Лев в тени Льва. История любви и ненависти - Павел Басинский 37 стр.


«Во время самой операции он ушел в Чепыж и там ходил один и молился», – вспоминал сын Илья.

Перед уходом он сказал: «Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет, то… Нет, лучше не звоните совсем, я сам приду…»

Операция шла успешно. Впрочем, гнилым оказался кетгут, которым зашивали рану. Профессор во время операции самыми бранными словами ругал поставщика: «Ах ты немецкая морда! Сукин сын! Немец проклятый…»

Опухоль, размером с детскую голову, показали Толстому. «Он был бледен и сумрачен, хотя казался спокойным, как бы равнодушным, – вспоминал Снегирев. – И, взглянув на кисту, ровным, спокойным голосом спросил меня: «Кончено? Вот это вы удалили?»

Но когда он увидел жену, отошедшую от наркоза, он пришел в ужас и вышел из ее комнаты возмущенным.

«Человеку умереть спокойно не дадут! Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки… стонет больше, чем до операции. Это пытка какая-то!» – говорил он.

Когда Софье Андреевне стало лучше, Толстой заметно повеселел, но всё равно чувствовал себя как будто кем-то обманутым.

«Ужасно грустно, – пишет Толстой в дневнике. – Жалко ее. Великие страдания и едва ли не напрасные».

Со Снегиревым они расстались сухо.

«Он был мало разговорчив, – вспоминал профессор свое прощание с Толстым в его кабинете, – сидел всё время нахмурившись и, когда я стал с ним прощаться, даже не привстал, а, полуповернувшись, протянул мне руку, едва пробормотав какую-то любезность. Вся эта беседа и обращение его произвели на меня грустное впечатление. Казалось, он был чем-то недоволен, но ни в своих поступках и поведении или моих ассистентов, ни в состоянии больной причины этого недовольства я отыскать не мог. Обсудивши всё, я приписал это мрачное состояние его усталости и измученности».

Прекрасная смерть

Неловкость прощания Толстого со Снегиревым, который спас его жену от смерти, подарив ей еще тринадцать лет жизни, можно объяснить одним, хотя и довольно странным обстоятельством. Толстой, разумеется, не желал смерти жены. Предположить такое было бы не только чудовищно, но и неверно фактически. И дневник Толстого, и воспоминания дочери Саши говорят о том, что он радовался выздоровлению Софьи Андреевны. Во-первых, он действительно любил и ценил ее и был привязан к ней сорокалетней совместной жизнью. Во-вторых, выздоровление Софьи Андреевны означало, что яснополянская жизнь возвращалась в свое привычное русло, а для Толстого с его рациональным и систематическим образом жизни, да еще в виду его возраста, это было насущно необходимо. И хотя, по словам Саши, «иногда отец с умилением вспоминал, как прекрасно мама́ переносила страдания, как она была ласкова, добра со всеми», это нисколько не означало, что он не радовался ее спасению.

Дело было в другом. Толстой чувствовал себя духовно уязвленным. Он настроился на то, чтобы встретить смерть жены как «раскрывание» ее внутреннего существа, а вместо этого получил от Снегирева гнойную кисту размером в детскую голову. Толстой казался спокойным при виде этой кисты, но на самом деле испытал сильнейшее духовное потрясение. Потому что вот эта гадость была истинной причиной страданий жены.

Как всё просто…

Толстой чувствовал себя проигравшим, а Снегирева – победителем. Скорее всего, Снегирев понял это, судя по тональности его воспоминаний. И поэтому Толстой не мог без фальши выразить горячую благодарность врачу за спасение жены. Его расставание с ним очень напоминало первую встречу с Вестерлундом. Да, шведский врач спас его сына от смерти. Да, Лёва в тот момент был счастлив. Но это в глазах Толстого лишь временная победа материального над духовным. Она не имела для него настоящей цены. Всё это в глазах Толстого было признаком животной природы человека, от которой он сам, приближаясь к смерти, испытывал всё большее и большее отторжение. Он понимал, что ему самому придется с этим расставаться, это всё будет сложено в его гроб, а что останется после этого? Вот что волновало его! Вот о чем он непрерывно думал!

Этим объясняется и следующее место из воспоминаний Саши: «Мама́ возобновила свои занятия: играла на фортепиано одна и с Наташей Сухотиной в четыре руки, шила, суетилась по дому, иногда уезжала в Москву Материальные дела снова затянули ее. Снова начались заботы о хозяйстве, издательстве, о том, что всегда так тяжело отражалось на жизни отца».

