Енисейские очерки - Михаил Тарковский 4 стр.


ТУРИСТЫ

1

В каюте кроме меня ехали норильчане-отпускники, пара лет пятидесяти и странная пожилая женщина, обликом не то травница, не то богомолка. Загорелая, худенькая, похожая на девочку, с тонкими косичками, с какими-то тряпичными в них ленточками и большими серыми глазами. На фоне загара особенно выделялась седина, глаза, выцветшая одежда. У нее были черные матерчатые перчатки, такие же штаны, поверх них простецкое платье, на голове чепчик, вроде платочка, завязанного по углам. На коленях она держала маленькую некрасивую собачку.

Норильчане всю дорогу ссорились. Жена демонстративно не разговаривала с мужем, а он уходил в машину, "мазду-фамилию", стоящую на верхней палубе и пил там в одиночестве. Возвращался раздраженный, багровый, с седыми лохмами над ушами, и всякий раз на него визгливо взлаивала собачка, которую еще долго пыталась утихомирить хозяйка. Было жарко.

В Лесосибирске все трое высадились, но едва я с облегчением растянулся на диване, в дверь постучали, и проводница привела нового пассажира. Вошел коренастый малый лет сорока.

— Да лежи, — с каким-то естественным и беззлобным раздражением, сказал он, ставя портфель и скидывая рюкзачок. Лицо круглое, лоб в складках, складка на переносице, нависающий темно-русый с проседью ежик, глаза карие, живые, требовательные.

На его диване валялся мой пакет, я предупредительно потянулся к нему, он бросил: " Да ладно", и мне стало вдруг необыкновенно легко с ним.

Я истомился по пиву, неуместному в катавасии с норильчанами и собачкой, и принес из буфета пару бутылок. За открывалкой надо было лезть в рундук, вставать не хотелось, вдобавок не хотелось выглядеть перед новым попутчиком безруким, и я приложился было открыть одну бутылку об другую.

— Обожди, открывашка же есть, — мой сосед полез в портфель, перетянутый ремешком. И снова усталая и раздраженная интонация — казалось его постоянно заставляют срезать какие-то лишние углы. Развязывал цепко и умело сильными чуть подрагивающими пальцами. Ногти короткие и широкие почти до уродства. На левой руке меж большим пальцем и остальной кистью белый выпуклый шрам, рука будто проварена сваркой.

Звали его Сергеем. От пива он отказался отрывисто и не допуская препираний, что не помешало нам разговориться — напротив, ему, казалось, это давало особую и дорого стоящую свободу. Обычно после нескольких фраз ясно, кто перед тобой: рыбак, тракторист, охотник или просто кормилец в семье, работающий в кочегарке. С ним оказалось сложнее, все он знал, все было ему родным и само собой разумеющимся, но понятия работа, природа, женщина, семья — сами по себе для него ничего не значили — значило умение сплавить их так, чтобы все засияло. При этом был у него какой-то очень широкий охват, он вольно обращался с профессиями, городами, и шло это от какой-то врожденной и самостоятельной силы, а не от личного опыта, и не от книг, которые он читал, и о которых судил как о чем-то подсобном, кстати, хоть и резко, но почти всегда справедливо. И он совсем не походил на тех полуобразованных, что хватанув вершков, потеряли почву, и сидят всем чужие — режут по дереву или занимаются фотографией. Нет. У Сереги было и достоинство человека, осознающего свое место в жизни, и какой-то резкий и до дна проламывающий взгляд.

Он открыл вторую бутылку и снова отказался:

— Я-то в сухом доке. А до этого-то крепко закладывал, был-дело.

— Понятно. И как бросил?

Сергей улегся на верхней полке, повозился сильным телом, примяв, облежав матрас. На реке раздался гудок, Серега глянул в окно:

— Танкер: "Ленанефть" две тыщи полста пятая. У меня на ней третий штурман кент.

За окном плыл берег с избенкой на краю ельника, на реке рядом с бакеном висела на самолове казанка, мужик, свесившись, перебирался по хребтине, женщина в платке упиралась веслом.

