Латунная луна : рассказы - Эппель Асар Исаевич 2 стр.


Зато между дорогой и канавой тянется узкая травяная полоска. По ней, по травяной этой кромке, выпуклой, как все равно у старших девочек в раздевалке, идти получается.

Кроме бабочек по пути попадаются мальчишки.

Мальчишкам этим не нравится, что она не в триста четвертой, а в какой-то неведомой школе, а еще они считают, что все барелины — шмары. Их же, барелин вротских, ихние пацаны держат за любые места.

Мальчишки эти — Вовыни то есть — оставшись за спиной, пялятся вслед и шепчут: “Во Целка пошла!”

Туловище Крысы, хоть и устало после занятий, хоть и болит где-нигде, но идет она как пружина. “Как пружина, как пружинка, как пружинка-закружинка, как девочка-бабочка, как бабочка-дырявочка” — толчется вместо мыслей у нее в голове. Прямо вся голова занята.

Тут выпуклая, как у старших девочек в раздевалке, травяная кромка кончается и надо перепрыгивать на заканавную дорожку. А Крыса давно уже перепрыгивает не так, как прыгают в наших местах. Вот бабочки мотнулись на заборную листву, и Крыса прямо со своего странного целочного шага, растянув в прыжке ноги и на мгновение, как учили, повиснув в воздухе, медленно канаву перелетает и тут же, хотя мешают ветви, пускается идти теперешней своей как ни у кого походкой.

“Во сиганула Целка!” — слышит она за спиной.

Потом долетают другие хулиганские слова, а потом становится слышно пыхтение. Это из-за нее. Она представляет, как все происходит. Вот кто-то поваленный стукнулся головой о глиняный желвак, вот который на него навалился бьет его кулаком в нос. Вот у поваленного текет кровь с соплями.

В голове ее теперь новая толчея. “Кровь с соплями, кровь с соплями, кровь с соплями… соплинка-кровинка, кровинка-соплинка, кровянка-соплянка…” С чего это они до крови дерутся?.. Будь у Крысы сейчас соевая шоколадная конфета “Кавказская” по рупь восемьдесят кило, она бы этому в кровяных соплях, может, ее и дала бы, а может, сама бы съела…

Тут бабочки затевают плясать друг возле дружки и сразу отстают.

Обычно, когда она добирается домой, мать кряхтя встает с койки, ковыляет к керосинке и, чему-то радуясь, напевает:

Сегодня, правда, мать невеселая. Во-первых, сильно разболелась грыжа, во-вторых, бормочет о ком-то, кого встретила на улице: “Пивом от сволоча так и разит!”

Мать в самом деле нет-нет и встречала отца. Приметит, что невдалеке маячит оборванная фигура и от прискорбной фигуры этой несет, как на ее нос, пивом, и в такие дни бывает не в духе.

Маля слышит недовольное материно бормотание, но почему оно, не знает, да и по правде говоря не очень вслушивается.

Всего чаще мать встречала отца на свалке, где он, ковыряясь тоже, составлял ей по части цветного металла конкуренцию. Меж них доходило даже до драки, однако в конце концов слабый от выпивания отец спасовал и — устрашенный — на цветной металл претендовать прекратил, перейдя на тряпье. А значит, слонялся сейчас по помойкам, хотя словесно был так же требователен и повелителен, как до пропащей жизни.

Эх, свалка-свалка! Пишу я о тебе, пишу и никак не опишу. Никак не опишу тебя, огромную и смрадную даже зимой. Какая же ты, свалка, все-таки свалка! Какая ты грязь и мразь на земле! И на макароны по-флотски похоже твое вещество, и мутные лужи повсюду, и стекляшки сверкают. И пахнешь ты нищим стариком, хотя запах, как все нищие, держишь при себе и по сторонам не пускаешь. И сатанинские на тебе мерзкие куколки. И экскременты недр. А теперь еще вдобавок — по утрам, когда туман и тишина и солнце на бугор не выползло, — какая-то тощая фигура поднимается из-под куста и вся прямо трясется. То ли оттого, что за ночь озябла, то ли с голоду, то ли похмелиться надо. И вот — пожалста! — пошел по свалке тощий человек, весь черный, а кажется, что серый, согнулся, сгорбился и заштрихованный своим житьем куда-то направляется, серея в тумане и пропадая в нем, как верблюд какой-нибудь…

— Еще чего выдумала — оглоблю присобачивать. — У меня же грызь! — запротестовала мать, не постигавшая идеи дополнительных занятий. — Я тебе что, не мать?!

Маля заплакала:

— Ты мне не мать, ты бабушка!

— Бабушка, да? Бабушка! Да у меня лытки вон какие еще тонкие!

