Лев в тени Льва. История любви и ненависти - Павел Басинский 36 стр.


Скорее всего отец не знал, как далеко зашел его сын в отношениях с царем. Но письмо царю с предложением созыва Земского Собора он одобрил, прочитав его еще до отправки. Однако тон этого одобрения был весьма сомнительным.

«Милый Лёва, мама́ в Москве, и я получил твое письмо с письмом к государю. Письмо хорошо. Только папа́ благоразумнее и учтивее нас: он прежде спросил: желает ли царь выслушать его совет? Разумеется, созвать собор было бы самое благоразумное, но едва ли возможно ожидать от них благоразумия».

Под «папой» имелся в виду недавно избранный на престол Папа Римский Пий X, который прислал к русскому царю двух своих гвардейцев спросить: не может ли он помочь ему советом в это трудное время? Толстого восхитила деликатность этого поступка. 18 января 1905 года, обсуждая это среди близких в Ясной Поляне, он заметил: «Вот надо учиться – сначала спросить, а не прямо письма писать с советами».

Толстой словно забыл, что его первым политическим жестом было письмо Александру III весной 1881 года, в котором он советовал царю не казнить террористов, убийц его венценосного отца. Тогда, как и в 1905 году, ситуация была критической: от того или иного решения молодого царя зависел путь, по которому пойдет Россия. И Толстой не спрашивал через кого бы то ни было: желает ли император выслушать его совет? Напротив, через Страхова и свою тетушку-фрейлину он добивался, чтобы письмо попало к царю несмотря на противодействие Победоносцева. Таким же образом он действовал, когда в девяностые годы написал Николаю II о гонениях на «духоборов». Вообще письма Толстого царям, как закрытые, так и публичные, были не редким явлением. И он никогда перед этим не проводил «разведки»: желают ли цари слушать его, Льва Толстого? Почему же к порыву своего сына он отнесся настолько иронически?

Тому было две причины. Первая – он не верил в Земский Собор. Толстой считал, что Собор необходим, прежде всего, самому Николаю, чтобы сохранить царствование и продолжать войну или заключить мир, заручившись поддержкой представителей широких слоев населения. Но ни в парламентский образ правления, ни в конституцию он не верил и даже считал их вредными, отвлекающими от главного.

«Конституция будет означать отвлечение внимания от земельного вопроса и от самоусовершенствования, – говорил Толстой в кругу близких. – Мы, русские, счастливы, что ясно сознаем негодность правительства».

Вторая причина была та, что он не верил в своего сына как царского советника. Отсюда его нескрываемая ирония: кто такой его сын Лёва, чтобы советовать царю, если Папа Римский не решается делать это прямо!

После встречи Льва Львовича и Николая II Толстой записал в дневнике: «Лёва был у царя, и я рад этому. Странно сказать, что это совсем освободило меня от желания воздействовать на царя».

Толстой «умывал руки». Он как бы предоставлял право двум, с его точки зрения, не слишком умным, но самонадеянным людям, царю и Лёве, решать безнадежные вопросы. А сам при этом оставался на недосягаемой духовной высоте. Политические вопросы мало волновали Толстого. Его, как и всё русское крестьянство, волновал вопрос о земле, а как философа – о нравственном совершенствовании. Приехавшего к нему в январе 1905 года слесаря-кустаря и общественного деятеля Александра Генриховича Штанге, у которого был свой проект созыва Земского Собора, он направил к тому же Льву Львовичу, сказав на прощание: «Желаю вам, чтобы вы подействовали на добрых людей». О Соборе он выразился однозначно: «Земский собор нужен царю, это его дело». На вопрос Штанге, как жить в трудное для России время, он сказал: «Всё жить».

В том же году с политической сцены окончательно сходит его главный идеологический противник при дворе Константин Петрович Победоносцев. Манифест 17 октября он принял как личное оскорбление и покинул все свои должности: Обер-прокурора Синода, члена кабинета министров, статс-секретаря и сенатора, сохранив номинальное членство в Государственном совете. Через два года он уйдет из жизни. Но прежде успеет показать свое влияние на последнего императора. Когда князь Святополк-Мирский попросит Николая не приглашать Победоносцева на правительственное совещание в декабре 1904 года, где, в частности, решался вопрос о введении в Госсовет выборных представителей, царь поступил ровно наоборот: пригласил его специальной запиской: «Мы запутались. Помогите нам разобраться в нашем хаосе».

