Что сено от Усова? Я боюсь, чтобы Ермолаев тут не напутал. Они пишут про разбитые тюки. Надо поскорей поднять его и свезти к Лебедеву в Колодези. Приискивай картофель на местах, не продают ли где, и покупай. Много еще чего нужно, но нельзя распоряжаться перепиской, не зная, что и как. Полагаюсь на тебя. Пожалуйста: делай из всех сил».
Вторая вещь, которая поражает в письмах Толстого, это то, насколько искренне переживал он «ложность» своего положения. Вот он пишет семье художника Ге:
«Мы живем здесь и устраиваем столовые, в которых кормятся голодные. Не упрекайте меня вдруг. Тут много не того, что должно быть, тут деньги Софьи Андреевны и жертвованные, тут отношения кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать, что-то делать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не делать. Славы людской боюсь и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед Богом и для Бога…»
Этим настроением он заражал и дочерей.
Так, в Бегичевке побывал корреспондент американской газеты Ионас Стадлинг, швед по происхождению. Он был потрясен условиями, в которых работали дочери Толстого. Отправившись с Марией в одну из инспекционных поездок, он задал ей вопрос: как она переносит это?! «“А разве не стыдно с нашей стороны позволять себе всякую роскошь, когда наши братья и сестры погибают от нужды и страданий?” – “Но вы пожертвовали всей роскошью и удобствами, свойственными вашему званию и положению, и снизошли до бедняков, чтобы помогать им”. – “Да, но взгляните на наше теплое платье и прочие удобства, не знакомые нашим братьям и сестрам”. – “Но какая была бы польза из того, если б мы одевались в лохмотья и стояли на краю голодной смерти?” – “Какое имеем мы право жить лучше их?” – спросила она. Я не отвечал, но удивленно посмотрел в глаза этой замечательной девушки и увидал дрожавшую в них крупную слезу».
Приезд в Бегичевку Стадлинга, который затем отправился к Льву Львовичу в Самарскую губернию, симптоматичен. Случилось именно то, чего боялся Толстой: в России и за границей вспыхнула новая мода на Толстого. Казалось, что права была Софья Андреевна, когда в сердцах написала в дневнике, что ее муж делает всё для того, чтобы о нем побольше говорили. Казалось, ничего нельзя было придумать лучше для своей славы. Между тем, в окружении Толстого умирали люди. После Раевского скончалась от тифа жена брата Софьи Андреевны, работавшая на голоде. Не случайно, написав вдохновенный некролог памяти Раевского, Толстой не стал его печатать. По-видимому, он чувствовал неделикатность этого поступка. Раевский умер, а он жив. И точно так же Толстой не написал воспоминаний о работе на голоде.
В Бегичевке иногда появлялись странные люди. Так, две американки устроили состязание: одна поехала к Толстому через Европу другая – через Азию. Съехались в Бегичевке. «Приехали и стали меня спрашивать о моих взглядах на то или на другое, – говорил Толстой Величкиной. – И я ясно вижу что их совсем не интересует содержание того, что я говорю, а что они просто выслушивают и кивают головой, что всё, дескать, верно, – так и должен говорить Толстой. Точно они по Бедекеру прочли и приехали проверить».
Но всех превзошел другой швед – Абраам фон Бунге. Он приехал к Толстому в Бегичевку из Индии, где впервые услышал о нем. Приехав, решил остаться жить у него навсегда. 2 мая 1892 года Толстой писал жене: «Еще три дня тому назад явился к нам старик, 70 лет, швед, живший 30 лет в Америке, побывавший в Китае, в Индии, в Японии. Длинные волосы желто-седые, такая же борода, маленький ростом, огромная шляпа, оборванный, немного на меня похож; проповедник жизни по закону природы. Прекрасно говорит по-английски, очень умен, оригинален и интересен. Хочет жить где-нибудь (он был в Ясной) и научить людей, как можно прокормить 10 человек одному с 400 сажен земли без рабочего скота, одной лопатой… А пока он тут копает под картофель и проповедует нам. Он вегетарианец без молока и яиц, предпочитает всё сырое. Ходит босой, спит на полу, подкладывает под голову бутылку и т. и.».
Отказ от молока швед объяснял так: «Моя мать давно умерла». То есть единственное молоко, на которое он имеет право, это молоко его матери. От чая отказывался потому, что видел труд китайцев на чайных плантациях: «Если бы люди знали, сколько крови и страданий заключается в каждой чашке чая…» Самовар называл «идолом».
