Енисейские очерки - Михаил Тарковский 6 стр.


Что-то есть замечательное в этих сетях, стоящих почти у дома, в ветке, лежащей вверх дном на берегу и вслед за падающей водой сползающей вниз. С какой животворной быстротой, едва отступил лед, отвоевывает человек свою рыбацкую границу, продолжается в природу. Так же он и осенью, едва намерзнет притор, выползает на него с налимьими удочками, и что-то многовековое есть в этом исконном подчинение природе, какая-то великая воля, роднящая людей со всем негордым живым царством, да так крепко и властно, что вот уже и дядя Илья кажется не маленьким старичком, а ее исполнителем. И если забыть, что болит глаз, и руки, то какое это великое его счастье — на залитом солнцем просторе не спеша проверить сеть, вытащить гулко отвечающую на каждый стук ветку и принести свежих сижков в по-весеннему сумрачное и сжавшееся жилье.

Так же повально все ловят и лес, кто на чем, кто на ветке, кто на моторе, и то и дело среди льдов и бревен взревает двигатель, хвативший льдины, и безмоторный остяк, вертко лавируя на ветке меж ледяного мусора, забивает топориком в кедровое бревно проволочную скобку.

Казалось испокон веков несет этот лес, но несет по-разному. Во времена повальных рубок перло особенно с Ангары прорву упущенного леса, и им питался весь Енисей, а в заливе весь берег был забит пепельным забором. Теперь все меньше такого леса, кончилась кормушка, правда некоторое время ловили бревна, который особо большой водой снимало с берегов. Нынче вода малая и поселок вовсе без дров остался, поэтому валят на деляне. На реке теперь как и в прежние времена ловят не леспромхозные баланы, а больше подмытые и рухнувшие лесины. В такой здоровой лесине кубатура как в нескольких баланах, но надо сразу на плаву опиливать корневатый комель, и я всегда таскаю с собой "дружбу". Здоровенную листвень опилить не так просто, по уже глубокому резу она начинает гулять на недопиленной перемычке, и болтающейся корень пытается вплыть и зажать шину. Есть что-то в этой вихляющейся стихии, когда стоишь одна нога в лодке, другая опирается на бок тридцатиметровоого бревна, орет пила и летят брызги, и все мокрое и блестит, а мимо несется заваленный льдом берег и надо не притопить карбюратор, чтобы не угробить пилу гидроударом, и поскорее притащить бревно к кустам.

В бревно забивают плотницкую скобу и тащат его на веревке к берегу или к плоту. В больших поселках мужики помеханизированней, поизобретательней — вместо скоб у них специальные чекира, и я тоже сварил пару чекиров, оказавшимися на редкость удобной штукой. Люблю боевой вид лодки, когда собираешься за лесом, когда в ней по ветровое стекло — свернутые пружинистыми и топырливыми кольцами троса, неудобные, дыбящиеся, ведро со скобами, пила, лом, багор и так все завалено, что непонятно, куда самому деться.

Ищешь место, где набило много бревен, выдергиваешь их из гущи бревен, из гущи кустов, а те пружинят, не пускают, и зло берет, что вроде хилая талина, а такая силища, что если заклинит балан, то мотором рвешь что есть силы, взбуравливаешь желтую воду, а толку нет, и только водит тебя туда-сюда как на резине.

Раз тащился мой плот по затишку вдоль берега, а я заехав вниз, ловил и таскал к берегу здоровые листвени и елки с комлями. Встретил своего товарища Игоря. Попили из термоса чаю у бережка, и за разговором я все поглядывал на реку, и удивлялся почему мой плот не несет. Оказалось прозевал пока говорили — спиной к Енисею сидел. Игорь по дороге поймал и привязал плот ниже.

На редкость крепко берется плот тросом. Заделываешь первое бревно получше, обворачиваешь тросом и пробиваешь парой скобок. Скобы эти — не большие, плотницкие, а что-то вроде галочки из проволоки шестерки или восьмерки, и вот ими и пробиваешь трос, причем до конца каждую третью или допустим пятую заколачиваешь, а остальные не до конца и трос с них гуляет.

