– Она имела в виду, что тот, другой, еще с ним разберется: разбитые горшки – это про машину и все остальное!
– Ну и дела!
Уоллес сидит у окна, в направлении движения; место рядом с ним свободно. Эти два голоса – женские голоса с простонародными интонациями – раздаются с сидений позади него.
– Он ушел, а она ему крикнула: «Всего хорошего!»
– А он встретил того?
– Пока неизвестно. Как бы там ни было, если они встретятся, ужас что будет!
– Ну и дела…
– Надеюсь, завтра все выяснится.
Такое впечатление, что развязка этой истории не затрагивает интересы ни той, ни другой. Те, о ком идет речь, им не друзья и не родные. Более того, чувствуется, что жизнь обеих женщин надежно защищена от подобных неприятностей, но люди из народа любят обсуждать скандальные происшествия со знаменитыми преступниками и коронованными особами. А может быть, это просто пересказ романа с продолжением из какой-нибудь газеты.
Проделав долгий извилистый путь у подножия суровых зданий, трамвай въезжает в центральные кварталы города, как уже успел заметить Уоллес, не лишенные приятности. Он узнает Берлинскую улицу, ведущую к префектуре. И оборачивается к кондуктору, который обещал предупредить его, когда нужно сходить.
Первое, что он видит перед собой, это ярко-красный рекламный указатель – огромная стрелка, а под ней надпись:
Для рисования Для школы Для работы МАГАЗИН КАНЦЕЛЯРСКИХ ТОВАРОВ «ВИКТОР ГЮГО» улица Виктора Гюго, 2-бис (100 метров налево) Товары высокого качестваПолучится так, что он делает крюк по дороге в клинику; но ведь тут всего два шага, и он сворачивает в указанном направлении. Свернув еще раз – по указанию еще одного рекламного панно, – он оказывается перед магазином, который открыли совсем недавно: об этом свидетельствуют его ультрасовременное оформление и забота о рекламе. Странно видеть такой роскошный и большой магазин на тихой улочке, малолюдной, несмотря на близость к оживленным магистралям. Фасад магазина, явно обновленный, отделан пластиком и алюминием; левая витрина оформлена как обычно – ручки, бумага для писем, школьные тетради, – а правая, очевидно, должна привлекать внимание зевак: на ней выставлен «художник», рисующий пейзаж «с натуры». Манекен, одетый в перепачканную краской блузу, с пышной «богемной» бородой, за которой не видно лица, трудится у мольберта; слегка откинувшись назад, чтобы можно было охватить взглядом и рисунок, и натуру, он наносит последний штрих на пейзаж, нарисованный тонко очинённым карандашом, – по-видимому, копию картины какого-нибудь знаменитого мастера. На холме среди кипарисов возвышаются развалины древнегреческого храма; на первом плане разбросаны обломки колонн; далеко, в низине, раскинулся целый город, с триумфальными арками и дворцами – несмотря на удаленность и скученность построек, все они прорисованы с необычайно тщательностью. Но перед художником, вместо вида Древней Греции, стоит огромная фотография какого-то перекрестка в современном городе. Высокое качество фотографии и удачное расположение придают панораме необычайное сходство с реальностью, тем более поразительное, что она перечеркивает рисунок, призванный ее воспроизвести.
И вдруг Уоллес узнает место, изображенное на фотографии: маленький домик, окруженный высокими домами, решетчатая ограда, живая изгородь – это особняк на углу улицы Землемеров. Без всякого сомнения.
Уоллес входит в магазин.
– Какая оригинальная у вас витрина! – говорит он.
– Занятная, правда?
От восторга у молодой женщины вырывается короткий гортанный смешок.
– Правда, – соглашается Уоллес, – очень любопытно.
– Узнаете пейзаж? Это развалины древних Фив.
– Да, а фотография вообще замечательная. Вы не находите?
– Верно. Очень хорошая фотография.
Судя по выражению ее лица, она не находит в этой фотографии ничего особенного. Но Уоллесу хотелось бы узнать о ней побольше.
– Не просто хорошая, – говорит он. – Видно, что это работа большого мастера.
– Да, конечно. Я дала ее увеличить в лабораторию, где есть специальное оборудование.
– Надо было еще, чтобы снимок получился предельно четким.
– Да, наверное.
Она уже смотрит на него профессиональным взглядом, приветливым и вопрошающим: «Что вы желаете?»
– Мне нужен ластик, – говорит Уоллес.
– Прекрасно. Какой именно ластик?
