Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт 36 стр.


Всякий раз, когда Гитлер его вызывал, Гиммлер трясся, как перед экзаменом. Диктатор обожал этот страх, видя в нем знак своего ослепительного сияния и твердо зная, что этот человек, по крайней мере, его не предаст.

– Вы присутствовали на расстрелах в Минске?

– Да, мой фюрер.

– И что же?

– Все исполнено, мой фюрер.

– Нет, я спрашиваю, что́ вы при этом чувствовали.

Слизняк, ударившись в панику, едва не потерял монокль. Гиммлер совершенно не доверял своим эмоциям и реакциям. Гитлер это знал и жестоко играл на его скрытой неуверенности.

– Мой фюрер, эти люди во всем похожи на людей. У них есть глаза, рот, руки, ноги… Но на самом деле это чудовищные создания, чьи разум и душа спрятаны еще глубже, чем у животных. Это примитивные существа. То, что я испытал, можно сравнить с чувством при посещении бойни.

– Отлично, отлично, – сказал Гитлер; сравнение ему не понравилось, ибо он любил животных, особенно Блонди, свою новую собаку, которая была при нем в «Логове» и доставляла ему больше радости, чем какая-нибудь Ева Браун. – Мой дорогой Гиммлер, вы не раз спрашивали меня, что мы должны делать с евреями внутри страны, с евреями, говорящими по-немецки. Я откладывал ответ, потому что считал, что наш приоритет – захватить Россию. Теперь ситуация изменилась. У нас уйдет несколько лет на то, чтобы победить русских.

Про себя он думал: Мы никогда не победим русских.

– Соединенные Штаты неосторожно ввязались в конфликт, и их уничтожат японцы.

Про себя он думал: Японцам не потянуть против американцев.

– Англия почти обессилела.

Про себя он думал: Черчилль отлично мобилизовал окаянных «ростбифов», чтобы выиграть войну.

– И мы должны продолжать наше дело внутри страны, как и за ее пределами.

Так ускоримся же внутри страны, мы и так достаточно медлили.

– Евреи в ответе за войну четырнадцатого—восемнадцатого годов. Евреи в ответе и за эту войну.

Да, объявил войну я, но быструю войну, которую должен был выиграть; если она затягивается, виной тому международное еврейство.

– В тысяча девятьсот тридцать девятом, тридцатого января, в моей речи в Рейхстаге я предупредил: если война станет мировой, это будет вина евреев и евреи за нее поплатятся.

Это было не предупреждение, а угроза. Я грозил санкциями, чтобы Соединенные Штаты побоялись вступать в войну.

– Это предупреждение станет пророчеством.

Что им стоило отступить, этим идиотам, сами напросились.

– Война кончится не истреблением арийских народов, как замышляли евреи, а уничтожением еврейства.

Скорее, скорее, пока не произошло обратное.

– На сей раз я применю старый еврейский закон: око за око, зуб за зуб.

Сто очей за око, тысяча зубов за зуб – это будет бойня.

– Мы должны энергично проводить нашу политику.

Уничтожение, полное уничтожение.

– Пусть не думают, что я хочу отомстить за трудности на Востоке…

Именно так, я мщу. И потом, мне смертельно скучно.

– Я делаю это, лишь уступая давлению немцев, которых возмущает семитское процветание в час лишений.

Люди ни в коем случае не должны узнать, что мы собираемся делать.

– Чтобы не спровоцировать реакцию еврейской пятой колонны внутри страны…

Чтобы об этом не проведали немцы.

– Мы начнем без лишнего шума…

В строжайшей секретности.

– Мы оповестим их, когда придет время.

Когда они увязнут по маковку и будет поздно идти на попятный.

– Тогда они будут счастливы.

Замараны.

– И благодарны.

Виновны.

– Почему бы вам не сопроводить меня на прогулку с Блонди?

Я хочу быть уверен, что нас никто не услышит.

Гитлер и Гиммлер вывели обезумевшую от радости собаку на свежий воздух. Пока она бегала по белой дороге, ощетинившейся корнями и щебнем, принося хозяину палку, которую тот бросал в кусты, двое мужчин углублялись в густой темно-синий лес. В зарослях раздавались шорохи и хрипы. Зима источала сильный запах гнилой воды. Гитлер начал излагать подробности:

– Я ставлю крест на моих прежних замыслах: депортировать всех евреев на остров Мадагаскар. Или в Сибирь.

Пусть бы строили там еврейское государство, которого требуют сионисты. Не мне же, в конце концов, создавать для них Израиль.

– Хотя Сибирь, пожалуй…

В Сибири они вымрут от голода и холода…

– Но нет. У меня есть идея.

На самом деле это придумал не я, а Сталин.

– Мы их депортируем.

Сталин депортировал миллион поволжских немцев.