И надо же так случиться, что спустя всего два месяца после удачной операции Софьи Андреевны и связанного с этим разочарования Толстого самая любимая его дочь Маша неожиданно скоропостижно скончалась от воспаления легких. Ее смерть была такой внезапной и стремительной при абсолютной беспомощности врачей, и она так напоминала смерть Ванечки, что невольно закрадывается мысль: не подарила ли Маша отцу эту смерть? Во всяком случае суеверная Софья Андреевна всерьез считала, что это она, «ожив после опасной операции», «отняла жизнь у Маши» (из письма Лидии Веселитской).

В холодный ноябрьский день Маша с мужем Николаем Оболенским, братом Андреем и другом семьи Юлией Игумновой пошла на прогулку. Они с мужем задержались в Ясной Поляне из-за странного анонимного письма, пришедшего из их имения Пирогово, где было сказано, что мужики собираются убить Николая. Это было серьезное предостережение в виду того, что в России в то время шли повальные грабежи и поджоги помещичьих усадеб – так называемые «грабижки», вызванные первой русской революцией. Когда они возвращались, подул сильный ветер. Маша озябла. К вечеру сделался жар. Вызвали из Тулы доктора Афанасьева. Затем из Москвы – Щуровского. Но все усилия врачей были напрасны.

Маша сгорела за несколько дней. «Она не могла говорить, только слабо по-детски стонала, – вспоминала Саша. – На худых щеках горел румянец, от слабости она не могла перевернуться, должно быть, всё тело у нее болело. Когда ставили компрессы, поднимали ее повыше или поворачивали с боку на бок, лицо ее мучительно морщилось, и стоны делались сильнее. Один раз я как-то неловко взялась и сделала ей больно, она вскрикнула и с упреком посмотрела на меня. И долго спустя, вспоминая ее крик, я не могла простить себе неловкого движения…»

Атмосфера этого события сильно отличалась от того, что происходило в Ясной Поляне два месяца назад. Врачей было мало… Никто из родных не шумел, не суетился… Толстого ни о чем не спрашивали… Илья Львович пишет в воспоминаниях, что «ее смерть никого особенно не поразила». В дневнике Татьяны Львовны короткая запись: «Умерла сестра Маша от воспаления легких». В этой смерти не увидели чего-то ужасного. А умерла молодая тридцатипятилетняя женщина, поздно вышедшая замуж и не успевшая вкусить настоящего семейного счастья.

Почему-то смерть этой женщины сравнивали со смертью семилетнего Ванечки… «Глядя на нее, я вспоминала Ванечку, – писала Саша, – на которого она теперь была особенно похожа. Точно так же бурная, беспощадная болезнь уносила ее, и было очевидно, что бороться бесполезно. Лицо у Маши было важное и чуждое, только тело ее оставалось с нами, душа как будто отлетела. И так же, как когда умирал Ванечка, мне казалось, что он знает что-то нам недоступное, значительное».

Девять дней все ждали этой смерти, бессильно опустив руки. Когда больную, наконец, прошиб пот, Саша бросилась к доктору. «Доктор! Доктор! Она потеет! – Доктор безнадежно махнул рукой. – Пот, да не тот! – не поднимая головы, буркнул он».

Софья Андреевна писала сестре: «Никакие меры не ослабляли болезни… Она бредила, редко опоминалась, чтоб сказать что-нибудь ласковое кому-нибудь из нас; была покорна, кротка… В день смерти она вдруг стала плакать, обняла мужа, но ничего не сказала. Только позднее едва внятно произнесла: “Умираю”. Вечером Маша стала реже и труднее дышать, подняла руки, и ее посадили. Нельзя никогда забыть вида всего ее трогательного существа: голову она склонила набок, глаза закрыты, выражение лица такое нежное, покорное, духовное и внешне грациозное… Папа держал ее руку».

Описание смерти дочери в дневнике Толстого словно является продолжением описания смерти жены, которая по причине вмешательства врачей не состоялась. «Сейчас, час ночи, скончалась Маша. Странное дело. Я не испытываю ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя… Да, это событие в области телесной и потому безразличное. Смотрел я всё время на нее, как она умирала: удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающимся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, то есть мне перестало быть видно это раскрывание; но то, что раскрылось, то есть. “Где? Когда?” – это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни».

По свидетельству Маковицкого, за десять минут до смерти Толстой поцеловал своей дочери руку.

