На станцию Зайца устроил начальник, человек надутый и своеобразный, раз в году наведывавшийся сюда из Москвы, как в свое имение. И в экспедиции и местные мужики его не любили за барство, бутафорство — все строил грозного, но справедливого отца-начальника, за глупые выходки — приезжая, первым делом поднимал "вопрос о собаках" — все кроме его собственной должны были быть привязанными под страхом расстрела. Был один заведующий станцией, смоленский мужик из охотоведов. Его сука, на редкость рабочая лайка, попала в особую немилось, пришлось ее увезти в соседнюю деревню, потом контрабандно вернуть и держать тайно на чердаке. Начальник прознал, требовал выдать, басил: " — Я не одну собаку застрелил!". Славик, заведующий, вывел жену, детей, собак и корову и сказал что-то вроде: " — Бей уж всех тогда!"
Зайца Слава на дух не переносил. Начальник оформил Зайца охотинспектором, но, естественно, курицам на смех, потому, что физически тот был к работе такой непригоден — "вихря" продернуть не мог, ездил на "ветерках". Слава по весне караулил на озере уток, и когда возвращался домой, его подкараулил Заяц, составил на него протокол. Слава взъярился, отобрал у того ружье, пнул как следует. Я вошел к Зайцу, когда он пищал по рации: " Принимайте меры! Д. совсем распоясался, руки распускать начал, у меня вырвал из рук ружжо, а меня выбросил под угор! Да! Да! Как поняли? А меня выбросил под угор, прием!". Мужики потом передавали друг другу уже в перепутанном виде: "Десятый! Слыхал — егеришка-то в М., дак грит кто-то ему руки вырвал и под угор выбросил!"
Фамилия начальника было Сырко, и все за глаза звали его Сыром. Сыр давно знал Зайчика, опекал, взял на работу, когда тот оказался в беде и не у дел. Заяц платил Сыру верностью и уважением и находился в глупой роли: все сидят экспедиционной оравой и костерят Сыра, и вроде он несогласен и в душе протестует, а неудобно перед ребятами — не поймут, да и не нальют. Все называют начальника Сыром, а он придумал Сэром, вроде и от народа не отделяется, и уважительность сохраняет.
Наблюдал, подмечал, докладывал начальнику, за что бывал хвален: "Пиши мне все как есть, Лексей Евдокимыч, правды не бойся, я тебя всегда пойму и поддержу". Протащенный начальником силой в местную инспекцию, работы не делал, и раз приехали настоящие инспектора и устроили Зайцу разнос. Лихие, примчались на двух лодках, один с эскаэсом, другой с Макаровым:
— Так. Ну что тут, что за такой егерь, где работа? Гнать его к едрене матери!
Все происходило прилюдно, за столом, за бутылкой:
— Значит так Лексей Евдокимыч, будем работать? А? Что? Ладно, давай так! Дадим тебе лодку — "прогресс", "вихря" дадим? А? Справишься?
И тут Евдокимыч говорит честно и обреченно:
— Скажу прямо — не справлюсь.
Умчались. Который с Макаровым, мясистый, быстрый, и сам наслаждающийся своей боевитостью, с леопардовой гибкостью прыгнул в свою, крашенной судовой краской "обушку" и особенно лихо стеганул по весенней воде, поиграв право-лево штурвалом: вроде как рулевой трос проверил, почти как самолет повел, а убитый Лексей Евдокимыч проводил его взглядом и цокнул восхищенно:
— Лучший инспектор района!
Старел, все труднее было и лодку стаскивать-затаскивать и мотор дергать, да и река серьезная, и погода сил требует, ловкости и хребта дюжего. И вот уже и с рыбалкой закруглился, и с охотой, а ведь знал, любил, чуял с крестьянской дотошность, цельностью. Ускользает все, а молодые только в силу входят, и он видит, как кто рыбачит, что несет в мешке. И вот бегает, выглядывет в бинокль, злится и переживает, и все видят и тоже усмехаются и еще меньше уважают, больше презирают.
