– Я пожила в социалистическом, там передних вообще не было!
– Не веришь ты в человека! Это сказывается на твоем творчестве!
– Пусть, – говорю, – сказывается!С другой стороны, зачем я все время с ним спорю? Пусть Сэм остается таким, каков он есть – с верой в человечество. На практике он лучше меня. Он хоть пробует жить. А я, если вдуматься, что? Я только и жду, когда меня оставят в покое. Ни капитализма не будет с его акульим оскалом, ни социализма с его щербатым ртом. А будет вот что. Будет ветреный день в конце июля, Сэм с его приемной дочерью Самантой сядут в машину и поедут в зоопарк смотреть какую-то капубару. Что за капубару такая, для чего ее нужно смотреть? Мне, что ли, сходить в зоопарк? Заодно и разузнать – ведь не на Марсе живу.
Да, будет еще Тони. Запой его кончился после того, как я призналась ему, что иногда ворую в магазине. «Правда?» – спросил он и открыл дверь.
Недавно с их балкона на мой упала клубника. Я вышла подобрать и случайно услышала их разговор. Они планировали совместную поездку на митинг протеста в Вашингтон. Это хороший знак. Если у людей есть силы протестовать, значит, у них всё в порядке. Но когда Тони запивает, он запирается в своей комнате и звонит мне. Грехи сближают людей. В трубке ночью раздается его испуганный голос:
– Я опять ЭТО сделал! Скажи Сэму, чтоб не сердился.
И снова я иду кружить по двору, где паркуется мэр. Вот он, кстати, идет, поправляя на ходу галстук. У нас теперь с ним общая тема для разговора:
– Ты, случайно, Тони не видела?
– Нет.
– Если увидишь, передай, что я уехал на пару дней, надо полить цветы.
Я говорю, что обязательно передам, и смотрю, как он садится в машину. Мэр ее не запирает. Наверное, тоже из веры в человечество. Надо его предупредить – у меня в этом дворе три велосипеда украли.
– Как у него там дела с подругой? – спрашивает мэр в приспущенное окно.
– Нормально, кажется.
– Душевный парень… Зачем он только пьет?
– Оттого, может, и пьет, – говорю я, но мэр уже этого не слышит.
Потом я иду и поливаю цветы.Суп гаспачо
Я вроде бы все рассчитала правильно: субботний день, супермаркет переполнен, пять продавщиц работают, как роботы, не поднимая головы. Дальше действовать надо было быстро и решительно. Я бросила пакет с сосисками в сумку, три свежерасфасованные баночки с супом гаспачо поставила одна на другую и пошла к выходу.
Объяснять, почему я это сделала, – долгая история. Скажу только, что за последние полгода ренту за нашу квартиру внесла моя мама, израильский пенсионер.
Когда я вышла, почувствовала, что на плечо мне ложится рука, потом вкрадчивый мужской голос у меня над ухом произнес: «Если вы будете вести себя хорошо, я не вызову полицию». Положивший мне руку на плечо мало чем отличался от других покупателей. Вот разве что глаза. Они были совершенно тусклые. Два кружка консервной жести.
Пока мы, набычившись, смотрели друг на друга, я прокрутила в голове вариант ухода – бью его ногой в пах и бегу к автостраде. Мне мешал суп, который я по-прежнему держала в руках. Бросить банки на землю почему-то вдруг оказалось совершенно невозможным. Я ясно видела, как три пенопластовые коробочки взрываются под ногами, забрызгивая меня и этого типа своим красным содержимым. От природы я чистоплотна, как кошка. «Я надел это только сегодня утром!» – голосит муж, защищаясь от моих поползновений стащить с него рубашку, брюки, носки и его самого запихать в ванну. Иногда он серьезно говорит, что мне следует обратиться к психиатру. Иногда я даже серьезно подумываю, а не последовать ли его совету. В Молдавии говорили: кто смывает свою грязь, тот смывает свое счастье. Что-то в этом было.
Но мы отвлеклись.
В общем, оценив ситуацию, я поняла, что бросить банки на землю не могу – будет неопрятно.
– Только давайте без глупостей! – говорит Жестяной, видимо, почувствовав направление моей мысли.
В тесной задней комнате, расположенной между туалетом и подсобкой для рабочих, везде стояли телевизоры, за столом сидела полнотелая девица и смотрела в один из них, показывающий дверь. Я села и тоже посмотрела в экран. Какие-то люди входили и выходили, прошла хорошенькая женщина с коляской, заглянула в камеру, поправила волосы, помахала рукой. Все, кроме меня, видимо, знали, куда смотреть.
– Сейчас составим опись украденного, – сказал Жестяной, доставая какие-то бланки.
Я подумала, что самое время повиниться:
– Простите меня, – говорю, – я просто забыла заплатить. Я принимаю антидепрессанты и при этом два дня ничего не ела!