Умирая в Астапове, он звал ее. Сергей Львович, сидевший у постели отца накануне смерти, пишет: «В это время я невольно подслушал, как отец сознавал, что умирает. Он лежал с закрытыми глазами и изредка выговаривал отдельные слова из занимавших его мыслей, что он нередко делал, будучи здоров, когда думал о чем-нибудь, его волнующем. Он говорил: «Плохо дело, плохо твое дело…» И затем: «Прекрасно, прекрасно». Потом вдруг открыл глаза и, глядя вверх, громко сказал: «Маша! Маша!» У меня дрожь пробежала по спине. Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши».

Но тело дочери, по воспоминаниям Саши и Ильи, он проводил только до въезда в усадьбу, до каменных столбов; по свидетельству же Софьи Андреевны – до конца деревни. «У каменных столбов он остановил нас, простился с покойницей и пошел по пришпекту домой. Я посмотрел ему вслед: он шел по тающему мокрому снегу частой старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся…» – вспоминал Илья Львович.

Не приехал

Льва Львовича не было в Ясной Поляне ни когда делали операцию матери, ни когда болела и умирала сестра Маша. Прощаясь на всякий случай со всеми собравшимися тогда в имении детьми, Софья Андреевна с любимым сыном была вынуждена попрощаться в письме. Но и винить его за это было нельзя. Лев Львович в это время находился в Швеции, где Дора ожидала рождения шестого ребенка. 22 октября 1906 года в Энчёпинге родилась их первая дочка Нина.

Сложнее понять его отсутствие во время смерти и похорон Маши. 17 ноября 1906 года Лев Львович приехал в Ясную Поляну, а уже 20-го покинул ее, отправившись в Петербург. Но как раз 20 ноября Софья Андреевна записывает в «Ежедневнике»: «Очень плоха Маша; жар к вечеру 40 и 8. Камень на сердце, жалко ее и страшно за нее. В доме тихо и печально…»

27 ноября она скончалась.

С Машей Льва Львовича связывала самая близкая и доверительная детская дружба. Маша была младше его на два года. Точно также на два года младше своего брата Льва Николаевича была его сестра Мария Николаевна. После родов дочери Маши в 1830 году их мать, тоже Мария Николаевна, вскоре скончалась. А Софья Андреевна после родов Маши едва не умерла от родовой горячки. Это была череда случайных совпадений, как и то, что оба Льва, отец и сын, в раннем детстве были вынуждены играть и делиться первыми секретами не со старшими братьями, а с младшими сестрами. Так вышло. Ведь старшие братья были «big ones» (большими), а младшие со своими сестрами Машами «little ones» (маленькими).

Льву Львовичу в детстве перепало гораздо больше материнской ласки, чем Марии Львовне. После болезни, связанной с родами дочери, и первой серьезной размолвки с мужем из-за совета врачей не иметь больше детей, Софья Андреевна не слишком баловала Марию нежным отношением, в отличие от Лёвы. «Она рассказывала, как они росли с Лёвой, с которым были погодками, и как мама́ всю свою привязанность, заботу и нежность отдавала ему, а Маша, худенькая, некрасивая, чувствовала себя одинокой, обиженной, – вспоминала Саша. – На меня произвел большое впечатление рассказ сестры о том, как мама́ заставляла их с Лёвой шить мешочки и за каждый мешочек обещала заплатить по гривеннику. Денег у них не было и гривенник казался целым богатством. Маша изо всех сил старалась и хорошо, аккуратно сшила свой. Лёва сшил небрежно. И вот мама́ дала Лёве гривенник, а про Машу забыла. Маша плакала, но напомнить матери побоялась».

Почему он оставил больную сестру? Какие срочные дела были у него в Петербурге? Зачем он приезжал к родителям на три дня? Ответы на эти вопросы, возможно, найдет будущий биограф Льва Львовича. Но с какого-то времени Лев Львович, самый чуткий и внимательный из сыновей, не оказывается рядом с родными в критические моменты их жизни. Он разрывается между Ясной Поляной, Петербургом и Швецией. В Петербурге у него насыщенная общественная жизнь. Каждое лето Дора с детьми проводит в имении родителей, и Лев Львович должен находиться с ними. Старая семья поневоле отступает на второй план.

Вскрыть нарыв

Но при этом его неудержимо тянет в Ясную Поляну! В 1906 году он приезжает трижды: весной – один, затем летом – с Дорой и детьми. И, наконец, осенью… Каждое из этих посещений отмечено напряженными отношениями с отцом. Нельзя сказать, что они враги. Но им нехорошо друг с другом. Оба это чувствуют, и от того отношения получаются еще более неловкими, натянутыми.