И злоба растет уже самому во вред, уже сам собой не управляет. Был в экспедиции один начальник отряда, Б., с которым они дружили. Б. относился к Зайцу с осторожной заботой и тактом, помогал, поддерживал. У Б. был кобель, злой и кусачий. Кобель оставлялся на зиму на станции. Заяц кобеля уважал, поскольку уважал хозяина. Когда осенью экспедиция во главе с Б. уехала, кобеля этого кто-то из нас сдуру отпустил, и он укусил тетю Шуру, напрыгнув сзади, чуть не сбив с ног. Бедная, стояла посреди улицы и плакала, беспомощно объясняла, показывала: " — И за это-то место он меня имал, и за это имал!". И тут Заяц, у которого после отъезда экспедиции что-то накопившееся сорвалось, злорадно спустил своих кобелей и они стали давить этого Норда, невзирая на всю заячью дружбу и любовь.
Недавно я узнал, что история про замерзшего мужика была по правде. Выходили из тайги в сильный мороз два охотоведа-практиканта, и один из них провалился. Приползли в избушку, где то ли не было ни щепки дров, то ли печки. Не то сил на поиски сушняка и разведения костра не было, не то голова не соображала. Сухой оставил мокрого и пошел в деревню за подмогой, мокрый замерз. А всего-то надо было поджечь избушку и возле нее обогреться.
Потом Заяц написал про меня Сыру, что я чуть не вморозил казенную лодку, и я взъярился — стукач, мол, гад, а еще ходит здоровается. Поехали в Бахту, попали там на попойку и поругались вдрызг. Заяц кричал: " — Да не писал я, хоть убей меня!". Было стыдно, и этот замешанный на похмелье стыд стал какой-то горкой в моем неприятии Зайца, и вскоре отношения стали тихие и снисходительные, бывает злоба и раздражение так отравят, что уже не жизнь. Вскоре я переехал в Бахту, и вышел из замкнутого мира маленького поселка, навещая который, заходил к Зайцу и спрашивал о здоровье, и пил чай в знак того, что не забываю, дорожу прожитыми вместе годами. Когда он совсем состарившись, собрался уезжать, стычки, ссоры сжались в памяти, удалились и осталась только потребность в уважительном завершении отношений.
Помню экспедиционный праздник еще в первый мой год на Енисее. Праздников ждали с нетерпением, многое выплескивалось, разрешались на них и наутро каждый чувствовал себя освободившимся от груза. Заяц сидел с кем-то на крыльце и говорил: " Самое страшное на свете — это одиночество". Слова эти показались мне ненастоящими, а тон пафосным, наигранным. Все раздражало — уверенность, цепкость, бойкий, авторитетный голосок-колокольчик. Говорил всегда уверенно, держал эдакий обобщающий тон: будто ему-то уж все видно, известно, понятно, что если есть о жизни какая-то горькая и жестокая правда, то уж кто-кто, а он-то к ней ближе всех. Любимая поговорка: "А я сразу сказал!", "Я знал, х-хэ!" Манера по-своему наперекор ставить ударение, особенно если слово чужое, привнесенное, и он принимает конечно, но с поправкой. "Юкон" (кобель), "стАбильно". Енисейское наречие впитал без остатка: "добыват", "капканья", "горносталь". Еще говорил: "Дременится" — когда странным миражом всплывало над многоверстной гладью судно ли, берег, и чудилось не знамо что.
Знали все прекрасно Зайца, и почему-то требовали от него невозможного. Сам я честно думал — как же так, ведь убогий, значит ближе всех нас к Богу, значит святым должен быть, всепонимающим, а не злобным, не обижаться на свою долю, а принимать со смирением и смирению нас учить. Откуда такая оголтелость, самоуверенность, гордыня, как смел я судить его? А вдруг и сейчас к кому-нибудь так же отношусь, не желаю простить, понять, не могу себя окоротить, так же огульничаю. И почему, когда учимся пониманию, прощению — доводим отношения до такого состояния, что самим тошно? Голова-то на что?