Толстому швед нравился, но в то же время и смущал. Он увидел в нем своего двойника, пародию на себя. «Моя тень, – пишет он в дневнике. – Те же мысли, то же настроение, минус чуткость». Когда из Бегичевки швед захотел последовать за Толстым в Ясную Поляну, Толстой попросил Бунге приехать на следующий день после него. «Когда я езжу один по железной дороге, то меня стесняет то, что на меня обращают внимание, – объяснил он своим домашним. – А везти с собой своего двойника, да еще полуголого – на это у меня не хватило мужества!»
В Ясной Поляне фон Бунге продолжал преследовать Толстых. Он разгуливал голым по яснополянскому парку и просил Татьяну Львовну нарисовать его голым. «Его уроки физиологии, – вспоминала Татьяна Львовна, – сводились к тому, что он тыкал всякую женщину в бок, чтобы ощупать, носит ли она корсет, и если таковой оказывался, то он проповедовал о вреде его, а если его не было, то он за это хвалил. Вообще он находил, что надо носить всегда как можно меньше одежды. Спал он под малиновым байковым одеялом, которое, как потом оказалось, он без всякого спроса увез от Раевских, носил только открытую до пояса рубаху и короткие панталоны, которые он то и дело подтягивал выше колен. Обуви он не носил и даже вовсе не имел».
Софья Андреевна просто возненавидела Бунге! В мае 1892 года он стал причиной ее экстренного приезда в Бегичевку. Швед накормил Льва Николаевича полусырой лепешкой собственного изготовления, так что тот едва не умер ночью от печеночных колик.
Софья Андреевна по-своему поняла «натурализм» Бунге: «Идеал этого шведа был “health”, то есть здоровье, и всё должно происходить во имя здоровья, вся теория жизни в этом. Нравственных и духовных идеалов у него не было никаких, и чувствовалось в нем что-то грубое, животное. Был когда-то богат, скучал, болел. Понял, что простота, первобытность в жизни дает здоровье и спокойствие, и достиг того и другого. Лежит весь день, бывало, на траве, как корова, или полощется в Дону; много ест. Покопается немного лопатой, придет в кухню и там лежит».
В Ясной Поляне она недвусмысленно сказала Бунге, чтобы он уезжал из имения.
«Хорошо, – сказал швед. – Если вам нужен этот клочок (spot) земли, то я отодвинусь и займу рядом такой же клочок. Ведь должен же и я иметь свое местечко на земле».
Любопытно, что фон Бунге действительно практически воплощал в жизнь некоторые идеалы Толстого. Например, «опрощение», безубойное питание, отказ от собственности на землю. А получалась пародия.
В конце концов, Софья Андреевна все-таки выдворила «тень» своего мужа из Ясной Поляны. «Уехав, Абраам забыл в Ясной Поляне свои часы с цепочкой, к которой были еще прикреплены компас и какие-то инструменты, – вспоминала Татьяна Львовна. – Мы отослали ему эти вещи в Швецию, по тому адресу, который он нам оставил. Через несколько недель мы получили посылку обратно за ненахождением адреса. Куда он уехал? Где он скитался? Долго ли еще прожил? Где сложил свои старые кости – всё это вопросы, на которые нам никогда не пришлось получить ответа».
Одиночество в степи
История работы Льва Львовича на голоде в Самарской губернии вызывает смешанные чувства… С одной стороны – глубокую симпатию к сыну Толстого. Все старшие сыновья писателя поработали на голоде. Илья – как помещик в Чернском уезде Тульской губернии, Сергей – как земский начальник того же Чернского уезда, где находилось его имение Никольско-Вяземское… Но только Лев Львович поплатился за это физическим, а главное – душевным здоровьем.
С другой стороны – участие отца и сына в борьбе с голодом наглядно обнаружило разницу их характеров. Толстой-старший как будто делал свое дело с отвращением. Тем не менее, оно принесло ему очевидную духовную пользу. И всё, что делал Толстой, приносило ему духовную пользу. Так была устроена его внутренняя система. А молодой Лев, повторяя поступки отца, приходил к духовному результату, который даже невозможно в точности определить. Понятно одно: работа на голоде духовно закалила Толстого-отца и… надломила Толстого-сына.
«Этот поступок, – пишет он своих воспоминаниях, – почти стоил мне жизни и был главной причиной наступившей после этой зимы многолетней моей болезни».
Беда была не в том, что он подражал отцу. Подражали отцу скорее дочери. Но они и понимали ограниченность своих возможностей. Им и в голову не приходило состязаться с отцом. Не думали об этом и старшие сыновья Сергей и Илья. А Лев Львович, как бабочка на огонь, стремился к образу «второго Льва Толстого», который, по-видимому, зародился в его душе еще в ранние годы.
Толстой-отец пришел к борьбе с голодом не спеша, медленно раскачиваясь и сомневаясь, обкатывая в душе все за и против. И, наконец, поступил как раз против.