Выступлении Победоносцева, в котором он напомнил царю, что его власть дана от Бога и он не вправе ее ограничивать, навсегда закрыло эту политическую тему. Вернувшись с совещания в министерство, Святополк-Мирский заявил своим сотрудникам: «Всё провалилось… Будем строить тюрьмы…»

По некоторым сведениям свидание царя с Толстым-младшим устроил Святополк-Мирский, надеясь оказать на Николая влияние громким именем визитера. Но, согласно воспоминаниям Льва Львовича, царь принял его равнодушно.

«Десяток швейцаров встретили меня в передней, в их числе царский негр. В маленькой приемной я ждал не более десяти минут, и вот дежурный адъютант граф Граббе уже отворяет мне дверь в кабинет Николая II. Небольшая, скромно обставленная комната, стол с бумагами, полки, два, три кресла – вот вся обстановка».

Лев Львович сходу заговорил о Земском Соборе, убеждая царя, что нужна именно такая «русская форма парламента».

«Да, – перебил меня государь, – и я хочу парламент, но именно в русском духе».

«Он подчеркнул эти слова, хотя вся фраза была сказана таким тоном, как будто царь только уступал общественному мнению, но не видел сам необходимости этого. Не было серьезного отношения к той мере, которая сознавалась тогда всей страной».

Лев Львович выразил надежду, что в Соборе крестьянство будет иметь преобладающее значение.

«Я думаю прежде всего о крестьянах, – сказал государь, – для меня это главная забота».

Затем царь вынул портсигар и закурил папиросу.

«Вы курите? – спросил он. – Нет, Ваше Величество, я оставил. Я в настоящее время веду очень гигиенический образ жизни, сплю с открытыми окнами даже зимой, хожу на лыжах, беру холодные ванны. Без здоровья тела нет здорового духа…» «А мясо? – спросил государь. – Ваш отец – вегетарианец?» – «Отец – да, – ответил я, – а я пробовал четыре года и опять вернулся к мясоедению». – «Мне мясо необходимо, – сказал царь, – я без него слабею. Мне оно нужно для здоровья». Видимо, этот вопрос интересовал государя».

Разговор шел вяло. Но вдруг кто-то зашумел за дверью, и царь преобразился! «Лицо его оживилось и, главное, глаза заблистали, и он встал. Он ничего не сказал мне, но я понял, что это наследник, прибегавший за отцом… Аудиенция была окончена…»

27 января 1905 года Николай II писал в дневнике: «Погулял до завтрака. В 21/2 принял гр. Льва Толстого-сына».

Кроме этого ничего не известно о его мыслях на этот счет.

Впоследствии Лев Львович неоднократно писал царю политические и в то же время глубоко личные письма. Он убеждал его продолжать русско-японскую войну до победного конца, прогнать Витте и Распутина, не допускать автономии низшей, средней и высшей школ и провести реформу православной церкви. Он, наоборот, советовал ему не ввязываться в русско-германскую войну: «Сохрани Боже становиться на пошлую точку зрения в наше время, – защиту братушек».

Но лейтмотив этих писем был такой: «Призовите меня, Государь!»

За полгода до отречения Николая в атмосфере общей измены его окружения он молил:

«Ваше Императорское Величество,

Неудержимо стремлюсь послужить Вам. Едва удерживаю себя, чтобы не поехать к Вам в Ставку, чтобы как-нибудь добраться до Вас, стать перед Вами на колена и молить Вас оставить меня при Вашем Величестве, в качестве хоть Вашего низшего слуги».

И ведь он совсем не был закоренелым монархистом по убеждениям. Категорически отмежевался от партии «Союз русского народа», когда она пыталась привлечь его на свою сторону Здесь было что-то другое… Может быть, поиск второго отца? Но такого отца, который бы не давил на него своим могучим авторитетом, но слушался его, Льва Львовича, мнения? Ведь Николай II был старше сына Толстого всего на один год…

Впрочем, всё это не имело никакого смысла.

Отношение Николая к семье Толстых было исчерпывающе выражено в резолюции от 20 декабря 1911 года, когда Софья Андреевна, а затем и Лев Львович обратились к нему с просьбой приобрести Ясную Поляну в государственную собственность, чтобы организовать в ней музей Толстого. «Нахожу покупку имения гр. Толстого правительством недопустимою. Совету министров обсудить только вопрос о размере могущей быть назначенной вдове пенсии».