Наверное, я надеялась разбудить в нем жалость. Он в ответ открыл мою сумку и вышвырнул на стол содержимое – кошелек и пакет с сосисками.
Голос его потух, а взгляд, наоборот, засверкал, насколько может сверкать консервная жесть:
– Удостоверение личности имеешь? – спросил он.
Удостоверения у меня не было, была медицинская карточка. Я живо положила ее на стол.
– Я так и думал, – сказал Жестяной с непонятным фатализмом и стал куда-то звонить.
Меня так мучил голод, что машинально я придвинула к себе одну из банок и открыла крышку. Его окрик остановил меня:
– Не трогать, это вещественное доказательство! – взвыл он.
– Ну ладно, – говорю, – ломать комедию! Вы что, голода никогда не испытывали?
Мысль о том, что человек может испытывать голод, была для него новой. Он задвигал бровями. Потом морщины на его лбу разгладились, и он продолжил звонить.
Звонил он, как выяснилось, в полицию. Пораженная его обманом – ведь он мне только что обещал, что не будет этого делать, – я гордо отвернулась к стене. Так, в молчании, мы и просидели минут пять: он – скрипя стулом и продолжая что-писать, я – глядя на стену. Потом он дал мне прочитать написанное. Его репортаж многословно, в деталях, излагал весь мой бесславный поход за супом; бросились в глаза какие-то стилевые и смысловые уродства. «Когда задержанная направилась к дверям, я продолжал следовать…» Я дочитала только первую треть и остановилась. Мне и так было тошно.
Полицейские в количестве трех прибыли быстро, проявили, так сказать, высокую оперативность. Когда они действительно нужны, их не дождешься, злобно подумала я. Под таким конвоем я и пошла к выходу, склонив голову, чувствуя молчаливое неодобрение толпы. Такие, как я, разворовали страну, довели Америку до экономического кризиса.
– Куда меня ведут? – спросила я.
– В участок, – ответил Жестяной, отдавая полицейскому мою сумку и бумаги. На меня надели наручники и подтолкнули в машину. Он смотрел нам вслед, но недолго. Прихватил заблудившуюся на парковке тележку, покатил ее в специальный загон у входа. У человека была страсть к порядку – вот и всё.В дороге, надо сказать, я подвела базу под свои горькие мысли. Вспомнила эссе Бертрана Рассела о так называемых хороших людях с их банальными представлениями о порядке. Бертран Рассел, правда, ничего не говорил о том, что ворующие суп в магазине – это и есть противоядие от такого зла. Мелькали в окне знакомые улицы, потом замелькали незнакомые. Я закрыла глаза: не будут же меня судить за такую ерунду.
В полицейском участке сидел пожилой дежурный и ковырял во рту зубочисткой. Он посмотрел на меня удивленно. Понятное дело, я не похожу на преступницу, у меня внешность человека культурного, умеющего иронично улыбнуться, когда его ведут в наручниках по коридору.
Он это сразу понял и принес ключи.
Когда кандалы спали с моих запястий, я поделилась с ним новым ощущением:
– Сократ, когда с него перед казнью сняли оковы, сказал, что счастье – это когда проходит боль!
Дежурный посмотрел на меня и пожевал зубочистку:
– Позвонить есть кому?
– Позвонить? – обрадовалась я. – Конечно!
Он придвинул ко мне телефон и, набрав спецкод, протянул трубку:
– Имей в виду, что нужно восемьдесят шесть долларов и паспорт.
Позвонить мне, естественно, было кому. У меня много друзей. Единственная проблема – у меня не было с собой записной книжки и единственный номер, который я знала на память, это мой собственный. Филипп должен был вернуться только к вечеру. Я все равно позвонила домой и наговорила короткое сообщение: «Филипп, ты только не волнуйся, я в тюрьме. Принеси мой паспорт и восемьдесят шесть долларов выкупа». Я отогнала страшную мысль, что он может прослушать сообщение только завтра или вообще не прослушать. Это тоже долго объяснять…В Америке в полицейском участке два тюремных отделения: мужское и женское. В предбаннике стоит скамейка, на стене висит доска объявлений. Я прочла что-то о предстоящем в конце августа обеде для бедных слоев населения. На вопрос, долго ли меня тут продержат, дежурный ответил: «А кто его знает в праздник, в субботу-то!»
Я не теряла надежды вызвать его расположение.
– Что такое? – говорю. – Вы шабат празднуете?
– Шабат мы не празднуем! – ответил он. – Есть еще вопросы?
Конечно, у меня были вопросы. И не один.
Конечно, у меня были вопросы. И не один.
Почему бы ему не отпустить меня, ведь я никого не убивала? Я его не задала.