— Вишь как: и бабу на рыбалку таскает… — Сергей еще повозился на своем матрасе, — а ты из Бахты, значит. А не такой-то будешь?

— Он самый и есть.

— Я-ясно, — протянул он, потягиваясь и удовлетворенно улыбаясь, — ну вот слушай — история тебе для рассказа.


2

— Я сам ачинский, — начал Сергей, — мать с отцом — крестьяне, учился в Новобирске на инженера-транспортника, распределили в Красноярский край, в Туруханскую экспедицию — трактора, вездеходы, машины — вся эта беда, что по профилям лазит… Да только, сам знаешь, одно дело лекции, другое — Туруханск. Подбаза еще у нас была на Дьявольской по Сухой Тунгуске. У нас там механика вездеходом задавило… Лет восемь я там отработал, потом экспедицию закрыли, охотился, Хагды-Хихо, гора Летний Камень, знаешь наверно. Женился, потом развелся. Потом плоты гонял. Деньги были у меня, я не то что их любил — точнее сказать: не считать любил. Потом все мне надоело, захотелось дело какое-то завернуть интересное, в вершине Курейки озеро одно взял как в аренду, решил рыбачить там, договорился с заводом одним в Новосибирске рыбу им поставлять, хотел все по-человеч-чи: я рыбачу, они платят, прилетают — денег море у них, а они то не летят, то не платят, в общем как-то все не по-моему выходило. И в общем кризис у меня в жизни настал. Ушла яркость восприятия красоты что-ли молодая. А тут в Питере был, там у меня однокашник — туристов предложил привезти на Енисей. Немцев. Деньги неплохие.

Я готовиться заранее начал, лодкой-деревяшкой занимался, палаткой, печку варить пришлось. Маршрут продумывал. А у них цель: смотреть дикую природу и фотографировать сибирских птиц, они большие любители этого дела.

Как увидел я их на пароходе, так и обомлел. Стоит Володька на палубе, а рядом… Можешь представит себе две двухсотлитровые бочки с бензином. Вот это они. Два толстых, пожилых немца. Хорст и Гисперт. Хорст — директор университета и богач, а Гисперт — попроще, из мелкого бизнеса, доделывает и перепродает какие-то болгарские матрешки, и любитель синиц, разводит их в неволе, причем один вид там какой-то. Хорст брюнет, невозмутимый, как булыган. Гисперт — увалень, выпивает литров пива каждый день, очень удивился, когда узнал, что пива только на теплоходе.

Сначала мы на Енисее побыли несколько дней, они там сибирского дрозда гнезда искали и фотографировали. Палатки-скрадки специальные, техники немерено, (в основном, правда у Хорста), телеобъектив навороченный, у него вообще все лучше и дороже было, чем у Гисперта. И он этого Гисперта — так, терпел, он для него как бич был, сам-то он — ого-го, директор университета и вообще белая кость, а тот лавочник. Я все просил Володю какую-нибудь частушку ихнюю узнать и перевести. Гисперт спел что-то, Володя заражал:

— Совсем неприличная, про фрау Марту, что-то вроде: "У фрау Марты красные трусы".

Тут Хорст тащится с фотоаппаратами. Я бормочу: "Фрау Марта, фрау Марта!", — а Володя на меня шипит — ты что, при нем нельзя такое!

В июне у нас, сам знаешь как, то снежок пробросит, то выяснит с севером и стоит с неделю, то дождь — комар только к июлю вылезет. А тут небывалая жара стоит, как комар повылез — а они в этой пойме — тоска. Мазей почти не взяли, Вовка этот им твердил еще из Питера, берите мазь, берите мазь, а они смеялись, мол, хватит нам надоедать со своими комарами. С москитусами.