– Поездом.

Он загнал их в вагоны для скота.

– На восток, в Польшу.

Он вывез их в Северный Казахстан.

– Мы отправим евреев в лагеря. И там произведем отбор, отделив тех, кто может работать, от тех, кто ни на что не годен.

Убьем женщин, детей и большинство мужчин.

– Пора наконец решить эту проблему.

Геноцид. Тотальный геноцид. Без поблажек.

– По части организационных деталей я полагаюсь на вас, дорогой Гиммлер.

Расстреливайте их, травите газом, жгите, делайте с ними все что угодно, лишь бы истребить.

Гиммлер позволил себе высказать соображение:

– Не думаю, что мы вернемся к газовым фургонам, как здесь, в Восточной Пруссии, в тысяча девятьсот сороковом, при операции «Эвтаназия». Слишком много неудобств. Я за газ, но в камерах.

– Да-да, конечно, Гиммлер, конечно.

Мне плевать, я не хочу знать, делай свое дело и оставь меня в покое. Я не собираюсь проверять технику мусорщиков. Я ставлю задачи и не мараю рук.

– И я думаю, что «Циклон Б» – тот газ, который вполне подойдет.

– Циклон Б?

Не говорите мне про газ, я чуть не потерял зрение в 1918-м из-за газа. Пусть этот наемник делает свою работу и избавит меня от подробностей! Какой сентенциозный болван!

– Я всецело доверяю вам, Гиммлер. Вы для меня как духовный сын.

Готово дело! У слизняка слезы на глазах. Как он тронут, слизняк!

– Первыми городами, которые мы очистим от евреев, будут Берлин, Вена и Прага. Потом мы займемся Францией. Евреи хотели войны? Пусть теперь платят по счетам!

Я смогу наконец переустроить мир. Выиграем мы войну или проиграем, я избавлю человечество от евреев. За это меня будут благодарить в веках. Как глупо, что мой желудок не переваривает пищу, я голоден как волк. А что, если заставить Блонди стать вегетарианкой?

– И пожалуйста, Гиммлер, сбрейте вы эти усики. Они смешны.

– Но…

Гиммлер в последний момент прикусил язык. Он чуть не ляпнул: «Но, мой фюрер, они такие же, как у вас».

* * *

У Адольфа Г. была тайная жизнь.

Он говорил, что идет прогуляться на Александерплац, «чтобы поискать лица», а сам прыгал в трамвай и уезжал из Берлина в далекое, сырое, лесистое предместье.

Он не мог признаться, что ездит к этой женщине. Ни Саре, конечно, ни Генриху. Нойманну, может, и сказал бы, но тот проводил так много времени в Москве как делегат немецкой компартии, что их редкие встречи не оставляли места для столь интимных откровений. Да и как об этом расскажешь? Адольф даже самому себе не мог назвать чувства, которые испытывал к ней.

– Ты рассказываешь мне о своих близких, – говорила она, – но им обо мне – никогда. Ты стыдишься меня?

– Нет.

– Так почему же?

– Однажды я расскажу о вас им всем. В тот день вы будете моей гордостью. А пока вы – моя скромность.

Она смеялась своим прежним смехом, в котором не было ни тени насмешки, а только чистая жизнерадостность. В чем был ее секрет? Адольфу достаточно было провести с ней час, чтобы зарядиться энергией, мыслями, эмоциями. Она отогревала его. Омывала. Он молодел. Повидавшись с ней, он дышал полной грудью. Даже небо казалось выше, светлее, яснее. А если он прощался с ней только с наступлением ночи, над асфальтом предместья сияли звезды.

Однажды Сара случайно нашла в мастерской письмо и, заподозрив неладное, проследила за ним. До конца, правда, она не дошла. Убедившись, что он лжет и вовсе не гуляет по Александерплац, а ездит куда-то, похоже привычным путем, она сошла с трамвая – он ее так и не заметил – и дождалась его дома.

Адольф застал уязвленную изменой Сару в слезах. И тогда ему пришлось открыть ей правду: вот уже несколько лет он один-два раза в месяц навещал в монастыре сестру Люси, выходившую его в госпитале в 1918-м.

* * *

Секретарши Гитлера изнемогали; они мечтали о бегстве каждый раз, когда диктатор давал им несколько часов на сон.

– Даже в тюрьме, наверно, не так тоскливо, – говорила Иоганна, – ведь охрана уважает сон заключенных.

– И потом, – подхватывала Криста, – в камере есть соседи, одни приходят, другие уходят. И прогулки. А здесь – ничего.

Секретарши Гитлера изнемогали; они мечтали о бегстве каждый раз, когда диктатор давал им несколько часов на сон.

– Даже в тюрьме, наверно, не так тоскливо, – говорила Иоганна, – ведь охрана уважает сон заключенных.