– У меня в сумке сигареты. Можно я покурю? – спросила я.
– Мадам, – ответил он строго и гордо, – в американских тюрьмах не курят! В американских тюрьмах тихо сидят и дожидаются дежурного инспектора.
Потом у него что-то не заладилось с фингератором. Грозясь застрелить какого-то Кастанзу (прекрасно, пусть застрелит, подумала я), он принес коробку с тушью.
– Раньше всё было удобней! – говорил он, вытирая мои пальцы салфеткой и снова макая их в тушь, из чего я сделала вывод, что у моих отпечатков очень сложный рельеф. – Тратят деньги налогоплательщиков, потом ни хера не работает.
Моя фраза о том, что хорошо бы закрыть все эти институты и послать всех работать, понравилась.
– Посиди тут, пока придут за тобой, – сказал он миролюбиво, приковывая меня к поручням скамейки.Плоская бесцветная женщина, которую я поначалу приняла за мужчину, пришла за мной минут через пятнадцать. Она сняла с меня наручники и, открыв дверь на женскую половину, приказала мне идти вперед, пока она не скажет остановиться. Темным узким коридором мы двинулись мимо камер. Все они были заняты, арестантки лежали на койках лицом к стене. Может быть, у них было время тихого часа. Только в одной камере навстречу нам поднялась красивая блондинка в мини-юбке и кожаных сапогах:
– Hi, honey! – сказала она мне и попыталась улыбнуться – в этот момент я увидела жуткое преображение. Дело в том, что для улыбки человеку надо как минимум три верхних и два нижних зуба, но именно они у нее отсутствовали. С тяжелым сердцем я пошла вперед, подгоняемая моей конвоиршей. Мы дошли до конца коридора. Впереди была грубо замазанная белой краской стена из толстого камня, над ней светилось окно.
– Стоп, – сказала конвоирша, хотя я и так остановилась.
Моя камера куковала с поднятой решеткой, как будто давно меня ждала.
«Здесь», – сказал конвоирша и, пригнув мою повинную голову, подтолкнула внутрь.
Неровный цементный пол, низкая, привинченная к стене железной койка, унитаз с желтой проймой мочи – вот что я увидела, оглядевшись. Потом я заметила в углу полукруглую раковину и отвинтила кран. Ничего выдающегося из него не полилось, мне даже пить расхотелось. Я закрыла кран и прилегла на койку. Холодно и жадно железо впилось в мои лопатки. Я забыла сказать, что джинсовую куртку с меня сняли и вместе с сумкой спрятали в металлический шкаф. Десять минут я ворочалась с боку на бок, пока не нашла единственное более или менее приемлемое для тела положение. Оно оказалось таким же, как у моих соседок, – в позе зародыша, лицом к шершавой стене.
«Ну что, допрыгалась?» – прозвучал у меня в голове знакомый ехидный голос, мой собственный.
«Как же так получилось?» – спросил другой, более доброжелательный.«Ничего, как-нибудь прорвемся!» – любимая фраза мужа, о которую разбиваются все мои жалобы на жизнь. К этой фразе он иногда добавляет кое-какую конкретику: «Еще пару-тройку месяцев – защищусь, найду работу, вот увидишь!» В отличие от него нашей жизнерадостной одиннадцатилетней дочери снится навязчивый кошмар, будто меня арестовывают. Иногда она просыпается в слезах: «Мама, скажи, что это неправда!»
– Это ты во всем виновата! – сказал мне Филипп. – Не надо было ей Кафку читать!
Но оставим невинного ребенка в покое, ведь дело касается только нас, двух взрослых уродов. Мы сами избрали этот странный путь, мы и будем расплачиваться.Среди моих американских друзей имелось несколько человек, которые побывали в тюрьме по собственному желанию. Одному журналисту, например, заказали «серьезный» материал о положении в американских тюрьмах. Он в поисках жизненного правдоподобия пошел и сам украл в магазине пиджак. Разумеется, его на выходе задержали, отвезли, как и меня, в участок. Всё уже шло по плану, но тут у него сдали нервы, и он стал звонить в газету. В общем, с жизненным правдоподобием вышел пшик. В газете подтвердили, и через полчаса журналист уже гулял на свободе. Его, правда, заставили заплатить за пиджак. Я подумала, не взять ли мне его историю в качестве алиби. Не подходило мне всё это только по одной причине. Моя редакция состояла из подобных мне несолидных людей с расшатанной психикой и еще более расшатанной репутацией. Мой коллега тоже влип недавно: полез ночью в квартиру бывшей подруги, разбил стекло, расквасил физиономию ее бойфренду. Забавно то, что, когда дело было сделано, он сам же и вызвал на себя полицию. Театральная развязка: он – в кресле, рубашка – в клочья, лицо и руки изрезаны осколками стекла. Она с бойфрендом – в углу, смотрят испуганными глазами. Она за этого бойфренда как раз собиралась замуж, а тут в их жизнь вторгается он, рыдает в телефон, лезет по пожарной лестнице на четвертый этаж. Пойди после этого выйди замуж. Она, кстати, ничего, прекрасно вышла, живет в пригороде.
