине августа, в следующем квартале, благодаря техническому прогрессу – винтовки заменили автоматами, – пятьсот тысяч.
Гиммлер регулярно представлял отчеты о своих зачистках в «Волчье логово».
– Мы нашли более эффективный метод: евреи стоят у края рва, в который падают, когда мы открываем огонь.
– Отлично.
– Да, мой фюрер, но можно сделать еще лучше.
Гитлер смотрел на Гиммлера с явным удовлетворением. Гиммлер, с вялым лицом без подбородка, со сглаженными чертами и мимикой, как у слизняка, но этот слизняк улыбался и, казалось, единственный из всех приближенных не замечал его физической деградации. Гиммлер по-прежнему видел Гитлера тридцатых годов, спасителя, явившегося в бедственную пору, мессию, «того, к кому человечество обратит взоры с верой, как некогда к Христу». В его монокле запечатлелся этот образ, и никакого иного он принять не мог. Гитлер ценил в Гиммлере честолюбие и покорность. И то и другое было абсолютным. Он был воплощением идеального подчиненного, неспособного на инициативу, но скрупулезного до крайности в выполнении приказа, маленького человечка, не умеющего поставить перед собой большую задачу, но успешно решающего те, которые ему задают. Когда он получал задание, оно становилось его миссией. Он подходил к делу методично. То был идеальный палач: четкий, ограниченный, бюрократически мыслящий. Банальный исполнитель.