Главное начало. Одно, два, три бревна, десять и уже ходят они послушно на тросу, крепко держит их тросовая пружинистая натяжка. Бывает трос грубый, замятый, с изгибом, нерасправляемой волной, но и эта волна все равно держит, не дает слабины всей конструкции. Баланы трутся друг о друга, все поскрипывает, и вроде бы хило — трос тоньше мизинца, да скобки из проволоки, но какая связка! Бревны поблескивают, где бочина в красной коре, где голая, сосна — сливочно-желтая, у листвени под корой малиновые лохмотья. Все больше лесу набирается, досок сверху накидаешь и уже ходишь спокойно по ним, а когда большой плот это уже целый дом. Наедешь лодкой и толкаешь, подрабатываешь мотором. Главное, причалить куда надо, и чтоб мотор не заглох в нужный момент, а то пронесет деревню и пропала работа, вверх такую махину не выпрешь.

Еще беда — север: пойдет вал и плот разобьет, и вот пробиваешь еще тросом, тот ходит ходуном, все сильнее плещет волна, летят брызги и тугой встречный север тормозит и парусит плот. Если вал разойдется по-серьезному, ставишь в речку или под коргу на отстой и ждешь, пока ветер потихнет. А рожу жжет зверским солнцем, руки черные, во рту вкус черемши, все знакомое, настоящее и знаешь, что лучше не будет.

Плоты заводят на залитый водой аэродром, привязывает к промхозному забору, и тут начинаются заботы, потому что хоть и знают старики, что народ уже плоты тащит, и одна страда другую подпирает, но сети не снимают.

Главное завести плот с Енисея на аэродром, нужно очень точно попасть между коргой и камнями, рассчитав и свою скорость и сумасшедшего течения. Но вот уже зашел в гавань, и хоть тянет еще встречь через тальники с озер и Бахты, уже легче.

Теперь надо поставить плот и закрепить, и тут новая забота — начинаешь раздражаться и поругивать старичков, которые знают прекрасно, что люди уже лесом занимаются, а все не снимают пушальни, а попробуй свороти — реву не оберешься.

Сети стоят к берегу под девяносто градусов, вот одна, берестяные поплавки болтаются, вот другая — веревку видать, и вроде между ними место. А плот здоровый, да еще одна елка сучкастая — страх, и один сучище точно вниз идет и встречь ходу, и в конце концов не помню уже как, но впоролся я в Дяди Илюшину пушальню, едрит твои маковки, на всю красоту.

Надо отпутывать, а порвешь, Дедке шить, а Дедка громкий, когда на евоное посягнешь. Помнится помоложе был, дак так гонял всех, когда мимо его дома ездили на мотоциклах ли буранах — у них свой уголок в деревне, старинная аккуратная уличка, у кого листвень, у кого какое другое дерево, а у Дедки перед домом дощатая площадка, через дорогу поленница, в огороде кедра и береза растут.

Сижу я на сети, отпутываю плот и матерюсь — целый день на воде, уже поесть-отдохнуть охота — вечер доходит, а тут такая неурядица. Дед на берег выскочил, на ветке подрулил, но держится, не ругается. Сук же этот, чтоб ему пусто было, дал прикурить, я его еще а реке не смог отрубить, потому что он снизу, а лесина горбатая — не повернуть. Елка на плоту пятая с краю, и до нее не добраться, рука меж бревен не пролазит, вода ледянющая, и пришлось посылать маленького Ваньку домой за выдерьгой, расшивать четыре крайних балана, освобождать сук от сети, а потом обратно бревна заделывать. В конце концов отпутались я, и сеть Дядя Илья забрал чинить.

С соседом Анатолием, который помогал, зашли потом к Дедке. Поговорили с ним, он держится, не особо показывает огорчение, и поворчал, и нас выслушал, что "вы чо такие-то, ведь знаете что уже лес ставят, дак хорош, нарыбачились, убирайте сети". А потом Толя говорит, что, мол, вот все-таки "Дедка с нами корефанится", поэтому на тормозах спустил, а кто другой был бы — так бы "на хренах оттаскал", что навек запомнил бы. И благодарно стало, что дядя Илья простил, и приятно, что в друзьях держит.