Когда к нему по-человечьи относились, и сам человеком был, и с теми, кто не требовал большего, чем он мог дать. Ведь говорил про начальника, что "благодарен по гроб жизни". А я, Толстого с Достоевским выучивший, только требовал да раздражался и сравнивал с тетей Шурой, которую попросту любил, и которая бывала и мелочной, и воровитой, и хитрой, но оставалась интересным и милым человеком, которого ты всегда оправдывал и защищал — за природную ли ширь души, за Енисейский склад, которого она казалась хранительницей, за душевную поэзию, любовь к красоте и тайне, за нечто врожденное и цельное. Как она всегда разделяла и твое возмущенье, и твой восторг, с каким пылом, жаром откликалась, пусть лукавя, но угодив, поняв! А ведь тоже зависела от начальника, тоже могла рассказать ему что не следует, но ей прощалось, а Зайцу — нет.
Правильно ли, что делим мы людей на милых нам и не милых, будто звериным чутьем, по запаху различаем наших и не наших, и если уж наш, то прощаем все, а если не наш, то всех собак спускаем? Почему любим, когда по нраву нам скроен человек, когда породу нутряную имеет и нас питает цельностью, а если нет того, не прощаем? Выходит у кого и так богато внутри, его еще догружаем лобовью и уважением, а у кого неуютно, плохо — и любовью, и пониманьем обделяем, отнимаем последнее?
Снова перед глазами Лешино лицо, скуластенькое, зубы редкие, рот в улыбке разъезжается широко, а он его стягивает, собирает на место, весь в сборочках, в морщинках. Вижу его сросшиеся на переносье бровки, глаза в густых ресницах, и вспоминаю, очень похожего мужичка, встреченного на пароходе. Правда был он чуть побольше, уже почти нормальный, почти взрослый. Но голос такой же: резкий, уверенный, так же свое гнет, щебечет, рассказывает историю: как на Тунгуске охотился, и был у него камень, на котором он сидеть любил, и как болезнь, простуду в него натянуло с этого камня. Сидим в ресторане, мимо берега проплывают и снег идет, кто-то удивляется, а он совсем по-Заячьи возмущенно, хватко и заправски отрезает, мол, вы чо такие-то? пока удивляетесь, х-хе, его уж, этого снега туда в берег, в хребет — накидало по самые не балуй! Все сечет, все понимает — знай наших маленьких мужичков, раньше всех все видим сверху, выше всех вас на сто голов!
И вот какая штука удивительная эти людские типы — будто пимы с одной колодки! Дальше образ по нарастающей пошел, еще один дед у меня знакомый появился — охотились рядом: с той же колодки, но уже совсем взрослый, настоящий, но те же брови сросшиеся, скулы, глаза мохнатые, отчего взгляд всегда озабоченный, тот же голос и манера та же, и самоуверенность, и что самое удивительное — так же ударения по своему, врастык со всеми лепил — зÁповедник. Откуда такая выкройка! Или уже дременится мне?
ПЕШКОМ ПО ЛЕСТНИЦЕ
1На вид он оказался старше, чем я представлял, чем знал по фотографиям и телевизионным передачам. И как-то крепче, шире, ниже. Лицо было сильно испещрено морщинами, но больше всего запомнился больной слезящийся глаз, в котором стояла влага и он от этого казался неподвижным. Весь облик его был сбитым, характерным, узнаваемым. И в лице еще сильнее сквозило что-то народное, знакомое, будто эти черты тысячи раз встречались в лицах случайных попутчиков в самых дальних поездах и на затрапезных вокзалах. Народной была и его речь, но если, когда-то давным-давно по радио ее грубоватая эпичность казалось нарочитой, то теперь, когда я сам прожил столько лет за Уралом, она казалась настолько близкой и понятной, словно в ней была зашифрована вся моя сибирская жизнь. Тембр голоса, то, как по-красноярски произносит он слова, — все это напоминало речь капитанов с пароходов, тепловозных машинистов, охотников, трактористов, а облик этих людей мешался с его собственным обликом и обликов его героев и отливался одно единое крепкое ощущение. Одет был Виктор Петрович в брюки и какую-то, кажется, зеленую кофту, отчего имел особенно домашний вид.