В этом-то все и дело, и Уоллес очередной раз начинает описывать то, что ему нужно: мягкий, легкий, рассыпчатый ластик, который от давления не деформируется, а крошится; ластик, который легко разрезается на куски, а срез у него блестящий и гладкий, как перламутровая раковина. Несколько месяцев назад он видел такой ластик у одного друга, но друг не сказал, где его купил. Он думал, что эти ластики легко достать, но с тех пор так и нашел ничего похожего. Это был желтоватый кубик со стороной два-три сантиметра, с чуть закругленными – возможно, от длительного употребления – уголками. Марка изготовителя, отпечатанная на одной из граней, стерлась до того, что ее уже нельзя было разобрать: остались только две средние буквы – «ди»; но там должны были быть еще как минимум две в начале и две в конце.
Молодая женщина пытается дополнить эту надпись, но у нее ничего не получается. И тогда она показывает ему все ластики, какие есть в магазине, – ассортимент у нее действительно очень хороший, – и с жаром расхваливает их достоинства. Однако все они либо слишком мягкие, либо чересчур твердые: ластики «хлебный мякиш», податливые, как глина, или жесткие, сероватые, царапающие бумагу, – пригодные лишь на то, чтобы стирать чернильные кляксы. А еще обычные карандашные ластики, более или менее вытянутые прямоугольники из более или менее белой резины.
Уоллес не решается вновь перевести разговор на важную для него тему: у нее может возникнуть впечатление, что он зашел в магазин с единственной целью – получить какие-то сведения об этой фотографии и не желает потратиться даже на маленький ластик, вместо этого заставляя ее перевернуть весь магазин вверх дном в поисках несуществующего предмета с вымышленной маркой, название которой так трудно вспомнить целиком – и понятно почему! Стало бы ясно, что его ухищрения шиты белыми нитками, ведь, назвав две средние буквы, он не давал своей жертве возможности усомниться в существовании такой марки.
Придется опять купить какой-нибудь ластик, совершенно лишний, поскольку это будет явно не тот, который он ищет, а никакой другой – даже похожий – ему не нужен, нужен только этот.
– Я беру вот этот, – говорит он, – может быть, он мне подойдет.
– Вот увидите, это очень хороший ластик. Все наши покупатели очень ими довольны.
Дальнейшие объяснения не понадобятся. Теперь надо вновь перевести разговор на… Но комедия продолжается в таком темпе, что времени на размышление почти не остается: «Сколько с меня?» – из бумажника вынимается банкнота, сдача звякает о мраморный прилавок… Развалины древних Фив… Уоллес спрашивает:
– Вы продаете репродукции гравюр?
– Нет, пока что я торгую только открытками. (Она показывает на два вертящихся стенда.) Если хотите, можете взглянуть: тут есть несколько картин из музея, а остальное – виды города и окрестностей. Если вам это интересно, многие виды снимала я сама. Вот смотрите, я заказала открытку со снимком, о котором мы сейчас говорили.
Она достает глянцевую открытку и протягивает ему. Да, это та самая фотография, которую увеличили и выставили в витрине. На открытке видны еще каменный бордюр набережной на первом плане и поручни у входа на маленький разводной мост. Уоллес разыгрывает восхищение:
– Очень красивый особняк, правда?
– Бог ты мой, ну конечно, раз вам так хочется, – отвечает она, смеясь.
И он уходит, унося с собой почтовую открытку – нельзя было не взять ее после того, как он расхваливал этот снимок, – и маленький ластик; теперь он на дне кармана вместе с тем, который куплен сегодня утром, такой же бесполезный.
Уоллес спешит: скоро полдень. Он еще успеет поговорить с доктором Жюаром до обеда. Сейчас ему надо свернуть налево, чтобы попасть на Коринфскую улицу; но ближайший переулок упирается в какую-то поперечную улицу, так он рискует заблудиться. Лучше дойти до ближайшего перекрестка. После посещения клиники он пойдет искать почтовую контору в дальнем конце улицы Жанека; это недалеко, можно добраться пешком. Теперь главное – узнать, который час.
Посреди улицы как раз стоит полицейский, очевидно, регулирующий движение напротив школы (иначе нельзя объяснить его присутствие на этом не слишком оживленном перекрестке). Уоллес возвращается на несколько шагов назад и подходит к полицейскому. Тот отдает ему честь.
– Скажите, пожалуйста, который час?
– Четверть первого, – сразу отвечает полицейский.
Наверно, только что смотрел на часы.
– Улица Жозефа Жанека – это далеко отсюда?
– Смотря какой дом вам нужен.
– В самом конце, у бульвара.
– Тогда все просто: на первом перекрестке сверните направо и сразу же налево; а потом идите все время прямо. Это не займет много времени.
– Там есть почта, верно?