– И потом, – подхватывала Криста, – в камере есть соседи, одни приходят, другие уходят. И прогулки. А здесь – ничего.

В «Волчье логово» в сердце сырого леса, серый, бесцветный бункер, пропитанный пара́ми скуки и запахом сапог, геометрическое строение, в редкие окна которого проникал лишь бледный свет Севера, не допускались никакие новые лица, никакие новые книги или пластинки, никакие новые идеи и личные точки зрения. Гитлер запрещал говорить о политике и о войне, он терпел лишь пустые разговоры, болтовню за чаем с пирожными. Но о чем говорить, если уже посетовал на нехватку великих вагнеровских теноров и повторил, что ни один дирижер не стоит мизинца Фуртвенглера? О чем болтать, будучи отрезанными от мира?

С наступлением весны возобновились боевые действия на территории СССР, но немецкий фронт, непомерно растянутый, удерживался с трудом.

Состояние армии читалось на теле Гитлера: он был живой картой боев, окрыляясь малейшей победой, оседая и отекая при каждом отступлении. Здоровье его ухудшалось день ото дня. Он почти не спал и бессонными ночами не давал покоя Кристе и Иоганне, которые совсем выбились из сил.

– Вот увидите, когда мы добьемся победы над Россией, Англией и США, я займусь нерешенными вопросами. Не евреями, для них мы уже открыли все эти… трудовые лагеря, но другими проблемами. Я ликвидирую христианские церкви, все, не желаю больше видеть ни одного распятия в Германии. Их время прошло. Потом я решу проблему питания: введу вегетарианство, лучшую диету для здоровья. Как можно поглощать трупы? Это возмутительно, не правда ли?

Криста и Иоганна научились зевать незаметно, пряча эту тайную гимнастику за внешне внимательным лицом. Секретарши знали все его монологи наизусть, слышали их тысячу раз, и тысячу раз они звучали лучше, чем сегодня, ибо усталый фюрер был не способен на прежний блеск. Он молол языком, лишь чтобы отвлечься от тревог.

– Говорить – мое лекарство, – твердил Гитлер своим врачам.

Это его болезнь, думали Криста и Иоганна, измученные, с опухшими глазами.

Он даже музыку больше не слушал. В начале войны, чтобы отдохнуть, он закрывал глаза и просил их поставить несколько пластинок, всегда, впрочем, одни и те же: симфонии Бетховена, избранное Вагнера и романсы Хуго Вольфа; тогда Криста и Иоганна страдали от однообразия. Теперь они жалели о тех временах, ведь великая музыка, по крайней мере, кажется новой при каждом прослушивании; Гитлер же о них и не вспоминал. Он не переносил даже вида грампластинки и постоянно произносил свои монологи в пустоту.

Визиты Евы Браун были редки. Гитлер терпел ее только в Баварии, в Бергхофе. Когда она самовольно явилась в «Волчье логово», Гитлер бесцеремонно оскорблял ее на людях, унижал, доводил до слез, даже сунул ей пачку марок, как будто платил проститутке. Она уехала.

Криста и Иоганна ей позавидовали.

Они, впрочем, изменили свое мнение о Еве Браун. Поначалу их возмущало, что эта восхитительная молодая женщина терпит такое скверное обращение от Гитлера, будь он трижды главой всей Германии. Теперь они поняли, что Гитлер не желал жить с Евой Браун, но и не позволял ей устроить свою жизнь. Как и они, Ева Браун стала пленницей диктатора. Никому не вырваться из его лап. Жертва за жертву, они обе предпочли бы быть униженной любовницей Гитлера, ибо Ева Браун виделась с ним редко, тогда как Криста и Иоганна вынуждены были терпеть его денно и нощно.

– Мне отвратителен род человеческий, – сказал Гитлер. – Человек есть лишь мерзкая космическая бактерия.

– Он, похоже, провел часок перед зеркалом, – шепнула Иоганна Кристе.

И обе внутренне расхохотались, оставаясь при этом прямыми, безукоризненными, с внимательно сдвинутыми на кончик носа очками и блокнотами в руках.

В ноябре 1942-го американцы высадились в Северной Африке, а британцы усилили ночные бомбардировки Германии. Сильно пострадали Мюнхен, Бремен, Дюссельдорф.

– А моя квартира в Мюнхене разрушена? – спросил Гитлер.

Криста не знала, стоит ли говорить ему правду. Как он отреагирует?

Гитлер стукнул кулаком по столу и завопил:

– Вы оглохли? Я спрашиваю, разрушена ли моя квартира в Мюнхене?

– Да, мой фюрер.

– Правда?

– Она серьезно пострадала.

Гитлер удовлетворенно кивнул и пригладил усики.