И тут-то их москитус и подскутал. Ну мы на Енисее закончили и поехали по речке на озеро — на каменном берегу и похолодней, и посуше, и ветерок берет. Я так и думал, сейчас они попривыкнут в пойме-то, а на речке полегче будет, да еще жара все равно кончится, так что хорошо все будет. Едем день, ночуем. У Хорста полог — человек на десять, прямоугольный, отличный, с запасом, крепкий, из дели мельчайшей — мокрец не пролезет. А у Гисперта — какая-то фата от невесты, ей, Богу. Абажур какой-то. Знаешь, как кулек — конусом, за тонкий конец подвешивается. Обруч в нем какой-то, как у вентеря. А главное дель крупнющая и до того хлипкая, что чуть зацепил — дырка. В общем он, бедолага, в него залезет, намотает его на себя, ворочается, а он же толстенный, неуклюжий, с одного бока порвет, с другого — все открыто. Э-тто ка-ра-ул, мы там угорали с Володей. При этом Хорст храпит в три дырки. А мы подтыкаем этого Хорста, дырки зашиваем, от смеха воем. Вовка с ним переговаривается, и мне переводит, мол, тот вспоминает свою Матильду, мы — лежим, и смех и грех.

Вроде заснули все. Утром просыпаются, Хорст — в порядке, Гисперт измятый, видно все равно не спал, но бодрится, правда. Завтракаем едем. А река с каждым поворотом только краше, скалы, камни, вода — кристальнейшая, чо я тебе объясняю. Едем, обдувает нас, хорошо. Привожу их в отличное место, две пары щек, а в середине скальное озеро, и плитняк на берегу ровнейший. Становимся, я вытаскиваю на спиннинг таймешонка, нахожу гнездо куличка одного, тут еще сапсан летает, скалы в помете, точно значит и сапсанье гнездо есть. В общем настроение отличное, и главное погода устанавливается, северок задул, небо ясное. Фотографируемся, жарим таймешонка, выпиваем — красота. Ходят, правда оба в накомарниках. Гисперт тоже довольный — беды своей не чует. А тем временем ночь наступает. Ложимся спать. Небо чистое — палатку даже не ставим. Снова вчерашний расклад: Хорст в своем пологе храпака дает, а Гисперт стонет, ворочается и Матильду вспоминает. Мы опять всех комаров у него в пологе ликвидировали, дырки зашиваем новые, полог подтыкаем под него. А он дергается, катается — беда. Затих вроде часам к двум. Мы тоже спать.

Вроде заснули все. Утром просыпаются, Хорст — в порядке, Гисперт измятый, видно все равно не спал, но бодрится, правда. Завтракаем едем. А река с каждым поворотом только краше, скалы, камни, вода — кристальнейшая, чо я тебе объясняю. Едем, обдувает нас, хорошо. Привожу их в отличное место, две пары щек, а в середине скальное озеро, и плитняк на берегу ровнейший. Становимся, я вытаскиваю на спиннинг таймешонка, нахожу гнездо куличка одного, тут еще сапсан летает, скалы в помете, точно значит и сапсанье гнездо есть. В общем настроение отличное, и главное погода устанавливается, северок задул, небо ясное. Фотографируемся, жарим таймешонка, выпиваем — красота. Ходят, правда оба в накомарниках. Гисперт тоже довольный — беды своей не чует. А тем временем ночь наступает. Ложимся спать. Небо чистое — палатку даже не ставим. Снова вчерашний расклад: Хорст в своем пологе храпака дает, а Гисперт стонет, ворочается и Матильду вспоминает. Мы опять всех комаров у него в пологе ликвидировали, дырки зашиваем новые, полог подтыкаем под него. А он дергается, катается — беда. Затих вроде часам к двум. Мы тоже спать.

Утром просыпаюсь от какого-то гвалта подозрительного. Хорст храпит, а Гисперт что-то такое лопочет Володе, да так напористо, даже странно. Короче. — выразительно сказал Сергей, — выясняется, — так же добавил, — экспедиция прекращается, Гисперт кричит:

— Из-за москитусов я не могу ни отдыхать, ни наблюдать птиц, ни пить, ни есть, ни все остальное. Если вы не хотите меня втроем грузить ногами вперед на теплоход, то возвращаемся!