– Да… на бульваре, на углу улицы Жонас. Но если вам нужна почта, незачем ходить так далеко…
– Знаю, знаю, но… Мне надо там… забрать корреспонденцию до востребования.
– Значит, первый поворот направо, потом первый налево, а потом все время прямо. Вы не запутаетесь.
Уоллес благодарит его и идет дальше, но, дойдя до перекрестка и собравшись повернуть налево – к клинике, спохватывается, что не назвал полицейскому свой первый пункт назначения и тот подумает, будто он свернул не туда, несмотря на точные и подробные разъяснения. Уоллес оборачивается, чтобы проверить, не наблюдают ли за ним: полицейский машет ему рукой, напоминая, что сворачивать надо не налево, а направо. Если и сейчас он свернет налево, то его сочтут сумасшедшим, слабоумным или любителем скверных шуток. Может быть, даже побегут за ним, чтобы вывести на правильный путь. А возвращаться и опять беседовать с полицейским было бы просто смешно. И Уоллес поворачивает направо.
Если он так близко от этой почты, почему бы не зайти сначала туда? Тем более что сейчас уже больше двенадцати и доктор Жюар обедает; а на почте перерыва нет, там он никому не помешает.
Перед тем как исчезнуть за поворотом, он видит, как полицейский ободряюще машет ему рукой, давая понять, что он идет в верном направлении.
Глупо ставить регулировщика в таком месте, где и регулировать-то нечего. В это время дня школьники уже дома. Да и есть ли тут школа?
Как и говорил полицейский, за первым перекрестком Уоллесу сразу попадается второй. Если бы он повернул направо, на улицу Бернадетты, то вернулся бы назад и, проделав небольшой крюк, оказался бы на Коринфской улице; но сейчас он находится на равном расстоянии от клиники и от почты и вдобавок плохо ориентируется в этом квартале: есть риск опять наткнуться на этого полицейского. Выдумка насчет корреспонденции до востребования была не слишком удачной: если бы его письма приходили в эту почтовую контору, он знал бы ее адрес, а не называл бы ее приблизительное расположение.
Какая злая судьба заставляет его сегодня искать оправдания на каждом шагу? Может быть, все дело в особой планировке здешних улиц, из-за которой приходится постоянно спрашивать дорогу, а при каждом ответе снова и снова отклоняться от нужного направления? Когда-то он уже блуждал среди этих неожиданных развилок и тупиков, где если и удавалось вдруг идти по прямой, это означало только, что скоро окончательно запутаешься. Но тогда беспокоилась только его мать. Они дошли наконец до этого отрезка канала; было солнечно, и старые фасады низеньких домиков отражались в зеленой воде. Наверно, это было летом, во время школьных каникул: они заехали в этот город (по пути на юг, к морю, куда отправлялись каждый год), чтобы навестить какую-то родственницу. Он смутно вспоминает, что родственница сердилась, что речь шла о наследстве или чем-то подобном. Но знал ли он это в точности? Он не помнит даже, встретились они с этой дамой или уехали ни с чем (у них было всего несколько часов между одним поездом и другим). Впрочем, настоящие ли это воспоминания? Ему могли просто рассказать об этом дне: «Помнишь, когда мы с тобой поехали…»
Нет. Он своими глазами видел и этот отрезок канала, и дома, отражавшиеся в его тихой воде, и очень низкий мост, преграждавший вход в канал… и остов заброшенного корабля… Правда, это могло происходить в какой-нибудь другой день, в другом месте или даже во сне.
Вот улица Жанека и стена вокруг школьного двора, где осыпались каштановые деревья. «Внимание, граждане». И вот указатель, призывающий водителей снизить скорость.
Стоящий у входа на мост человек в темно-синем кителе и форменной фуражке кивает ему, как старый знакомый.
Глава третья
1
В большом доме, как всегда, тихо.
На первом этаже старая глухая экономка завершает приготовления к ужину. На ногах у нее войлочные шлепанцы, поэтому не слышно, как она ходит взад-вперед по коридору – между кухней и столовой, где на громадный стол в раз и навсегда заведенном порядке кладется единственный прибор.
Сегодня понедельник, по понедельникам ужин простой: овощной суп, наверно, немного ветчины и какое-нибудь крем-брюле непонятного вкуса или рисовый пудинг с карамельным соусом…
Но еда не слишком занимает Даниэля Дюпона.
Сидя за письменным столом, он осматривает свой револьвер. Им много лет уже не пользовались, и теперь он может отказать. Дюпон очень осторожно приступает к делу: разбирает револьвер, вынимает пули, тщательно прочищает весь механизм, проверяя его исправность; наконец, вставляет магазин на место, а тряпку убирает в ящик.