– Ну и тем лучше! Тем лучше! Немцы не поняли бы, если бы моя квартира уцелела. Это произвело бы плохое впечатление. Я рад. Я рад.

Криста отметила в своем отчете цифры потерь, число убитых и раненых. Но Гитлера это не интересовало.

– В сущности, эти налеты необходимы для поднятия духа. Пусть мюнхенцы понимают, что Германия воюет. Это окажет спасительное воздействие. И потом, после войны все равно пришлось бы сносить здания для нового градостроительства. Британцы, по сути, работают за нас.

В этот день Криста поняла, что безумие Гитлера не в странных идеях, не в ненависти, даже не в непоколебимой решимости, игнорирующей препятствия реального мира, но, скорее всего, в полном отсутствии сострадания.

* * *

Сестра Люси приходила в гости каждое воскресенье.

Дети ждали ее, как любимое лакомство.

Ее живость, веселость, находчивость в разговоре, чистый и неожиданный смех очаровали их, и им казалось – истинная редкость, – будто они общаются с ровесницей. Она так непосредственно удивлялась, восхищалась, возмущалась и гневалась, что казалась им даже моложе их самих, ведь они в школе, во дворе, с учителями, с товарищами и даже в семье уже приучились владеть собой и скрытничать.

Сара же благодарила свою соперницу за то, что та была такой, какой была. Поначалу она успокоилась, однако потом осознала всю силу странной близости Люси и Адольфа, и ее ревность едва не вспыхнула с новой силой, но одна подруга сказала ей:

– Не будешь же ты ревновать к монашке? Уж тем более ты, еврейка!

Насмешка оказалась действенным лекарством.

Окончательно убедившись, что никто не хочет отнять у нее Адольфа, она терпела эти странные отношения мужа с женщиной, некогда спасшей его, но так и не поняла, на чем они основаны.

Что до сестры Люси и Адольфа, они и сами не ведали, почему их тянет друг к другу.

– Я даже не знаю, верю ли в Бога, – говорил Адольф.

– Я даже не знаю, люблю ли твою живопись, – отвечала Люси.

И они хохотали.

– Заметьте, – продолжал Адольф, – я сам не уверен, что мне нравится моя живопись.

– А я не каждый день уверена в Боге.

В воскресенье, в серые предвечерние часы, неподвижные и неспешные, когда юнцы помышляют о самоубийстве, он вел ее в свою мастерскую, где они уединялись, чтобы поговорить, сказав Саре, что будут смотреть полотна.

– Я ни в чем не уверен. Не уверен, что хорошо пишу. Не уверен, что хорошо поступаю. Не уверен, что люблю как следует мою жену и детей.

– Тем лучше! Уверенность – удел дураков.

– И все же! Вера в себя, хоть немного, хоть иногда, позволила бы мне пойти дальше.

– Дальше других, Адольф, и только.

– И все же! Если б я мог победить сомнения…

– Не переставай сомневаться, сомнение делает тебя тем, кто ты есть. Достойным человеком. Оно рождает чувство неуверенности, да, но это чувство – твое дыхание, твоя жизнь, твоя человечность. Если бы ты захотел покончить с этим дискомфортом, то стал бы фанатиком. Фанатиком идеи! Или, хуже того, фанатиком самого себя!

– Но вы, сестра Люси, вы в чем-то уверены?

– Ни в чем. У меня есть вера. Но это не уверенность. Это лишь надежда.

– А энергия? Я не знаю никого, кто был бы наделен ею так щедро, как вы.

В одно из воскресений Адольф попросил Генриха прийти в мастерскую, чтобы познакомить его с сестрой Люси. Он был счастлив свести вместе двух людей, которых любил больше всех после своей семьи.

Генрих показал себя блестящим, очаровательным, увлеченным. Он сумел дать понять сестре Люси, как надо восхищаться живописью Адольфа Г. Он удивил своего учителя познаниями в Священной истории и теологии, и когда, уже затемно, он их покинул, Адольф повернулся к сестре Люси в восторге от проведенного вместе времени:

– Генрих просто чудо, не правда ли? Это ангел.

Сестра Люси поморщилась – прежде он не видел у нее такого выражения лица:

– Он? Он дьявол.

* * *

Ночь тиха, ночь свята.

Немецкие семьи с волнением прильнули к радиоприемникам в эту ночь, 24 декабря 1942 года. Женщины плакали, думая, что голос сына, мужа, брата, внука или жениха может звучать из большого деревянного ящика, стоящего на буфете рядом с украшенной елкой.

Немецкое радио транслировало это пение со Сталинградского фронта. Хор немецких солдат сливался с хором солдат русских, рождественское перемирие объединило две армии, уже много недель бившиеся не на жизнь, а на смерть у берегов Волги.

Назад Дальше