А потом понес я лом, пилу, чекира домой, и они погромыхивали за плечами на веревке, и вспомнился другой Енисей — Енисей большого поселка, мир дизелей, каэсок, парней с чекирами, рассуждающие о том, как на "амур" поставить дизель от "сурфа", представился азарт и разгон их сильной, стальной, чугунной, солярной жизни и потеря старинного, тихого, деревянного, а потом вспомнил Енисей, когда-то увиденный впервые — пустой, молчащий, ровный. А после прежний, Дяди Ильин, Анисей представился, раскрашенный его воспоминаниями, словечками, седыми завитками старины. И подумалось, неужели когда уйдут старики, Енисей снова плоским, прямым, равнодушным станет?

В ЗИМНЕМ СТВОРЕ

В весне всегда что-то долгожданное, лето — будто цель всего года, передышка, и именно летом течет жизнь речная, лодочная и пароходная, но все-таки самая соль жизни зима. И начинается она исподволь, ее ждут, потому что и шляча осенняя надоела, и охота бодрости, морозца, но это только поначалу, а потом как всадится поглубже в зиму дело, как оглубеют снега и морозы прижмут — снова вязкой и глухой станет жизнь и время будто главный, тяговый двигатель включит, пойдет рабоче и долго.

Поначалу первые морозцы встречают на реке, и мотор греть приходится, и ветер, как ледяная стена, и руки поначалу с отвычки вдруг заломит от сети, от склизкой рыбины, стянувшей мордой ячею. На той стороне целый день булькотят плавными сетями омуля. На озере ледок, и Дядя Илья с внуком ставит морду на животку, без нее потом налима не поймать.

Поначалу первые морозцы встречают на реке, и мотор греть приходится, и ветер, как ледяная стена, и руки поначалу с отвычки вдруг заломит от сети, от склизкой рыбины, стянувшей мордой ячею. На той стороне целый день булькотят плавными сетями омуля. На озере ледок, и Дядя Илья с внуком ставит морду на животку, без нее потом налима не поймать.

Снег, сначала слегка, и все ждут чтоб как следует, чтобы на другую технику пересесть, воды привезти на "буране", да закрыть наконец навигацию, вывезти лодку, и в этом снятие и вывозе сначала мотора, потом и лодки что-то есть увесистое и успокоительное. Лодки еще разноцветным рядком на берегу, на Енисее вал, катает север, дейдвуды, винты во льду, в сосульках. Лодки, моторы обшарпанные, битые, кто-то куда-то еще едет, заводит мотор, долго греет, синий дым срывает, уносит, ветром лодку наваливает на берег, мужик пихается, мотор орет, на волне оголяя выхлоп.

На другой день чуть морозец, пошла шужка, сальце, небольшые, похожие на бляшки плесени, льдинки. Вот еще подморозило, сильнее шуга пошла. Вот и притор начинает мять, растет торосистый ледяной припаек у берега, и все глядят, куда бы удочки налимьи воткуть.

Всех волнует, как Енисей будет вставать — ровно, ли замнет его так, что торос на торосе, и дорогу «через» рубить задолбаешься. Когда к Новому году выйдут охотники, им будут говорить: " — Анисей ноне как закатало, гольный торос" (ударение на первое «о» — М.Т.), или "Анисей-то нынче смотри-ка как стал, хоть боком катись". Вроде зима, морозы, а свое облегченье, и сети поставить поехать, и по сено — гусянки не гробить по торосу.

Вот наконец снежку подбросило и заревели "бураны", "нордики", "тундры". Кончилось безводье: водопровод из скважины был отключен еще с первым же морозцем, и с водой экономия, а теперь вся деревня заегозила, еще вчера на "вихрях" — сегодня на "буранах", кто по воду, кто по лодку, кто по дрова.