Глава девятая Бюст отца

Впрочем, всё это не имело никакого смысла.

Отношение Николая к семье Толстых было исчерпывающе выражено в резолюции от 20 декабря 1911 года, когда Софья Андреевна, а затем и Лев Львович обратились к нему с просьбой приобрести Ясную Поляну в государственную собственность, чтобы организовать в ней музей Толстого. «Нахожу покупку имения гр. Толстого правительством недопустимою. Совету министров обсудить только вопрос о размере могущей быть назначенной вдове пенсии».

Глава девятая Бюст отца

Толстой против

В марте 1900 года дочери Толстого Татьяне Львовне, тогда уже носившей фамилию Сухотина, делали повторную операцию по вскрытию лобной полости – она страдала хроническим гайморитом. Для медицины того времени такая операция была непростой; первую она делала не в России, а в Вене. Вторую – сделал в Москве профессор фон Штейн.

Родители переживали за Татьяну и ожидали конца операции в клинике. Туда же, не выдержав волнения, прибежала и самая младшая дочь Саша. В воспоминаниях она описала момент, когда отца позвали посмотреть на Татьяну.

«Отец сидел рядом с операционной и ждал. Вдруг дверь открылась и с засученными рукавами, в белом халате вышел фон Штейн.

– Лев Николаевич, хотите посмотреть на операцию?

На столе захлороформированная, без сознания лежала Таня, бледная как смерть. Кожа на лбу была разворочена, череп пробит, лицо в крови. Отец побледнел и зашатался. Его подхватили под руки».

Вечером Софья Андреевна рассказывала об этом дома и возмущалась. Так со Львом Николаевичем поступать было нельзя! Он хотя и бывший боевой офицер, видевший много страданий в осажденном Севастополе, и даже описавший в одном из севастопольских очерков, как солдатам в наскоро оборудованной операционной в непрерывном режиме ампутируют конечности («Севастополь в декабре месяце»), – перенести зрелища окровавленной дочери не мог. Да и возраст был уже не тот.

В конце жизни восприятие Толстым всего телесного, плотского, грубо материального становится крайне болезненным. Любые физические мучения и всякий вид насильственной смерти вызывает в нем боль. Это порой доходит до смешного. Он выпускает на волю мышей, попавших в мышеловку, содрогается от вида раздавленной каблуком крысы и даже переживает из-за мухи, запутавшейся в оконной сетке и погибшей там. Отчасти это объясняется его мировоззрением, как и его вегетарианство: нельзя есть мяса, потому что нельзя убивать живые существа! Но трудно сказать: что здесь было первичным – разум или непосредственное чувство боли при виде чужих страданий? Во всяком случае убежденным вегетарианцем он становится после того, как посещает тульскую скотобойню и видит, как волам сначала с хрустом ломают хвосты, чтобы в состоянии болевого шока подвести под нож (статья «Первая ступень»).

При этом он не только не испытывает страха или отвращения к смерти, своей или близких, но ждет, радуется ей как величайшему и самому торжественному моменту жизни, когда до конца раскрывается духовное существо личности.

И если бы фон Штейн позвал Толстого посмотреть не на удачный, с точки зрения медика, результат операции, а на то, как в итоге неудачной операции Татьяна умирает, не было бы с ним никакого обморока. Жадный интерес, радость…

В начале сентября 1906 года сложную и опасную операцию по удалению гнойной кисты перенесла Софья Андреевна. Операцию пришлось делать прямо в яснополянском доме, потому что перевозить больную в Тулу было уже поздно. Так решил вызванный телеграммой известный профессор Владимир Федорович Снегирев, приехавший в Ясную Поляну с ассистентами и на всякий случай вызвавший из Петербурга еще и профессора Николая Николаевича Феноменова, который, впрочем, приехал, когда дело было уже сделано.

Снегирев был опытным женским хирургом, но делать операцию жене Толстого, да еще и в неподходящих условиях, конечно, означало рисковать и брать на себя огромную ответственность! Поэтому он несколько раз буквально допрашивал Толстого: дает ли тот согласие на операцию? Реакция Толстого неприятно поразила врача: сначала тот ответил отказом, а затем «умыл руки», предоставив решать этот вопрос самой жене и сыновьям. Вообще, в воспоминаниях Снегирева об этом событии, опубликованных в 1909 году то есть еще при жизни Толстого, чувствуется едва сдерживаемое раздражение на главу семьи и писателя, перед гением которого профессор преклонялся. (Колеблясь в решении делать операцию, он, между прочим, думал о том, как ее исход повлияет «на жизнь и деятельность Льва Николаевича»).

