«Полотно импрессиониста» – его лицо – так и сверкало буйством красок: белая кожа, яркий румянец, зеленые глаза, черные брови, рыжие кудри… Рита с обожанием смотрела в зеленые глаза и думала, что они с Максимом, пожалуй, поторопились одеться. А впрочем, долго ли раздеться вновь? Подумаешь, дело нехитрое!
И вдруг «полотно импрессиониста» словно белой пудрой присыпали. Краски поблекли, зеленый огонь в глазах погас. Рыжие кудри будто обвисли и вылиняли.
– Ну, что опять? – вздохнула Рита. – Что опять не так?
– Все так, – пробормотал Максим. – Все так, но я… я уже сообщил Антону о венчании. И назвал место и время.
– Ну так скажи ему, что ты просто пошутил, что никакого венчания нет, – начиная сердиться, проговорила Рита. – Наври ему, только и всего!
– Как я могу? – сказал Максим с таким выражением, словно ему предложили совершить кражу статуи Богоматери из собора, по меньшей мере, Нотр-Дам де Лоретт, не говоря уже о Нотр-Дам-де-Пари. – Как я могу?!
Мгновение Рита смотрела на него неподвижными глазами, а потом слезы так и хлынули.
– Ну тогда скажи ему, что свадьбы не будет! – крикнула она. – Свадьба отменяется! Скажи, что невеста тебе отказала!
И она ринулась к двери, но Максим перехватил ее, стиснул в объятиях.
– Никогда… – забормотал он, утыкаясь носом в Ритины русые кудри, – никогда не смей так со мной говорить! Никогда не кричи на меня! И если ты только подумаешь о том, чтобы меня бросить, я тебе голову оторву! Немедленно!
Они целовались как безумные, спеша помириться как можно скорей, сами испугавшись той черной тени, которая на миг пролегла меж ними. Они расстались не прежде, чем тысячу раз дали друг другу клятву презреть ради своей любви все остальные клятвы и обещания. Максим согласился заморочить голову Антону, Рита повторила, что перейдет в другую группу, чтобы не искушать бедного Огюста попусту. У них устали губы от поцелуев, и до наступления комендантского часа времени оставалось в обрез, когда они наконец разбежались. Завтра в пять вечера назначено было их венчание, после которого они будут неразлучны на веки вечные…
1965 год
«Дорогая моя доченька, Сашенька! Не думала я уже, что выпадет случай поговорить с тобой. И хоть не судьба нам повидаться, я часто смотрю на твою фотографию – и думаю о тебе, и мысленно к тебе обращаюсь. На той фотографии тебе только четыре года. Вот все, что у меня сохранилось на память о тебе. Не хочу опорочить память твоего покойного отца, но именно его вина в том, что мы с тобой не виделись ни разу за все эти долгие годы! Нет, я не вправе говорить о нем дурно, ведь он вырастил и тебя, и милого Шурку. Теперь они оба на небесах, вместе с моими сестрами, Олимпиадой и Лидусей, и оттуда, конечно, наблюдают за нами и диву даются причудам жизни, которая хоть и не позволила нам встретиться, но все же предоставила мне возможность послать привет тебе, мое дорогое, любимое дитя.
Ты сейчас взрослая женщина, у тебя есть дочь и внуки, как нам сообщил мсье Лавров. Странно, причудливо складывается жизнь, верно, доченька? У меня дрожат руки, в которых я сжимаю микрофон, в точности как в ту минуту, когда впервые взяла тебя на руки! Знаю, ты не поверишь, если я скажу, что не было в моей жизни дня, когда бы я не вспоминала тебя и Шурку. Когда я разговаривала с моим младшим сыном Алексом, я, чудилось, разговаривала с вами. Я целовала его – и целовала вас. Я наказывала его – и наказывала вас. Я сидела ночами над ним, хворающим (он рос очень болезненным мальчиком!), меняла компрессы, давала целебные отвары – и в то же время лечила вас, ваших горячих лбов касалась своими прохладными губами, ваши потные ручки сжимала в своих ладонях.
Ты можешь не поверить мне, Сашенька. Это твое право. Но ты прожила на свете много лет и знаешь, наверное, теперь, что жизнь – куда сложней, чем может показаться на первый взгляд. Она порою подставляет нам такие подножки, о которые может споткнуться даже самый строгий человек. А уж если в дело вмешивается любовь…
Я прожила жизнь, любя. Два человека, которых я безумно любила в жизни, мои мужья, Константин и Эжен, уже встретились в раю и, надеюсь, примирились. Надеюсь также, что и я увижусь с ними скоро, совсем скоро. Увижусь с Шуркой! Со своими сестрами и родителями! Какое это будет счастье!
Ну а сейчас, пока я еще жива, я испытываю огромное счастье от того, что ты слышишь мой голос и слова: дорогая моя девочка, доченька, Сашенька, целую тебя, обнимаю и благословляю. Твоя мама».