Дядя Костя со внуком вывозит "крым" — все старик сам делает — сын запился. Корячится с мальчишкой, на взвозе между камней снегу мало, а подъем крутой, и он не может лодку взять, "буран" буксует, летит галька из-под гусениц, Дядя Костя перецепляет на длинную веревку и рывками, по пол-метра удергивает лодку. Сашка из-всех сил кожилится сзади, толкает. "Буран" ревет, дымина, и гусянки жалко, а лодку вывезти надо — Енисей вставать будет, воды даст, и ее зальет, замнет льдом. Глядишь на эту технику — и жалко ее, а свой хребет еще жальчее. Погода смурная, рабочая, серенькая, снежок пробрасывает, все время здесь то снежок, то ветерок, а то и снежище и ветрище.

На угоре мальчишка-кетёнок играет: игрушечный буранчик тащит и игрушеную лодку, тоже вывозит. Буранчик длиной сантиметров двадцать, сделан из брусочков, капот покрашен красной краской, стекло из пластмассовой бутылки, лодка — разрезанная вдоль такая же бутылка — вместо мотора пенопластовая пробка от самолова.

Боковая речка уже встала, она течет с северо-востока, с гор, и вода в ней ледяней енисейной. На самодельном драндуле едет Витас, литовец. Он упертый, у него все по-своему, и все над ним посмеиваются, хотя и признают, что в технике он шурупит. Он все собирает что-то из железных отбросов. Драндулет — название Витаса — это половинка бурановского двигателя, бурановская гусянка, лодка тоже опиленная бурановская, лыжи от стринного "линкса", а карбюратор от пускача. Капота нет, все наголе. Седушка узкая, фара без стекла привинчена к стойке. Драндулет холодный еще заводится, а на горячую еле-еле. Коробка тоже бурановская, стоит впереди слева и Витас включает ее ногой. Обороты большие, тормоза нет, и включается она плохо, трещит, а он давит, морщится, и все качают головами, переглядываются и лыбятся.

Ему охота вырваться из деревни, и он едет к речке Акулинихе в балок, хочет сеть поднырить, удочки поставить на налима и налима покандачить, то есть половить на блесенку или на бадлу. Животку он везет с собой в укрытом ведре.

Вечером долбит пролубку и в темноте кандачит, подергивает балду маленькой деревянной удочкой с куском резинового шланга на конце. Обязательно надо налима поймать, все спрашивают друг у друга: "Ну чо, добыл налима?" Свинчаткой-балдой с крючком тукает по дну и из-подо льда слышен звук, сухой, гулкий. Здорово, когда под водой, в том другом царстве, слыхать наше что-то, так у плавной сети груза по галечке звякают, как колокольчики, или кошка по дну скребет… Вытаскивает налима, он тинно-зеленый, камуфляжного окраса, и грозный, и смешной, извивается в свете фонарика — главное в нем хвост. Эдакая каверзливое длинное весло, язык ли, лопата, которая все время извивается, загивается, цепляется за лед, и когда наверху сразу же вяло засыпает, извалявшись в сахарном снегу — хвост медленно то складывается, то распускается плоско, как лезвие, серебреет, жестенеет. Утром Витас уезжает.

Разъяснивает. С утра морозец градусов двадцать. Дым из трубы на восходе прозрачно-черной дугой загибается по алмазному небу на реку. С Енисея шорох и грохот. Пар тянет на реку с берега и он, отползая, зависает столбами, иглами, занавесками. В пару видны ледяные поля. Вздыбленные льдины ползут, будто хребты. Если спуститься на притор и подойти к его краю — совсем близко проплывает стекло. Вот подошло совсем свежее сизоватое стеклянное поле, налезая на притор, оно изгибается и ломается, но натяжку держит, его края дыбятся, ползут и осыпаются обратно на проплывающий лед. Скользят по нему необыкновенно легко и далеко, замерев, едут дальше. Небо розово-рыжее, но солнца еще нет, мужичок-тракторист смотрит сеть, долбит пролубку. На ее льду узор куржака, звезды и перья. Розово отсвечивает снег, брызги льда из-под пешни густейше-синие, и тоже отсвечивают, озаренные небом. Мужик тянет сеть, она подается, тянется из пролубки — вся в мелком льду, в стекляшках, как в колокольцах. Нет ни хрена рыбы, одна шуга, но мужик не унывает. С угора его фигурка кажется совсем маленькой.