Да, он начинает помогать голодным, руководимый непосредственным нравственным чувством, а не головными идеями. Но и в этом была своя стратегия и тактика. Да, он отправляется в Бегичевку, понимая, что по своим убеждениям совершает грех. Но это-то ему и нужно! Он не святой, он грешный. Как отец Сергий в его будущей повести. При этом его поступок упрочивает образ «святого Льва» в сознании общества. Но и это идет ему в духовную пользу! Попробуй-ка выстоять против тщеславия. Попробуй-ка – по совести – делать хорошее дело, которое служит твоему возвеличиванию и не поддаваться гордости!
Толстой-сын бросается в дело помощи голодным, как в омут. И нельзя понять, что им при этом движет. Сострадание к народу? Возможность под благородным предлогом оставить университет? Желание состязаться с отцом? Скорее всего, все эти чувства вместе. Но какое было главным? Мы никогда этого не поймем. Сам Лев Львович этого не понимал.
В начале сентября 1891 года он приезжает из Ясной Поляны в Москву как будто для того, чтобы продолжить учебу в университете. Он вроде полон желания заниматься, «…учиться, учиться и учиться», – пишет он матери 25 сентября…
Но, узнав, что отец с дочерями собирается в Бегичевку, он начинает сомневаться. «Милые друзья, Таня, папа́ и Маша… Когда я прочел ваше письмо с планами о народной столовой у Раевских, конечно, я почувствовал сейчас же сочувствие к вам и к этому делу. Мне захотелось и самому принять в этом участие».
Но против этого мама. И он не знает, как ему поступить. «Так что за вами дело. Я пока остаюсь при своем старом решении о себе, т. е. сидеть всю зиму здесь и заниматься».
Опять он оказывается между отцом и матерью. Но отец как раз не настаивает на его участии в борьбе с голодом. Он здесь скорее заодно с женой. А Лев Львович хочет поступать, как отец и сестры. И он решается действовать один. Показать свой характер. Испытать себя. Еще до переезда Софьи Андреевны с младшими детьми в Москву на зиму он предупреждает мать почтовой карточкой: «…поеду в Самару. Я сделаю это во что бы то ни стало…»
Этим он тоже, как отец, решает в том числе и свои личные проблемы. Бежать, бежать! Во что бы то ни стало куда-нибудь бежать! Как князь Оленин в повести отца «Казаки».
«Он стремится всеми силами куда-то, – пишет Софья Андреевна мужу, – и почему-то ему кажется, что в Самаре он может что-то сделать. Впечатление то, что учиться он в университете, главное, не хочет, а, может быть, и не может, что ему нужны впечатления и разнообразие их. Поездка его совершенно неопределенная… Просил он 200 рублей, стало быть только на дорогу и на прожитье. Сам он весел, как будто доволен всем, и мне очень жаль, что он уезжает; он единственный у нас элемент возбуждающий, веселящий и имеющий влияние на мальчиков».
Мать тяжело расставалась с любимым сыном… 25 октября 1891 года она пишет мужу: «Уезжает и Лёва; метель сегодня и холод страшный, и все эти отъезды и жизнь врознь, конечно, хуже всего для несчастной меня, сидящей, как прикованная к своим гостиным и без всякого дела, а только с беспокойством о всех. Для голодающих физическая мука, а для нас, грешных, худшая – нравственная. Авось как-нибудь переживется это тяжелое время для всех, а без жертв не обойдется…»
Конечно, под жертвами она имела в виду не только народ. Что-то она чувствовала…
О чем он думал, когда отправлялся на голод с двумястами рублями? Ведь еще из летней поездки в самарское имение он мог представить себе масштабы грядущей катастрофы. Впрочем, и отец поехал в Бегичевку со скудным стартовым капиталом. Но у отца были помощники – дочери и большая семья Раевских. В Бегичевке к приезду Толстых уже были открыты первые народные столовые… А Лев Львович помчался в голую степь один-одинешенек с неотчетливыми мыслями о том, как спасать голодных и даже как он сам проведет зиму в заснеженной степи. «Он отбивался от всего и ничего не хотел брать», – вспоминала Софья Андреевна. Вообще в поездке было что-то невзаправдашнее. Он даже не стал выходить из университета, взял месячный отпуск.
До того, как отправиться в Самару, он посетил отца в Бегичевке. Но можно предположить, что с самого начала идея народных столовых не грела его. Так, еще 19 сентября он писал матери: «Народные столовые – мысль отличная, но вряд ли устроят это практично наши помещики. И сомнительно также, чтобы Поляковы, Гагарины (крупные банкиры и помещики – П. Б.) и т. д. – от чистого сердца – взялись бы за это. Конечно, для того, чтобы заговорили о них, для папа́ они согласятся, и выйдет то, что и требуется доказать, – деньги и хлеб».