Мы к Хорсту, он пожимает плечами. Мы:

— Пусти его в свой полог, там на взвод места!

А тот — ни в какую, мол, это мое "индивидуальное пространство" — не пущу, лучше обратно поедем, раз так. И все. Прокатились до Большого порога и уехали назад. Шивера там одна поганая есть — я их там заставлял пешком обходить, не дай Бог фотоаппараты утопят, у них два чемодана техники было. А там метров триста идти, каменюги, и по ним шкандыбать им со своими кофрами. Выгружаю их, слышу Володька хохочет. Что такое? Оказывается Гисперт ворчать вздумал. Володя говорит:

— Гисперт, не ворчи, а то Серега нас в пороге утопит.

А тот отвечает:

— Хорошо бы, но только ведь пока тонуть будем, они еще успеют попить нашей крови!

А тут самая погода установилась, комара того гляди придавит, обидно до соплей. И места самые начались, и птицы. Деньги, правда, заплатили за столько дней, сколько были. Потом они по Енисею на теплоходе поехали — отпуск-то пропадает. Напились перед этим с ними до изумления. Тут как раз 22 июня, мужики наши с ними пришли разбираться. Спирту принесли, рыбы. Спрашивали, что они про войну думают. Володька сначала испугался, а потом понял, что нечего бояться. А по телевизору реклама шла: какая-то невеста в фате, а фата точь-точь как Гиспертов полог, он в него пальцем тычет, хохочет. Что мне понравилось с чувством юмора у них все в порядке.

Так ничего и не вышло у меня из этой затеи. Ладно, надо пожевать чо-то — Сергей, — полез в рюкзак, достал рыбину, хлеб, заварку.

Поели. Помолчали.

Индивидуальное пространство… — пробормотал, укладываясь, Серега, — ты можешь представить, мы с тобой где-нибудь… не знаю… в Амазонии, едем по речке, ты писатель, я работяга. И вот, что ни поворот — все места интересней, а у меня вдруг полог… не знаю… сгорел, порвался — ты что меня к себе под полог не пустишь?

За окном синий хребет сходил точеным мысом к серебряной воде. Белела огромная река, втекая у горизонта в бездонное северное небо. Серьга кивнул на фарватер: "Вот это я понимаю — пространство!" и еще что-то хотел сказать, но вдруг замер и засопел — легко и ровно.

СТОЯЧИЙ ВАЛ

Весной на берегу реки сидел я, глядя на выгибающуюся мощными валами воду под порогом. По камням бегал щенок, который, когда подъехали, все пытался лаять на воду, носился по берегу, высоко и по-козлиному, подпрыгивая. Глядя на него, я вспоминал своих прежних щенков, и узнавал их в этом новом, отмечая что-то до смешного общее — в движениях, ухватках, в том, как, завидя какую-нибудь букашку, смешно поворачивают голову набок, как хитрят или как бегут бочком, чтобы передние и задние лапы не тыкались друг в друга, а вставали вразбежку.

"И точно также и дети… И женщины — тоже так одинаково привязываются и слова одинаковые говорят… Да что далеко ходить — и мы мужики такие же одинаковые, и в чем-то тоже до смеха, да и все на Земле живущее не по одному ли подобию сделано?"

Я слушал громовой гул порога и глядел на упругий стоячий вал, по которому неслись палки, куски коры, бесчисленные частички воды и пены. "Эта река, эта весна, — думал я, — как это каждый год будоражит. Все такое же как и двадцать, и тридцать, и тысячу лет назад, и так же хочется во всем участвовать, не отставать, а ведь глазом не успеешь моргнуть, как и жизнь кончится. Остепенись, взгляни со стороны, впору ли с нашим человечьим веком тягаться с этой вечной мощью! Еще десятка два таких весен, и будешь слезящимися глазами глядеть и на эту воду, и на молодых, опьяненных ею мужиков, и говорить словами моей старухи-соседки: "Здоровье кончатся, старость подстигат".