Профессор загонял Толстого в угол прямым вопросом: согласен ли он на рискованную операцию над его женой, в результате которой она, возможно, умрет, но без которой умрет без сомнения? Причем умрет в ужасных мучениях.

Сначала Толстой был против. Он почему-то уверил себя в том, что Софья Андреевна непременно умрет. И, по словам Саши, он «плакал не от горя, а от радости».

Его восхитило, как жена вела себя в ожидании смерти. «С громадным терпением и кротостью мама́ переносила болезнь. Чем сильнее были физические страдания, тем она делалась мягче и светлее, – вспоминала Саша. – Она не жаловалась, не роптала на судьбу, ничего не требовала и только всех благодарила, всем говорила что-нибудь ласковое. Почувствовав приближение смерти, она смирилась, и всё мирское, суетное отлетело от нее».

Вот это духовно прекрасное, по убеждению Толстого, состояние жены и хотели нарушить приехавшие врачи, которых, в конце концов, собралось восемь человек.

«Полон дом докторов, – с неприязнью пишет он в дневнике. – Это тяжело: вместо преданности воле Бога и настроения религиозно-торжественного – мелочное, непокорное, эгоистическое». При этом он чувствует к жене «особенную жалость», потому что она в эти минуты «трогательно разумна, правдива и добра». «Как умиротворяет смерть! Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня, и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается и для себя. – “Ах, так вот что!” – Мы же, остающиеся, не можем еще видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется после, в свое время…»

Он пытается объяснить Снегиреву: «Я против вмешательства, которое, по моему мнению, нарушает величие и торжественность великого акта смерти».

Снегирев же справедливо негодует. Он хотя и уверен в необходимости операции, но понимает, что в случае неблагоприятного исхода вся тяжесть ответственности ляжет на него. Будут говорить и даже писать, что он «зарезал» жену Толстого против воли ее мужа. Не говоря уже о моральной стороне вопроса, это будет означать конец его врачебной репутации.

А Софья Андреевна в это время невыносимо страдает от начавшегося абсцесса. Ей постоянно впрыскивают морфий. Она зовет священника, но когда тот приходит, она находится в бессознательном состоянии. Затем, по свидетельству Маковицкого, начинается смертная тоска. А Толстой ни “за”, ни “против”. Он говорит Снегиреву: «Я устраняюсь… Вот соберутся дети, приедет старший сын, Сергей Львович… И они решат, как поступить… Но, кроме того, надо, конечно, спросить Софью Андреевну».

Между тем в доме становится людно. «Съехалась почти вся семья, – вспоминала Саша, ставшая хозяйкой на время болезни мама, – и, как всегда бывает, когда соберется много молодых, сильных и праздных людей, несмотря на беспокойство и огорчение, они сразу наполнили дом шумом, суетой и оживлением, без конца разговаривали, пили, ели. Профессор Снегирев, тучный, добродушный и громогласный человек, требовал много к себе внимания… Надо было уложить всех приехавших спать, всех накормить, распорядиться, чтобы зарезали кур, индеек, послать в Тулу за лекарством, за вином и рыбой (за стол садилось больше двадцати человек), разослать кучеров за приезжающими на станцию, в город…»

Возле постели больной – посменное дежурство, и Толстому там делать нечего. Но время от времени он приходит к жене. «В 10.30 вошел Л. Н., – пишет Маковицкий, – постоял в дверях, потом столкнулся с доктором С. М. Полиловым, поговорил с ним, как бы не осмеливаясь вторгнуться в царство врачей, в комнату больной. Потом вошел тихими шагами и сел на табуретку подальше от кровати, между дверью и постелью. Софья Андреевна спросила: “Кто это?” Л. Н. ответил: “А ты думала кто?” – и подошел к ней. Софья Андреевна: “А ты еще не спишь! Который час?” Пожаловалась и попросила воды. Л. Н. ей подал, поцеловал, сказал: “Спи” и тихо вышел. Потом в полночь еще раз пришел на цыпочках».

«Во время самой операции он ушел в Чепыж и там ходил один и молился», – вспоминал сын Илья.

Перед уходом он сказал: «Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет, то… Нет, лучше не звоните совсем, я сам приду…»

Назад Дальше