Чем шире притор, тем больше на нем черных фигур. Согнутые, по-муравьиному прибитые жизнью, копошатся над пролубками, и чуть лишний метр льда — отвоевывают у Енисея, вдаются в него налимьими удочками. Над каждой пролубкой палка-тычка. Встало солнце, низ неба до горизонта густейше синий, дальше пар, а над ним все рыжевато-золотое. Справа от солнца видно одно из так называемых «ушей», радужная скобка, будто зимой солнце как в скобки жизнью взято, не шибко светит, хотя прибавку градусов в пять и дает, а когда на дворе 40 — то это прибавка хорошая. Солнце двигается правее и и ухо тоже ползет правее, а из-за дома вылезает левое. Для ушей есть и более расхожее, для журналистов, выражение — "солнце чум строит". Днем и к вечеру солнце во всем великолепии, рыжее, с боков два радужных столба, если подняться по деревне в глубь, в хребет, выше — то уши будто подойдут и на фоне домов заструятся. Это вымораживается воздух и видно на темном фоне как он искрится. Над самим солнцем тоже столб света. Всего три столба. И синейший снег.

Что-то царское в этих столбах, не то скипетры, не то свечи — все мощное, торжественное, будто великий праздник, знак ли, будто над деревней великое совершается таинство — посвящение в зиму. На заходе на месте солнца вертикальный луч — как огненная тычка на месте.

Дядя Илья пересаживает животку из озера в Енисей: пора. Животка подо льдом в ящике, тут же неподалеку морда, еще недавно ставили, еще по осени, а кажется, вечность прошла…Осенний день, снега еще нет, желтая трава, правда на озерках уже ледок. Дядя Илья едет ставить морду, морда сделана старинно из гартья — тонких щипанных реек, густо желтая, будто какая-то древняя ваза. Едет со внуком. Внук подскакивает на старом первых выпусков "муравье", зеленом, без фары. В кузове топорщатся морда, загородки, — не то самолет самодельный, не то еще что.

Виталька едет к озеру, дед идет с палкой, твердо трогая ею дорогу, рядом вьется сучка, он покрикивает, поганивает ее, когда она лезет. Ветер — север, на Енисее вал с беляками, камни — белые, как глазурью облитые льдом, стеклянная волна взлизывает их грубо, бьет с тупой силой, солнце то выходит, то в с сизых тучках. У озера поют на ветру тальники, на воде рябь. У берегов лед темный, безснежный, рыхловатый. Дядя Илья долго ставит морду, когда ставит загородку, кладет на лед топорик и он лежит совсем по-зимнему, неподвижно и спокойно. Морда поставлена. Виталька едет домой, дядя Илья, так же тыкая палкой, так же поигрывая с сучкой, идет по мерзлой каменистой дороге среди желтой травки.

Теперь все белое, и только кое-где торчат из снега черные стволики конского щавеля.

То в ясную погоду дядя Илья на удочках, то в пасмурную, а снега все подбрасывает, и глубже осаживается жизнь в зиму, и всегда с дядей Ильей сучка, и когда он снимает с крючка уснулую животку, и кидает ей, она хватает и в два-три подкуса хвост исчезает в пасти.

Дядя Илья то на удочках, то на мордах, морды он поставил две, но что-то ловится неважно. Озера маленькие, длинные, на них понаставлено уже порядочно этих морд с загородками из плоских реечек. Ваня, глуховатый остяк, тоже проверяет морду, загончик у него из реек, а сама морда из алюминиевой проволоки — вот тебе и остяк. Зато мать его, Тетка Мария еще что-то помнит не алюминиевую жизнь.

Назад Дальше