В поведении Льва Львовича возникает какой-то неприятный элемент демонстративности. Так, находясь в Ясной Поляне летом 1906 года, он и брат Андрей демонстративно встают из-за обеденного стола и уходят, когда отец вслух читает письмо молодого крестьянина из Полтавской губернии. Их раздражает преклонение Толстого перед крестьянством в то время, как они жгут и грабят помещичьи усадьбы. И Лев, и в особенности Андрей решительно настроены за подавление крестьянских мятежей и смертные казни. В конце концов, на этой почве происходит их стычка с отцом. Толстой пишет в Пирогово дочери Марии в июле 1906 года:

«Дошел до того, что два дня тому назад вышел из себя вследствие разговора с Андреем и Львом, которые мне доказывали, что смертная казнь хорошо… Я сказал им, что они не уважают, ненавидят меня и вышел из комнаты, хлопая дверями, и два дня не мог прийти в себя. Нынче, благодаря молитве Франциска Асизского и Иоанна: “не любящий брата, не знает Бога” опомнился и решил сказать им, что я считаю себя очень виноватым (и я очень виноват, т. к. мне 80 лет, а им 30) и прошу простить меня. Андрей в ночь уехал куда-то, так что я не мог сказать ему, но Льву, встретив его, сказал, что виноват перед ним и прошу простить меня. Он ни слова не ответил мне и пошел читать газеты и весело разговаривать, приняв мои слова как должное. Трудно. Но чем труднее, тем лучше…»

Андрей Львович, военный и убежденный монархист, порой ведет себя откровенно грубо. А посторонним может сказать, что если бы отец не был его отцом, он бы его «повесил». Лев Львович такого себе, конечно, не позволяет… Но он постоянно демонстрирует отцу свою независимость. Например, Маковицкий описывает такую сцену: «После обеда играли в лаун-теннис, и Л. Н. немного играл. Лев Львович подавал ему так низко и в такие места, что Л. Н. не мог принимать, а так хотелось! И здесь проявился характер Льва Львовича. Поэтому Л. Н. бросил скоро играть».

Трудно сказать, чье поведение больше раздражало отца. К Андрею он относился теплее, чем ко Льву. Прямой, «солдафонский» характер Андрея был ему менее неприятен, чем «тактические» приемы Лёвы.

В день ожидаемого приезда Льва Львовича в ноябре 1906 года отец испытывает сильное душевное волнение. Он пишет в дневнике: «Нынче приезжает Лёва. Буду работать над собой и запишу результаты. Боюсь. Я уже теперь плох». А после отъезда сына с облегчением замечает: «С Лёвой было хорошо и не только без зла, но зарождается любовь и жалость». И это просто поразительно! В семьдесят восемь лет у отца зарождается любовь к тридцатисемилетнему сыну.

Его больше всего выводит из себя самонадеянность сыновей. «Какая язва их общая самоуверенность! Как они много лишаются от этого», – пишет он в дневнике.

Но Лев Львович уже положил себе за правило не просто спорить с отцом в домашней атмосфере, не вынося сора из избы, но и откровенно воевать с ним в печати. В январе 1907 года в газете «Голос Москвы» появляется его статья «Отрицание или самосовершенствование?»

Строго говоря, это донос на отца.

На самом деле «доносить» на Толстого было уже поздно. Это не имело никакого смысла. Все его взгляды были хорошо известны и обсуждались в печати. Но это было не «обсуждение в печати». Это был голос сына.

Сочинения Толстого, писал он, «не выражают истинных взглядов их автора». «В глубине души отец мой, может быть, всегда за земную власть», но «таит это свое убеждение». То есть, попросту говоря, лицемерит. Зачем-то Лев Львович вспомнил знаменитое предсмертное письмо Тургенева, в котором тот «умоляет его вернуться к художественной работе и оставить религиозно-социальную проповедь. Не был ли забытый у нас на время Тургенев глубоко прав?» Наконец, в адрес отца прозвучало главное обвинение. Именно Толстой виноват в русской революции!

«…отрицательная проповедь Льва Николаевича имела в России пагубное влияние. Это влияние распространилось на всю широкую русскую жизнь, проникло во все ее углы и сферы и заразило массы. В войско, в суд, в народную жизнь, в науку, в стены учебных заведений, в самую правительственную машину, всюду оно несло с собой зерно сомнений и пошатнуло этим сомнением весь государственный строй», – писал сын Толстого.

Здесь не место для обсуждения этой проблемы. О том, что русская литература с ее «критическим реализмом» и отрицательным отношением к государственному и общественному строю России виновна в революции, писали многие, особенно после катастрофы 1917 года. В наиболее отчетливой форме это выразил Николай Александрович Бердяев в своей знаменитой работе «Духи русской революции».

Назад Дальше