Встретились мы с Виктором Петровичем на Астафьевских Чтениях в Овсянке, куда я приехал прямо из Бахты. Добирался сначала на теплоходе, ползущем по осеннему дождивому Енисею, а в Енисейске ночевал в холодющей гостинице под тремя одеялами, потом трясся целый день на автобусе в Красноярск, потом на электричке до Овсянки. В буквальном смысле с корабля я попал на бал. С дороги знаменитая овсянковская библиотека показалась прекрасным замком. Сама Овсянка по Астафьевским рассказам о детстве представлялась тихой деревней притаившейся меж тайгой и рекой, а теперь выглядела размашисто и разномастно застроенным поселком, прилепившимся к трассе.
На втором этаже замка-библиотеки в специальной гостевой зале уже заседал Виктор Петрович с небольшой компанией. Меня проводили, представили, усадили за стол, Астафьев велел налить чуть не стакан водки (как охотнику), весело объяснив окружающим: "Он тут охотничат у нас". Мне голодному с дороги и водка и закуски были лучшей наградой.
На Чтениях Астафьев был вечно окружен толпой, и к нему было не пробиться. Помню, сказал он, что "если честно — на Чтениях мы мировых проблем с вами не решим, но главное, что вы все можете друг с другом попить водки и пообщаться". Так оно и вышло. Сам Петрович, как его звали в Красноярском окружении, особо не пил, уже здоровье не позволяло и главным было просто продержаться на встречах. Еще запомнилось, что при общем (несмотря на неважное здоровье) веселом и балагурском настрое Астафьева, когда надо было сказать что-то отвественное с трибуны залу, он говорил точнейшими и краткими словами. Предложил послать телеграмму от всех участников встреч в Овсянке Василю Быкову, находящемуся на чужбине — так "мы его маленько поддержим".
2Потом в начале зимы с красноярской журналисткой Натальей Сангаждиевой мы посещали Виктора Петровича в Академгородке. Поразила квартира (сделанная из объединенных двух) в пятиэтажке без лифта. Я представил, как Виктор Петрович поднимается пешком по этой лестнице к себе наверх, и еще представил расселенных по шикарным писательским домам и дачам маститых столичных литераторов, и вскипело раздражение, обида, "Жиреете, гады, по дачам, да пен-клубам… На лифтах ездите, а он пешочком, а вы его и мизинца не стоите, ни по-человечьи, ни в литературе".
— Проходите, ребята, — отворил дверь Виктор Петрович, — а это чо за поклажа? Неси ее тоже, — сказал он про авоську с рукописью книги, которую я поставил было в прихожей.
В гостиной стоял огромный светлого полированного дерева стол для гостей, и рядом рабочий стол — тоже большой, с каким-то зеленым сукном, все чуть старомодное, с размахом сделанное и какое-то классически-писательское. Именно так я представлял в детстве писательские апартаменты.
До этого я видел его только на людях, а тут в разговоре он поразил какой-то необыкновенно человеческой интонацией, понятными и близкими чувствами. Он рассказал про всякие официальные встречи, мероприятия, где его просят присутствовать, даже подарки дарят (по обязанности, а не от души) и как стыдно так вот сидеть, исполнять значительную роль. Он потер голову, под седой чуб подлезая ладонью, и морщась и краснея выдавил: "сты-ыдно…". И так верилось тому "сты-ыдно", казалось что неловко этому видавшему виды человеку не только за один случай, а за все, творящееся на Земле.
Потом подивился, как запросто кто-то говорит, мол, мы, писатели: "А я и сам-то себя писателем с трудом называю — неловко", и я подумал, что сам так же чувствую и думаю — до чего родная мысль!
Шел ноябрь и Виктор Петрович спросил, почему я не на охоте. Я ответил, что приболел, а он спросил-предложил:
— А нельзя как-нибудь потихонечку?
— А как потихонечку-то? Лежит бревно — его надо или поднять совсем или уж не трогать, или собаки хрен знает где соболя загнали — разве не побежишь?