Господи, до чего нас довели, если мы вынуждены бить стекла и воровать суп в супермаркетах? Пусть меня судят, я скажу. Начну с того, как меня уволили. Хозяин книжного магазина, где я честно служила четвертый год, вдруг решил, что работать у него останутся только «молодые агрессивные продавцы». Он так и сказал: «Молодые и агрессивные», – и посмотрел на меня. Тут-то я и поняла, почему сослуживцы в последние месяцы не разговаривали со мной. Они уже всё знали и не хотели огорчать. Очень гуманно с их стороны. Начну с этого, подумала я.
Или еще лучше начну с более раннего периода. С того, как одиннадцать лет назад у нас родилась дочь и мы укладывали ее в картонную коробку из-под яблок, потому что денег на детскую кроватку у нас не было. Занять их было не у кого, потому что те, кто мог дать, давно перестали в нас верить. И как мы потом смеялись над одной эксцентричной американкой, которая принесла нашей запеленутой в украденную из роддома простынку девочке серебряную погремушку из магазина Тиффани. Когда я попробовала сдать погремушку обратно в магазин, чтобы выручить за нее триста долларов, погремушку у меня не приняли, сказали, что она была продана на окончательном сейле. Скидка была ерундовая – десять долларов, но в них-то и заключается вся ирония. В том, что эта щедрая идиотка не могла не сэкономить на нас. Когда я пришла домой, муж сказал: «Это даже хорошо, что погремушка останется у нас. Пусть у ребенка с младенчества развивается чувство изящного».
А еще лучше, если я начну с главного. С того, что мы – поэты, нас и так жизнь немало покорежила. Я скажу на суде то, что говорила своему начальнику, когда он мне выписывал последний чек: «Вот ты читаешь биографии великих и в них натыкаешься на упоминания о людях, сыгравших в их жизни какую-то роль – кто положительную, а кто и наоборот. Ты при этом думаешь, что всё это происходило где-то и с кем-то, а на самом деле это происходит с тобой и прямо сейчас!» Я скажу им это и закончу свою речь тем, что этот проклятый суп они всё равно в конце рабочего дня сливают в помойный бак. За всеми этими трескучими размышлениями я заснула, а когда проснулась, то увидела разгоревшуюся над моей головой голую лампочку. Может быть, она знала, что где-то за стенами тюрьмы уже занялся вечер, и тихо приветствовала его повышенным горением. Я тоже поприветствовала приход вечера и, перелегши на спину, стала изучать написанные на стенах и потолке граффити. Их было много, я запомнила только некоторые. Life sucks, and then you die, а рядом надпись интимного характера: «Девочки, мастурбация помогает». Другая запись, сделанная губной помадой, ранила меня в самое сердце: «Я люблю Иисуса Христа!» И номер телефона.
Исключительно чтобы скоротать время, я рисовала себе в воображении этих женщин, побывавших тут до меня. Они были разными: ожесточенными и добрыми, вульгарными и не очень. У кого-то из них еще были близкие, а кто-то был совсем один на белом свете. О чем они думали, лежа на этой койке? Хотели ли выйти на свободу или им на этой свободе нечего было делать, кроме как воровать, колоться дрянью, спать на скамейках, укрывшись от дождя ветошью и полиэтиленовыми мешками?
Голода я больше не чувствовала, но мне сильно хотелось курить. Я стала ходить по камере взад-вперед, считала шаги, считала прутья на решетке, потом снова легла и, кажется, снова задремала, потому что скрежет решетки совпал у меня с видением небольшого демона, скрежещущего зубами. В десять часов, когда моя конвоирша пришла за мной и повела меня обратным коридором к выходу, мне хотелось расцеловать ее.
Мой отец просидел в тюрьме восемь лет и, освободившись, сказал, что ни о чем не жалеет. Я провела в тюрьме восемь часов и могу сказать только одно – лучше свободы ничего нет.
В предбаннике меня представили женщине – тюремному инспектору. Назначив мне дату суда, она посмотрела на меня и шепнула:
– Возьми частного адвоката!В понедельник вечером мы с Филиппом сидим на крыльце в ожидании знакомого адвоката. Он обещал заехать после работы. Во вторник – суд.
Знакомый адвокат – его зовут Мэтт – подъезжает ровно в шесть. Знаю я его так: наши дочери дружат, и, заходя за своей, он дежурно спрашивает, как дела, и я дежурно отвечаю, что прекрасно.