Человек он дотошный, любит, чтобы всякая работа была сделана на совесть. Пуля в сердце – это доставит меньше всего хлопот. Если выстрелить как надо – он долго обсуждал это с доктором Жюаром, – смерть будет мгновенной, а потеря крови – очень незначительной. И старой Анне не придется долго отмывать кровавые пятна, а для нее это самое важное. Он знает, что Анна его не любит.
Впрочем, его вообще мало кто любил. Эвелина… Но он убивает себя не из-за нее. Что на его долю досталось мало любви – это ему безразлично. Он убивает себя без причины – просто от усталости.
Дюпон делает несколько шагов по светло-зеленому ковру, который приглушает звуки. В тесном кабинете мало места, чтобы прохаживаться. Со всех сторон его окружают книги: право, социальное законодательство, политическая экономия… внизу слева, с краю стеллажа, стоят несколько книг, его собственный вклад в эти исследования. Не так уж много. Но все-таки там были две или три дельные мысли. И кто это понял? Тем хуже для них.
Он останавливается у стола и смотрит на письма, которые только что написал: одно – Руа-Дозе, другое – Жюару… а кому еще? Может быть, жене? Нет; а письмо министру он, вероятно, отправил вчера…
Он останавливается у стола и бросает последний взгляд на письмо, которое только что написал Жюару. Оно написано ясно и убедительно; в нем содержатся все необходимые разъяснения для того, чтобы выдать самоубийство за убийство.
Сначала Дюпон хотел инсценировать несчастный случай: «Во время чистки старого револьвера пуля попала профессору прямо в сердце». Но все бы догадались, в чем дело.
Преступление – это не так подозрительно. И можно рассчитывать на Жюара и Руа-Дозе: они сохранят это в тайне. И банда лесоторговцев не будет строить гримасы, когда в разговоре кто-нибудь упомянет его имя. Что касается доктора, то он вряд ли удивится этому письму: наверняка он все понял после их беседы на прошлой неделе. В любом случае он не откажет покойному другу в этой услуге. То, что от него потребуется, не так уж сложно: перевезти труп в клинику и тут же связаться по телефону с Руа-Дозе; затем подготовить отчет для городской полиции и сообщение в местные газеты. Дружба с министром иногда все же может пригодиться: не будет ни судебно-медицинской экспертизы, ни следствия. А со временем (кто знает?) участие в этом маленьком заговоре, возможно, окажется полезным для доктора.
Все в порядке. Дюпону остается только спуститься ужинать. Он должен выглядеть как обычно, чтобы старая Анна ничего не заподозрила. Он отдает распоряжения на завтра и со своей обычной дотошностью улаживает всякие мелочи, теперь уже не имеющие значения.
В половине восьмого он снова поднимается наверх и, не теряя ни минуты, стреляет себе в сердце.
Тут Лоран останавливается. Кое-что ему все же неясно: сразу умер Дюпон или нет?
Предположим, что он только ранил себя; но у него еще оставались силы, чтобы выстрелить во второй раз, – доктор уверяет, что он самостоятельно спустился по лестнице и дошел до машины «скорой помощи». Если револьвер заклинило, то в распоряжении профессора были другие средства: он мог, например, вскрыть себе вены; такой человек вполне может держать наготове бритву на случай, если револьвер откажет. Разумеется, чтобы прикончить себя, требуется незаурядное мужество; однако такой человек, как Дюпон, скорее довел бы свой замысел до конца, нежели отказался бы от него.
Да, но если он убил себя сразу, зачем бы доктору и старой экономке выдумывать всю эту историю: раненый Дюпон, зовущий на помощь со второго этажа, его, на первый взгляд, неопасное ранение и внезапная смерть по приезде в клинику. Допустим, Жюар опасался быть обвиненным в похищении покойника: чтобы с полным правом перевозить Дюпона, доктор должен был застать его живым. С другой стороны, выдумка, будто Дюпон мог передвигаться самостоятельно, потребовалась для того, чтобы обойтись без санитаров, когда нужно было укладывать его на носилки; и наконец, за эти краткие минуты умирающая жертва якобы успела изложить обстоятельства преступления. Возможно, Дюпон в прощальном письме сам посоветовал принять эти меры предосторожности. Но вот что любопытно: сегодня утром доктор упорно давал понять, что рана вначале показалась ему легкой; смерть при таких обстоятельствах кажется несколько неожиданной. А экономке, по-видимому, даже в голову не приходило, что пострадавший может умереть. Удивительно и то, что Дюпон или Жюар одобрил план, согласно которому надо было довериться этой старой женщине, а еще более странно, что она сумела так хорошо сыграть свою роль перед полицейскими спустя всего несколько часов после драмы.