Потом вспоминал себя маленького. Как бывало в детстве в пылу, в игре, затаившись где-нибудь за снежной крепостью, с потной жаркой головой и горящим лицом — и вдруг замирал, отрешившись от всего и спрашивая в неистовой тишине: где я, кто я, почему я — это я? Почему родился на этой планете, на этом материке, в России, в этом городе, деревне, на этой улице? И что там вдали? За той луной, за теми звездами? Еще звезды? А за ними что?

Потом у взрослого совсем другие заботы пошли, оброс, как корой, опытом, мужской жизнью. Живем, считаем себя сильными, умелыми, в тысячи подробностей вникаем, думаем, что глубь жизни постигаем, а все те же вопросы живы. Душа под коркой, а ее сердцевина, ядрышко прозрачное — живо и так же бьется, только слышим мы его редковато. А хочется крикнуть самому себе: Как же так? Ты человек. Живое существо, да еще с сознанием. Сидишь по горло в жизни, забыв свой первый вопрос — кто ты? Где ты? Почему ты это ты? Что за звездами? И как погрязшему в жизни стряхнуть с себя ее наваждение, как проснуться? Или только умереть-проснуться можно, а если так — вдруг проснусь и не почувствую на себе твоего, милая, взгляда… И живу себе дальше и собираюсь написать повесть про пьянство и женщину, а почему я — я и что за звездами так и не знаю.

И все думалось — зачем жить, за что держаться… Писать? А если не пишется? Это только кажется, что ты сам что-то изобретаешь, придумываешь. Ведь что такое "вдохновение"? Это когда тебя небо настраивает под себя, играет на тебе, а потом бросает и к другому идет, если ты лучше не стал, не оправдал доверия жизнью, поступками. А ты остаешься один со своими мертвыми знаниями об анатомии произведения, и ничего не можешь без этого ветра, без ощущения, что ты никто — труба, в которой гудит небо.

А зато как удивительно было находить в книгах-воспоминаниях описания твоих собственных детских ощущений! И сначала было досадно, мол, считал чем-то сокровенно своим, думал — я первый, а потом наоборот хорошо, тепло, щедро стало — от того, что не один я такой.

Почему только тогда себя по-настоящему, на месте чувствуешь, когда в деле твоем что-то общее, вечное брезжит, когда есть ощущение протянутых из прошлого в будущее рук — сам ли этими руками что-то делаешь, над неразрешимым вопросом ли бьешься или слова любви говоришь…

А порог шумел, и думалось: вот столько воды проносятся, а изгиб этого вала стоит в веках, прекрасный и упругий, и подрагивая, держит форму — не так ли и мы живем ради поддержания завещанного нам? И представлялось, как давным-давно сидел здесь кто-то, любуясь порогом и размышляя о краткости существования, и грохотал перед ним во всю мощь стоячий вал жизни.

ПЕРВЫЕ ЗАПИСИ

Недавно нашел свои первые записки:

«ЕНИСЕЙ. 1983.

Енисей… Тонко-безмятежный розовой июльской ночью и серый от сентябрьского ветра, в крутой волне, неприметной с высокого берега и такой неистовой, когда трясешься в лодке. Майский, готовый к ледоходу. Набухший от талых вод, с точками уток в зеленой забереге. В длинный трещинах, в кляксах проступившей воды, с размякшим от весеннего солнца зернистым снегом, с до постылости знакомыми вытаявшими дорогами, следами, тычками, весь исшаренный нетерпеливыми глазами людей…

Или ноябрьский — в клубах пара, хрустящий, грохочущий и шуршащий еще не толстыми льдинами, полями, готовый вот-вот вот заклиниться в узком месте, да так и остаться до весны, застывшим случайным рисунком трещин и торосов — так изменившим повседневную картину своей тяжелой неподвижностью.

Вот он — белый, зимний, убитый ветрами, с цепкой утопших в снегу торосов, с линзой пара над полыньей и черной копошащейся у проруби фигуркой.

Назад Дальше