Чуточку дребезжащий, очень четко произносящий русские слова и в то же время совершенно не русский голос умолк.
Александра Константиновна некоторое время сидела, глядя на фотографию величавой старухи в черных кружевах и черной шляпе.
– Как странно… Как все странно… – пробормотала она. – Моя мать, Боже мой… Конечно, я на нее не сержусь, я вообще никогда на нее не сердилась. Сначала думала, что ее нет в живых, потом… потом я стала взрослая, слишком много пережила, чтобы осмелиться кого-то судить, тем более – родную мать. Вы ей так и передайте. Хорошо, Рита?
– Лучше, если вы все скажете сами, на магнитофон, – предложила Рита.
– Нет, я буду слишком волноваться, – качнула головой Александра Константиновна. – Я никогда не была сильна в речах. Лучше напишу. Я вообще люблю писать письма, да особенно некому, а тут… моей маме…
Она виновато улыбнулась и быстро поднесла фотографию Эвелины Ле Буа, бывшей Русановой, к губам. Положила на стол, где среди чайных чашек, остатков пирожных, коробок с духами и какими-то диковинными сувенирами (парижские подарки!) стоял плоский магнитофон в черном футляре. В нем еще крутилась пленка в маленькой кассете, кассете, которая не подходила к обычному магнитофону, а только к портативному. Например, к такому, под названием «Репортер», его принес Федор Лавров – взял у знакомого журналиста с областного радио.
– На такой же магнитофон я записывала мадам Ле Буа и боялась, что здесь мы не достанем чего-то подобного, – сказала Рита.
– Да ну, я бы пять таких «Репортеров» мог притащить. Или шесть, – с независимым видом провозгласил Георгий. – У нас в редакции их полно!
На самом деле ни у одного из газетчиков «Репортеров» не было: их выдали только трем лучшим журналистам на радио и трем на телевидении. Георгий сам не знал, зачем начал хвастаться. Его бросало то в жар, то в холод. Он вообще вел себя как идиот с той самой минуты, как раздался звонок в дверь и на пороге появились Федор и Рита. Например, забыл поздороваться с Лавровым, и тот какое-то время стоял с протянутой рукой.
– Георгий! – буркнул тогда за спиной отчим, и он сообразил, наконец, что надо сделать.
Рукопожатие состоялось, но через пятнадцать минут Георгий повторил подвиг забывчивости, когда Федор Лавров заявил, что его ждут в больнице, поэтому он должен покинуть приятное общество.
– Надеюсь, вы проводите Риту, Николай Тихонович, – сказал он на прощанье.
Георгий с трудом сдержался, чтобы не крикнуть: «Я, я ее провожу!» – и снова не увидел протянутую руку Лаврова.
– Конечно, само собой, – суховато ответил отчим (он вообще был очень насторожен, посматривал на Риту не то чтобы с опаской, а как-то… странновато, в общем, посматривал), и Георгий от возмущения забыл обо всем на свете: при чем тут ты, у тебя есть жена, вот ее и провожай, а Рита – моя. Моя!
Ледяной взгляд Риты его, впрочем, изрядно остудил. Она очень приветливо, любезно держалась со всеми обитателями квартиры номер два в доме номер два по улице Фигнер, но подчеркнуто не замечала Георгия.
– Какая у вас интересная квартира, – сказала она, оглядываясь. – Так интересно расположена. Мне рассказывали и мадам Ле Буа-старшая, и Татьяна Никитична: дом стоит углом, часть окон выходит на улицу, часть во двор. И если стоишь напротив подворотни, видно ваше окно над дверью подъезда…
Георгий вспомнил, как позавчера увидел ее в это окно и помчался за ней на улицу, едва успев сорвать бабушкиных гераней… Баба Саша потом диву давалась, что случилось с ее цветами. А Рита их выбросила на газон… И у него впервые зародилось подозрение, что вечер, от которого он так многого ждал, принесет ему какие-то неприятные сюрпризы. Потом он решил, что не иначе как провидцем сделался. Сюрпризы его ждали – еще те!
Тем временем Рита показывала фотографии: величавая старушенция Эвелина Ле Буа, ее сестра Лидия Николаевна, привлекательная худая дама лет пятидесяти (это она незадолго до смерти, пояснила Рита), ее дочь Татьяна – очень красивая женщина за шестьдесят, в мехах, ее муж Алекс Ле Буа, в консервативной шляпе и костюме. «Только тросточки ему не хватает, чтобы выглядеть совершенным буржуем!» – подумал Георгий. На другой фотографии, в молодости, Алекс выглядел куда более прилично: там ему было лет тридцать, русые волосы вразлет, он сидел на мотоцикле и смеялся, глядя чуть исподлобья. Вдали поднималась Эйфелева башня. Фантастика!
Этот снимок баба Саша рассматривала особенно долго, и глаза ее были влажны, когда она подняла их:
– Здесь Алекс – вылитый Шурка. Неудивительно, ведь они родные братья!
Она принесла несколько фотографий брата, и все принялись сличать их и говорить – да-да, конечно, поразительное сходство. А Георгий тосковал оттого, что Рита сидит далеко от него, надежно отгороженная от него матерью и сестрой, а он может только смотреть на нее голодными глазами и медленно сатанеть оттого, что она так старательно отводит взгляд.
– Бедный он, бедный, – проговорила Рита, глядя на портрет Александра Русанова, родного брата своего отчима. – Умер так нелепо.
– От сердечной недостаточности якобы, – буркнула Александра Константиновна. – Хотя бывало, что писали родственникам: от сердечной, мол, недостаточности, а на самом деле…
– И все же я не пойму, кем вы приходитесь Ле Буа? – перебил Николай Тихонович, и все вздрогнули. От этой опасной темы лучше бы уйти… – Все же вы им родственница или знакомая?
– Дальняя родственница, – спокойно сказала Рита, но глаза ее тревожно сузились. – Я воспитывалась в их семье. Между прочим, все эти фотографии – теперь ваши: их вам на память передают ваши парижские родственники. У меня еще есть фотографии с видами Парижа, видами домов Ле Буа в Париже и Ницце, их усадьбы в Муляне, в Бургундии, но их можно посмотреть потом. А скажите, Александра Константиновна, Ольга Дмитриевна, у вас есть ваши снимки, фотографии членов вашей семьи, друзей? Я бы сделала копии и отвезла в Париж.
Георгий на миг оглох от ужаса. Что значит – отвезла бы в Париж?! Она что, уедет? Конечно, и, наверное, уже скоро… Нет! Надо что-то сделать, чтобы она осталась! Но что?
Чернотой, тоскливой чернотой подернулось все вокруг. От злости, от тоски щипало глаза, он забился в угол дивана, как наказанный ребенок, злобно ковырял обивку, не замечая, что отчим то и дело посматривает на него со странным, изучающим выражением.
На счастье, баба Саша, поглощенная разговором с гостьей, на сей раз отвлеклась от обожаемого Игоречка… ах да, Георгия… Она разложила на столе фотографии:
– Конечно, нужно переснять. Непременно нужно! Маме будет приятно посмотреть. Вот, смотрите, Рита, это мой отец, Константин Анатольевич Русанов. Какой авантажный, правда? А вот единственный мамин портрет, который у нас был. Какая красавица! Я всегда жалела, что не похожа на нее. Вот тетя Оля, Олимпиада Николаевна, мамина сестра. Она любила моего отца всю жизнь, но он любил другую женщину. Посмотрите на ее фото, она тоже очень красивая. Клара была актрисой, я ее ненавидела, мне казалось, эта связь отца позорит нашу семью. Потом-то я поняла, какой она прекрасный человек. Когда я была… когда я… – Александра Константиновна замялась, по лицу Ольги пробежал испуг, Вера покраснела, но Рита осталась спокойной:
– Я все понимаю. Скажем так: когда вы уезжали.
– Да-да! – благодарно воскликнула Александра Константиновна. – Когда я уезжала, Клара поддерживала мою семью. У них с отцом была поистине вечная любовь, они так и не смогли расстаться духовно, хоть Клара со злости вышла замуж за другого. Клара отца моего любила и ненадолго пережила.
– А это кто же? – Рита обратила внимание на фотографию поразительно красивого молодого человека с черными глазами. Глаза были так похожи на глаза Георгия, что она поскорей отложила снимок. Достаточно было того, что Георгий просто прожигал ее взглядом, ей стоило больших трудов не оглянуться и не ответить на его взгляд с тем же пылом. Еще на его подобие смотреть? Нет уж, не надо!
– Знаменитый актер, Игорь Вознесенский, – ответила Александра Константиновна, беря фотографию. Голос ее вдруг стал нежным и юным. Рита вспомнила кое-что, слышанное от Лидии Николаевны и Татьяны, – и тихонько, сочувственно вздохнула.
Тот самый Игорь Вознесенский, надо же! Так вот он какой был, человек, из-за которого сломалась вся жизнь Сашеньки Русановой…
Между тем Александра Константиновна отложила портрет своего возлюбленного в сторонку (наверное, потом заберет к себе в комнату и будет долго разглядывать ночью!) и продолжала перебирать фотографии:
– Это я, еще в гимназии. А вот я уже в семнадцатом году, когда в лазарете работала. Сестра милосердная. Видите, мы носили косынки с красным крестом? А это Люба, Любовь Гордеевна, жена Шурки. Мы с ней были знакомы еще до революции, но тогда и помыслить не могли, что породнимся. Случилась такая смешная история, как мы познакомились, она мне помогала жениха приворожить… Но это слишком долго рассказывать. А тут они с Шуркой – только что поженились… Это уже после войны мы снимались все вместе, Люба, я, Олечка, Иго… то есть Георгий, совсем еще мальчишечка, он же в сорок четвертом родился…
Георгий вонзил ногти в ладони, чтобы не заорать на бабу Сашу. Зачем она подчеркивает его возраст? Восстанавливает Риту против него… Рита, впрочем, и не взглянула в его сторону.
– А это кто?
– Мой муж, Олин отец, – улыбнулась баба Саша. – Дмитрий Дмитриевич Аксаков. Видите, какой был симпатичный молодой человек. Кажется, единственная его фотография, сделана накануне нашей свадьбы. Были еще, где он в военной форме, но они затерялись.
«Затерялись! – чуть не фыркнул Георгий. – Баба Люба рассказывала, что фотографии сожгли – боялись, что посадят, потому что мой дед служил в царской армии. Как будто его кто-то спрашивал, хочет он там служить или нет!»
– Я понимаю, – тихонько сказала Рита. – Очень хорошая фотография. Он был красивый, ваш муж. Ольга на него очень похожа.
– Жаль, я совсем не помню отца. Он погиб в Гражданскую войну, – сказала Ольга. – Да, кстати… Вера, принеси свои рисунки.
Вера, покраснев до кончиков ушей, неловко выбралась из-за стола и сбегала в свою комнату. Вернулась с большой черной папкой. В таких обычно хранят ноты, но здесь лежали не ноты, а рисунки.
– Вера отлично рисует, – гордо сказала Ольга. – Вот посмотрите-ка, это она нарисовала своего прадеда, хоть видела его только на фотографии.
Портрет Дмитрия Дмитриевича и впрямь оказался редкостно хорош: бравая выправка, смелый взгляд, легкая улыбка… И монокль в глазу! Ну и франт!
– Очень красивый, – повторила Рита, улыбаясь своему отцу.
Такого его портрета у них, конечно, нет и быть не могло. Надо непременно переснять рисунок, подумала она, а дома, в Париже, заказать большой портрет хорошему художнику. Маме будет приятно. Алекс ни словом не возразит, само собой разумеется. Это ведь Алекс! Да, конечно, и бабуля Ле Буа не станет спорить. Тем паче что портрет Рита повесит в своей комнате.
И Рита на миг зажмурилась, дивясь той тоске, которая вдруг куснула за сердце при одной мысли, что придется уезжать из Энска. Сначала в город Х., потом в Париж. Очень возможно, она больше не увидит своих русских родственников…
Вот и хорошо! Вот и не надо их видеть, особенно одного из них! И никакой тоски у нее нет, а желудок разболелся от пирожных, таких тяжелых, сделанных из приторного, сырого бисквита с невероятно высоким слоем жирного крема. Раньше Рита думала, что пирожные «ille-feuille», «тысячелистник», которые продаются в кондитерских на Монтергёй, самые жирные в мире, хуже их только банана-сплит с профитролями, но русские, вернее, советские пирожные – просто ужас какой-то, честное слово! Желудок теперь словно забетонирован, а горячий чай с острым привкусом распаренного веника только укрепил этот сладкий бетон. Чай называется – Рита видела синюю коробочку с нарисованным на ней желтым слоном – «Цейлонский черный байховый». Цейлонский? Это – цейлонский? Боже ты мой, в Париж чай, наверное, привозят с какого-нибудь другого Цейлона!
– А вот – мой портрет, – донесся до нее голос Ольги. – Здесь я особенно похожа на отца.
– Да Вера настоящая художница, – восхитилась Рита, прогоняя ненужные мысли. – Сходство схвачено замечательно.
– Хотите, я вас нарисую? – пискнула Вера, краснея еще пуще, хотя это и казалось невозможным. – Возьму и нарисую!
Она села на диван, один угол которого занимал тихий, бледный, непохожий на себя Георгий, положила на колени альбом, открыла коробку цветных карандашей. Карандашей было много, самых тонких оттенков голубого, розового, зеленого, желтого… Удивительный набор! На коробке был нарисован памятник Юрию Долгорукому (Рита узнала его – в Москве видела) и написано серебряными буквами: «Искусство».
Вера взяла светло-коричневый карандаш, серый, лазоревый, розовый…
– Что, прямо сейчас можешь нарисовать портрет? – удивилась Рита.
– Она быстро рисует с натуры, – похвасталась Ольга. – И по рассказам рисует, очень тонко и точно передавая описанные приметы. У мамы в юности были две подруги, к сожалению, фотографии одной из них не сохранилось. Но Вера по рассказам нарисовала ее портрет, и знаете, мама говорит, что очень похоже получилось.