— Да, конечно, нельзя потихонечку… — И потому, как он снова сморщился, было видно, что знает он все это прекрасно, что за секунду проиграл в голове и это бревно, и тайгу, и человека с уходящими силами, и снова поверилось и в его слова, и в интонацию какого-то последнего понимания жизни, ее сложности, невозможности одолеть нахрапом.
Потом спросил: " Как дальше жить собираешься? Все в Бахте?" И сказал, что надо перебираться ближе, в город — если литературой заниматься. Рассказал о своей жизни, как и где он жил: на Урале, потом в Вологде, а потом сюда вернулся, на Родину. Как дом этот купили. Еще речь зашла о том, как к Сибири прикипаешь, и он согласился, вот, говорит, люди пишут об этом, уехавшие в другие концы России. Я сказал, что когда Енисей начинаешь сравнивать с другими местами, они проигрывают, и Виктор Петрович согласился: Урал вроде похож на наши места, тоже вроде тайга, горы, вода, а не то — другое.
А я думал про Бахту, что когда уезжаешь, кажется будто предаешь что-то важное, и вдруг Виктор Петрович сказал, что когда зимой проезжает Овсянку по дороге в Дивногорск, видит свой дом и чувствует, как будто предал что-то.
Напоследок Петрович побалагурил. Рассказал, как был в окрестностях поселка Бор в Туруханском районе на Енисее, где у него живет игарский однокашник. Друзья его отвезли в Щеки — знаменитое и очень красивое место, оставили рыбачит, а сами отъехали. Стоит Петрович с удочкой, вдруг лодка, в ней мужичишко зачуханный. Глядит подозрительно, странно смотреть ему на эту удочку — место здесь осетровое, и непонятно, то ли правда с удочкой рыбачек, то ли нечисто дело, рыбнадзор замаскированный. Разговорились.
— Астафьев! Да ты чо! Да не может быть! Врешь! Скажи: "… буду!"
— … буду.
— Ну ладно тогда.
И мужичок достает из бардачка "Царь-Рыбу", рваную, замусоленную, мокрую:
— Подписывай!
А потом Виктор Петрович ехал на рыбнадзорском катере, и у капитана тоже была "Царь-Рыба" и он ее тоже подписал.
— Поэтому я могу сказать, что мою книгу читает весь речной народ — от самых отпетых браконьеров до рыбнадзорских начальников! — весело подытожил Виктор Петрович.
Рукопись книги Виктор Петрович оставил у себя, мол, может придумает что-нибудь и сказал Наталье:
— Ты здесь все ходы и выходы знаешь. Помоги ему, Наташа, а то так и будет всю жизнь с этой авоськой ходить.
3На Чтениях екатеринбургский художник Михаил Сажаев все крутил диктофон с записями знаменитого Петровичевого балагурства. Астафьев что-то лепил про Овсянку, как мимо нее весной несет по Енисею вякий хлам, "тарелки несет, холодильники, машины, бляха муха"… Говорил со своими интонациями, с непечатными добавками, и байка воспринималась тогда как просто хохма, а потом, когда вдумался — оказалось, что за смехом этим стоит и горечь, и боль о загаженном Енисее, природе, вообще всей нашей планете. Переживал он, говорил и писал о захоронении радиоактивных отходов под Енисеем, о испоганенной тайге, о том, что человек — самое вредное животное, пока все не изгадит, не срубит сук на котором сидит, не успокоится. Говорил всегда беспощадно, как есть, ширью своей не помещался ни в какие ни круги, ни партии, лепил напрополую, что думал, болея и переживая, но никогда не ненавидя.
* * *
Вокруг Виктора Петровича вращалось огромное число людей. Были друзья, были лжедрузья, но каждый считал, что именно с ним у Астафьева самая особая и самая близкая дружба. Каждый хотел внимания, каждый чего-то требовал. Один парень вошел к Виктору Петровичу, когда тот смотрел футбол. Он решительно подошел, выключил телевизор и сказал: