Год длиною в жизнь - Елена Арсеньева 27 стр.


Писатели были очень фривольны в поведении, очень некомильфо и очень моветон. Риту сразу сочли за свою, стали хватать за руки, тянуть на колени то к одному, то к другому, звали «девушкой» и обещали «устроить подборку в журнале, а то и сборник», если она хотя бы поглядит поласковей. Она не глядела – может быть, потому, что не вполне понимала сути щедрых посулов.

Особенно усердствовал в ухаживаниях один. Фамилия его была Нахалов, и был он, конечно, сущий нахал, и глаза у него были нахальные. Вот он-то и сказал:

– Повезло старому дураку Павлову. Само собой, если бы он знал, что вы его ищете, бегом бы прибежал из своей дали. Но не ждите, раньше чем через месяц Павлов не появится. Мы ему рукопись на очередную переработку вернули, пока не доработает, не приедет. Слушайте, да зачем вам этот графоман? Оставайтесь с нами, у нас весело! Серпентарий, конечно, как и положено в любом творческом союзе, но очень забавный серпентарий. Сегодня вот Александрова в очередной раз главой нашего Союза писателей выберем, потом пойдем все в «Дальний Восток» и такой банкет закатим, что вам в вашем замшелом Энске и не снилось.

Ну да, Рита явилась сюда инкогнито – представилась журналисткой из Энска, которая пишет о бывших жителях города, ныне обосновавшихся в Х.

– Вам бы Всеволода Никаноровича Иванова повидать, – сказал ей глава местных писателей, тот приятный и гладкий мужчина, который прочно обосновался на трибуне, по фамилии Александров. – Вот уж кто все знает и о русском Харбине, и о переселенцах. Жаль, в Москве он, в командировке. А Павлов… Ну что такое Павлов? Жалкая жертва обстоятельств…

– Вот именно, – поддакнул худой, высокий, усатый, чуточку похожий на испуганного мушкетера человек со странной фамилией Простынкин. – Закоренелый индивидуалист. Вот и на собрание наше снова не явился. И правда, оставайтесь! Послушайте, как мы свои стихи читаем… Среди нас есть очень недурные поэты.

– Лучшие уже покинули нас! – высокопарно произнесла широкоплечая дама с немыслимой прической, в крепдешиновом платье с подложенными плечами. Если Рите не изменяла память, такие платья носили в конце войны. Однако дама не чувствовала никакого неудобства от того, что так задержалась в прошлом. Ее простецкое лицо выражало непоколебимую уверенность в себе. – И подобных не будет!

– Да, Юлечка, конечно, – сделал скорбное лицо Простынкин, но, лишь только дама отошла, доверительно шепнул Рите: – Жила с местной знаменитостью, ну и возомнила о себе невесть что. А на самом деле…

Он махнул рукой.

Рита даже не ушла – просто сбежала из «забавного серпентария». Ничего и никого забавного она в нем не увидела – кроме, пожалуй, исполнительного Никваса. Прочие откровенно ненавидели друг друга.

«С журналистами все же легче, – размышляла Рита. – Почему? Ну, может быть, потому, что они знают: каждое их слово – однодневка. Довлеет дневи злоба его… Каждый, даже самый острый, самый эффектный материал забудется уже завтра, в лучшем случае – послезавтра. Журналисты не обременены заботой о вечности, не озабочены своей мирской славой, поэтому на жизнь смотрят легко и насмешливо, не боятся ничего, не верят ни во что, и даже сама зависть их мгновенна и преходяща. А писатели словно бы видят те памятники нерукотворные, которые сами себе ежедневно и ежечасно воздвигают…»

Рита очнулась от дум, «вернулась» в громыхающий вагон и почувствовала, что совершенно замерзла. Не спасла даже мужская кожаная куртка, которую взяла с собой в дорогу (писк моды!). Надо бы закрыть форточку, но ведь поезд вот-вот остановится в Олкане…

Но он все летел да летел вперед, громыхая колесами на стыках. Рита поглядела на часы: оn Dieu и Боже мой, да ведь уже пять! А проводницы нет и в помине… Да и поезд вроде бы не собирается останавливаться… Машинист забыл про Олкан? Или просто задерживается с прибытием?

Между тем тусклая лампочка в коридоре погасла, наверное, истощив свои силы, а может быть, повинуясь чьей-то руке, облеченной властью включать и выключать электричество, и Рита обнаружила, что наконец-то наступил рассвет. Ели, березы и прочие деревья (их названий она просто не знала) уже не рвались угрожающе в окна своими ветвями – присмирели, отступили от железнодорожного полотна. Вокруг расстилался невероятной огромности луг, покрытый высокой зеленой травой, над которой тут и там вздымались цветы, на которые Рита смотрела, глазам своим не веря, потому что прежде видела их только в садах. Это были синие лохматые ирисы, лимонно-желтые и ярко-оранжевые лилии, нежно-белые пышные пионы, еще какие-то цветы, которые она видела впервые. Тропическое изобилие растительности почти пугало.

«Вот бы здесь остановиться! – подумала Рита зачарованно. – Я бы сначала набрала цветов, а потом…»

В ту же минуту сказочный луг закончился, к окнам снова подступила тайга. Темно-зеленую стену изредка украшало огромное, словно бы опушенное снегом дерево. Рите показалось, что это белая сирень. Неужели? Белая сирень в гуще тайги? Фантастика!

Но вот тайга начала редеть и расступаться. Замелькали обширные вырубки, и Рите показалось, что стремительный бег, вернее, лёт поезда по рельсам начал замедляться.

Но никаких примет станционных построек или других признаков человеческого жилья видно не было.

Появилась из своего закутка растрепанная проводница.

– Сидишь? – спросила, зевая и сильно приглаживая буйные перманентные кудри, на которые Рита смотрела чуть ли не в восторге: она таких не видела, не соврать, с самого детства. Такие прически недолго носили в Париже году в тридцать четвертом. Или даже раньше. – И чего подхватилась, спрашивается? Мы аж на полчаса задерживались, могла бы еще дрыхнуть как миленькая!

Поезд наконец-то остановился. Проводница опустила лесенку и даже обтерла грязной до отчаяния тряпкой поручень.

– Ну, сходи! – скомандовала, сонно глядя на Риту.

Рита свесилась со ступенек и поглядела направо и налево.

Господи всеблагий! Что направо, что налево – глухая стена леса! Вплотную к рельсам – полоска щебенки, ниже – довольно глубокий, заросший травой кювет, на дне которого поблескивала вода.

– А где же станция? – спросила Рита с ужасом, обернувшись к проводнице.

– А на той стороне! – зевнула та, махнув куда-то себе за спину. – Спускайся, говорят тебе, а то сейчас поезд тронется, и на ходу прыгать придется. Я стоп-кран из-за тебя рвать не стану. Да не смотри ты такими глазищами! Поезд пройдет, переберешься через рельсы – и вот она, станция-то. Надо было, конечно, на ту сторону дверь тебе открыть, да я это… заспалась маненько, попутала стороны… – пояснила она с извиняющейся улыбкой, а потом небрежно спихнула вниз Ритину сумку. Как спустилась сама Рита, ей потом припомнить не удалось: то ли ногами сошла, то ли проводница и ее спихнула, как сумку.

Полоска насыпи, на которой можно было стоять, не рискуя свалиться в кювет, оказалась годной только для циркового артиста. Рита сползла на полметра вниз, стащила сумку, насунула на голову куртку и села на корточки.

– Бывай! – жизнерадостно крикнула проводница, захлопывая дверь.

А потом раздался гудок, громыхнули колеса – и невыносимый грохот обрушился на скорчившуюся Риту, как удар. Ее било раскаленным ветром, пропахшим мазутом и углем.

«У меня был пятый вагон, – думала она, содрогаясь от страха. – В составе их шестнадцать. Надо перетерпеть одиннадцать вагонов. Не так уж много!»

Это было, конечно, не так уж много, но прошла, казалось, вечность, прежде чем полуоглохшая Рита осознала наконец, что поезд прошел и можно разогнуться.

Проводница не солгала: как раз напротив, через пути, стояло приземистое неказистое барачное здание, на крыше которого был воздвигнут щит с надписью: «Станция Олкан ДВЖД».

Рита огляделась. Ни единой живой души вокруг! Ну, в одном она может быть совершенно уверена: если за ней и следили в самолете и после прибытия в гостиницу в Х., то сейчас ей удалось исчезнуть из поля зрения «людей в сером». Она оплатила номер вперед, оставила там вещи, купила билет в Олкан, а уезжая на вокзал, сказала администратору, что вернется через несколько дней. И если никто, кроме нее, не сошел с поезда, значит, она одна.

Неуклюже волоча сумку, Рита перебралась через рельсы и вошла в зал ожидания станции Олкан. Но спустя мгновение вылетела оттуда со смешанным ощущением жалости и стыда. Наверное, грешники на том свете должны пройти через вот такой «зал ожидания» на пути к первому кругу ада: ни одного стекла в окнах, ни одной лавки, на которой можно было бы хоть что-нибудь или кого-нибудь ожидать. Ужасные кучи и лужи по углам свидетельствовали о том, чем еще, кроме ожидания, занимались здесь редкие пассажиры.

И кроме пустого зала, здесь не было ничего. Ни кассы билетной, ни кабинета начальника станции, ни хоть какого-нибудь, самого жалкого кафе или бара, где можно поесть.

И кроме пустого зала, здесь не было ничего. Ни кассы билетной, ни кабинета начальника станции, ни хоть какого-нибудь, самого жалкого кафе или бара, где можно поесть.

Рита с тоской огляделась. В желудке сосало так, что тошнота подступила к горлу. Почему она не взяла с собой ничего из еды, никакого бутерброда или булочки? Вчера на вокзале в Х. на лотке барменши (пардон, они тут называются буфетчицами!) лежали такие пышные лепешки с белым сыром. (Ах да, белый сыр по-русски называется творог.) «Ватрушки с творогом, цена 9 копеек» – было написано на неопрятном клочке бумаги. А рядом стояла другая буфетчица – с деревянным зеленым ящиком и столом, на который были выставлены вафельные стаканчики и стояли весы. В сундуке скрывались высокие металлические цилиндры с самым разным мороженым. Мороженое – это лучшее, что есть в Советском Союзе! Московское вкуснее, чем энское, особенно эскимо в серебряных бумажках. А какое мороженое в городе Х.? У Риты было время до поезда, и она надолго задержалась около зеленого сундука. Пломбир – очень жирное, молочное – так себе, яичное – довольно приторное. Ягодное – чудо! По тринадцать копеек сливочное с изюмом – выше всяких похвал. А вафли, on Dieu и Боже мой, какие хрустящие, тонкие, сладкие вафли! В Париже такого мороженого нет.

– Доченька, у тебя горло заболит! – испуганно сказала продавщица, бывшая, вероятно, ровесницей Риты.

– Ничего, – лихо ответила та, догрызая вафлю. – Еще одно за тринадцать копеек дайте, пожалуйста!

Вот бы сейчас съесть хоть одно из тех семи мороженых! Как было бы здорово!

Хотя нет, в такой холод мороженого не надо. Сейчас бы крепкого кофе… или чаю, пусть даже того, из коробочки со слоном…

Тошнота волной подошла к горлу – и отхлынула, оставив испарину на висках.

Спокойно, приказала себе Рита. Раз есть станция, значит, здесь кто-нибудь должен быть. Может, вход в служебное помещение с другой стороны?

Она поставила чемодан на некое подобие крыльца и пошла вокруг дома. Но через два шага вернулась и подняла его снова. Не то чтобы она опасалась, что кто-то украдет ее вещи в этом звенящем на разные птичьи голоса, прохладном, росистом безлюдье, но с чемоданом в руке она чувствовала себя уверенней.

Ого, дверь! И крыльцо, к которому со стороны леса ведет протоптанная тропинка!

Рита оглядела окна, изнутри завешенные ситцевыми нестираными занавесками, и поднялась на крыльцо. Постучала. Тишина… Нет, какие-то звуки все же доносятся из-за двери. Постучала снова. Странные звуки стали громче.

Рита нахмурилась. Похоже было, что кого-то избивают. Тяжелое оханье, стоны, глухие удары… Куда она попала? Как бы исчезнуть отсюда?

Не получится – обратный поезд пойдет на Х. только через сутки. Она не имеет права уехать, не исполнив то, что должна исполнить. И вообще смешно: женщина, прошедшая войну, не раз, как принято выражаться, смотревшая в лицо смерти, боится каких-то неясных звуков. А что, если кому-то здесь нужна помощь?

Рита заметила, что створка одного из зарешеченных неплотно окон прикрыта. Ей удалось просунуть между прутьев ветку, чуть отодвинуть створку и приподнять край занавески. Приникла к щелке. Какое-то время ничего невозможно было разглядеть, потом глаза привыкли к темноте – и Рита еще мгновение всматривалась, не веря себе.

Резко выдернула палочку, отпрянула от окна – и зажала руками рот, чтобы не рассмеяться. Театр абсурда! Интересно, как скоро те двое, чьи голые тела она разглядела на покосившейся кровати, закончат заниматься тем, чем они занимаются? Судя по широченной спине мужчины, он полон сил и способен делать свое мужское дело еще пару часов. И что, Рите все это время на крылечке сидеть?

А придется сидеть, податься-то все равно некуда… Правда, комаров тут многовато, не высидишь. Ветер подует – комаров нет, а только стихнет – налетают.

Почему во Франции нет комаров?

«Хочу домой», – подумала Рита. И, чтобы отвлечься от возникшего детского желания, задумалась, кто там, на кровати, может быть. Начальник станции? Стрелочник? Кочегар? Стоп, Павел работает кочегаром на станции Олкан, так, может, там как раз Павел? С кем? Да какая разница, например, с какой-нибудь… кочегаркой.

Кочегар и кочегарка, какая чудная пара… А впрочем, слова «кочегарка» в русском языке нет. Или есть?