Он понимал, что не ровня своему отцу. Отцу деньги и хлеб дадут, а ему – нет. А ведь в то время, когда Лев Львович поехал в самарскую степь, отец, как царь Салтан, еще продолжал «чудесить» в отношении денег. Письмо-обращение к обществу, о котором сказано выше, было написано Софьей Андреевной не по его инициативе. Ее убедили сделать это Фет и Страхов. Но и это обращение появилось в печати только 3 ноября, когда Лев Львович уже находился в самарской глуши в состоянии полного отчаяния…
Жарким летом, когда он посетил самарское имение перед поездкой по стране, весь ужас предстоящей зимы еще не так бросался в глаза. Но теперь это была не Россия, а какая-то внутренняя Индия или Африка, где племя людей было предоставлено само себе на очевидное вымирание. Это была не Бегичевка, где просвещенный помещик Раевский со своим другом великим писателем Толстым открывал столовые. Где по меркам самарских степей до Москвы было рукой подать и где поблизости были губернии, не до такой степени затронутые неурожаем. Где для мужиков был возможен отхожий промысел, извозчиками или грузчиками в Москве. Здесь же воистину – от колоса до колоса не слышно было человеческого голоса. До Бога высоко, до царя далеко.
Только 17 ноября 1891 года император Александр III распорядился учредить Особый Комитет для помощи нуждающимся (слова «голод», «голодающие» высочайше публично не произносились) в неурожайных местностях под председательством наследника цесаревича. Хотя о том, что грядет «печальный год», министр финансов Вышнеградский предупреждал его уже в ноябре 1890 года.[28]
К счастью Льва Львовича, губернатором Самары был Александр Дмитриевич Свербеев, «просвещенный консерватор» и знакомый Толстых. Он любезно принял Льва Львовича, «но когда узнал, что я приехал с крайне жалкими средствами, выразил сомнение, чтобы я мог что-либо существенное сделать с моими несчастными двумя сотнями рублей…»
В тот же день Лев Львович присутствовал на заседании губернского попечительства Красного Креста: «Обсуждали всевозможные вопросы о хлебе, о работах, о корме скота, о врачебной помощи больным; но беда была в том, что нужда была настолько велика, что каждый просил в свое попечительство больше, чем оно могло получить, и потому всё сводилось на заседании уже не к тому, чтобы получше облегчить бедствие в известном месте, а только к тому, чтобы каждому просившему уделить хоть немножко, хоть что-нибудь на нужды его участка…»
В тот же день он посетил базар, где возле хлебной лавки стояла толпа крестьян. «Многие покупали хлеб; другие стояли подле, завистливо смотря на счастливцев… Некоторые из покупавших хлеб тут же принимались его есть. Я подошел к лавке и купил несколько фунтов хлеба, чтобы подать мужикам и бабам, показавшимся мне особенно жалкими. Но не успел я сделать этого, как толпа народа окружила меня, прося и ей купить хлеба. Я стал покупать и раздавать – пока не удовлетворил многих».
Так первый поступок сына Толстого на голоде обнаружил его полную неопытность в этом деле. Он совершил именно то, против чего восставал его отец. Он стал раздавать хлеб попрошайкам, потратив на это свои и без того «жалкие средства».
На хуторе знакомого помещика Бибикова, где временно остановился Лев Львович, его приняли как посланца небес. Сам Бибиков уже отчаялся раздавать милостыню народу. Сколь бы щедро он ее ни раздавал и сколько бы ни кормил нищих на своей кухне, прокормить всех было невозможно. Приезд нового «господина» взбудоражил всю округу! «На хуторе Б. день и ночь стояла толпа голодающих; не успел я приехать, как дом был окружен ими. Но разговоры с ними отложили до утра. Тем не менее, всю ночь, которую я почти не спал, слышны были голоса под окнами, просившие нараспев милостыню: “Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, подайте Христа ради!”
Утром, когда он вышел на крыльцо, весь двор был полон народом. “Он?! он, что ли?!” – шептались в толпе. “Они уже верили в меня, как в своего избавителя. И вдруг все шапки снялись с головы, и вся толпа стала кланяться мне… Тогда я решился заговорить и объяснить им, чтобы они не надеялись на меня, что я приехал с малыми средствами и вряд ли смогу облегчить их бедствие”. “– Не вы, так кто же? – заговорили на это голоса в толпе. – Умираем голодной смертью, по три дня не едим, ребятишки кричат; не дай, кормилец, умереть голодной смертью!” “Они не хотели верить в мое бессилие…”