Да ладно, не это главное. Что теперь делать? А делать нечего, надо ждать, когда парочка закончит свою постельную возню. Надо взять чемодан и присесть вон там, на солнышке. На крыльце оставаться неудобно – любовники выйдут, увидят ее и сразу поймут, что подглядывала и подслушивала. Пусть невольно, но все же…

Рита спустилась – и вдруг разглядела сбоку, метрах в пяти, маленькую черную дверь в стене. С крыльца ее не было заметно за россыпями угля, а теперь стало видно. Может быть, там тоже есть кто живой? И удастся разузнать, где искать Павла, и не надо будет ожидать окончания «процесса», который вершится на станции…

Она решительно толкнула черную дверь – и немедленно вспомнила, что слово «кочегарка» в русском языке все-таки существует. Правда, обозначает оно не женщину кочегара, а некое помещение, в котором он работает. А вот и кочегар – высокий мужчина лет пятидесяти, одетый в старые галифе, сапоги, темную, невзрачную рубаху. Рукава закатаны до локтей, обнажают сильные руки, перевитые синими венами. Равнодушное, чеканное лицо. Прищуренные глаза в неестественно длинных ресницах.

– Здравствуйте, Павел, – сказала Рита.

1941 год

У Сазонова слегка отлегло от сердца. Зловещая тень Руди фон Меера и его молодчиков рассеялась, и вокруг словно бы посветлело. Да ладно, пусть Инна наиграется в игру с венчанием, когда еще ей выпадет такое счастье. Женщинам иногда нужно взбодриться этаким вот дурацким образом. А что до опасности, то он, кажется, становится похож на ту самую пуганую ворону, которая куста боится. В красивых молодых людях, друзьях Риты, невозможно заподозрить резистантов. Но на всякий случай нужно будет уйти сразу после венчания.

Размышляя таким образом, Сазонов проследовал рядом с Инной и «гасконцем» в боковой придел храма. Здесь уж вовсе сгущался мрак: окна, обращенные в узкую улочку Флешье, почти не пропускали света, и рисунок витража почти невозможно было различить. Однако Сазонов, сам не зная почему, смотрел и смотрел на окно, пока не обнаружил, что там изображен Христос на кресте и женщина, припавшая к его ногам. Какая-нибудь небось Магдалина или как ее там… У «Магдалины или как ее там» были роскошные черные волосы и томный взгляд, чем-то напомнившие Всеволоду Юрьевичу волосы и взгляд поэтессы Инны Фламандской, какой она была когда-то, давным-давно, году этак в тысяча девятьсот четырнадцатом. И что это его сегодня на прошлое тянет…

Сазонов отвел глаза от витража и обнаружил, что Инна Яковлевна уже стоит рядом с Антоном (или Огюстом), ну а перед ними, у небольшого, застеленного лоскутом парчи возвышения, преклонили колени Рита Ле Буа и ее молодой человек, Максим, а может – Доминик. На возвышении горела всего одна свеча – она была совершенно такая, какие помнил с детства Всеволод Юрьевич: толстая, как палка, желтоватая, прямая, – и ему почему-то стало спокойней на душе. Священник выглядел так же скромно, как и алтарь: черное одеяние, постная физиономия, – видимо, тайное венчание не заслуживало помпезности.

выплыло из невесть каких глубин памяти. И Всеволод Юрьевич покорно вздохнул: видимо, сегодня от воспоминаний не избавиться.

Между тем кюре начал обряд. Никакой торжественности! Неразборчивое бормотание, помахивание тяжелым наперсным крестом над склоненными головами жениха и невесты… Свеча горела ровно, не чадила и не трещала.

«Отличный воск», – подумал Всеволод Юрьевич, на которого однообразие и убожество церемонии наводили сон. Совершенно как в мэрии, никакого шику и романтики, о которой так мечтала Инна.

Он зевнул. Спать хотелось просто отчаянно. От запаха ладана, который сначала казался столь приятным, начала болеть голова. Что-то звенело в ушах, словно часы били: бум, бум, бум!

Спустя несколько секунд Сазонов понял, что не в ушах у него звенит, а отдаются тяжелые шаги по каменным плитам. Причем их слышал не только он: услышал кюре – и перестал бормотать, замер с испуганным выражением лица; услышали жених и невеста – и схватились за руки; услышали Инна Яковлевна и Антон – и испуганно завертели головами; услышали «гасконец» и еще несколько парней, которые доселе стояли в небрежных позах, прислонившись к колоннам и изображая зевак, а теперь руки их шмыгнули у кого в карман, у кого за пазуху, и стало ясно, что там у них оружие, которое они в любую минуту готовы выхватить.

– Тихо, ребята, – пробормотал Максим, быстрым взглядом окинув собравшихся. – Без паники. Все обойдется!

Назад Дальше