И обе стали прилаживать в беседке перекладину, за которую будет держаться дочка, чтобы, вздымая, как ее научили, ноги, не валиться набок.

Для перекладины этой, почему-то именуемой Малькой “станок” (хотя станки всегда железные и намасленные, как на материном заводе), они решили приспособить оглоблю. Сломанная пополам оглобля была брошена возницей возле их забора еще зимой, когда упавшая лошадь переломила ее своим туловищем. Возница лошадь пинал, орал на нее худыми словами, хлестал, а когда заставил подняться, из второй оглобли приспособил как все равно дышло и, сказав “с дышлом нечистый ездиет”, сломанную забирать не стал.

Кровля над беседкой была о четырех углах, а сама беседка — о шести (сколько уже раз Крыса их пересчитывала!) и обводилась низкой оградкой из нехитрых балясин. Был в беседке и темный от времени дощатый пол. Неширокие его доски, каждая выгнутая желобком от земляной сырости, перемежались щелями для сороконожек и мокриц, и в щели эти, если что закатится, не достать.

Пропустив один беседочный угол, они положили оглоблю на идущие поверх балясин перильца, и мать кривыми гвоздями стала приколачивать к перильному бруску ее концы. Заколачивала мать старые рыжие гвозди почернелым пестом непонятно для какого обильного толчения служившей когда-то здоровенной ступки, которую ей отдали Крюковы. При этом в месте, которым пест ударял об гвоздь, сразу начинала виднеться желтая латуня.

Когда они колотить заканчивали и уже вечерело, вдруг затрещали кусты, словно сквозь них ломился незнакомый какой-то мужик. Они здорово испугались, но это — вот ведь зараза какая! — был самый настоящий еж.

стала приговаривать развеселившаяся мать — легко же пойманный зверь оказался совсем не колючим, а просто, скатавшись в шар, тяжелым и мясистым. Держать его в руках получалось у Мали с натугой. Живое всегда тяжело держать. Еж был черно-серый, как свалочная находка. К тому же в увесистом ежином колобке что-то пульсировало, сопело и хрюкало, словно бы он сморкался в кулак.

Ежик попил из блюдечка молоко, а потом всю ночь, топая как мужик, ходил по дому и не давал спать. Жить с ним получилось бы веселей да и улиток бы он всех извел, но от гостя пришлось избавляться, потому что он во многих местах липко нагадил.

Когда ежа уносили обратно в огород, мать с сожалением сказала: “Их же цыганы едят! Может, Маховше продадим? Нам такого здоровенного не съесть. Да я и не знаю, как их жарют”.

Дни стояли тихие. Сухие, ясные и совсем не душные. Славные, в общем, дни. Летали одуванчиковые пушинки, народившиеся воробьи поднимали с утра шум и гам. Скворец в ожидании своих маленьких распевал в соседском дворе и приглядывал за кошкой. На всё садились мухи. Обыкновенные и зеленые — помоечные. Вы как хотите, но я такие дни считаю прекрасными. А уж вечера!

Крыса принесла в беседку всех кукол и рассадила их у балясин, чтоб глядели, как она занимается. Заниматься, однако, оказалось тревожно — за забором угадывалось полно глаз. Цельная орава Вовынь, похоже, подглядывала за ее упражнениями.

Тогда она решила переложить дополнительные занятия на вечер.

К вечеру мать пошла варить ужин, а она отправилась в беседку. Теперь заниматься было можно, но бессчетных как в театре глаз, подглядывавших сквозь щели в заборе, вроде как нехватало. Ей, правда, такое в голову не пришло.

Оглобля оказалась кривой, куклы на Крысу глядели без интереса, а когда она принималась выворачивать им по-балетному ноги, тряпичные ноги, как всегда, валились свисать. Словом, дополнительно заниматься оказалось неинтересно.

Между прочим, куда-то подевался Вовыня. Латунькин муж. Самая главная кукла. Мать сперва подумала ясно на кого (он же все тряпичное в утиль сносит!), потом на ежа, потом на мальчишек, но Крыса решила, что Вовыня после того, как ему на глиняных желваках пустили кровянку, обиделся и уехал на девятом троллейбусе.

“Ну и пусть! — сказала она. — Надоел не знаю как!”

В беседке становилось темно, на щелястом полу особо ногой не пошаркаешь, и заниматься ей расхотелось совсем. Кроме того, с утра понадобилось подкладывать тряпочку.

Однако нужные движения можно было делать и по-лежачему — в классе некоторые из упражнений сперва пробовались лежа. Бывший в беседке сколоченный из горбыля стол прекрасно для этого подходил. В потолок же она глядеть привыкла, потому что после школы приучилась отдыхать, укладываясь навзничь, отчего перед глазами оказывался низкий комнатный потолочек, оклеенный пожелтелой и отставшей, где оклейка переходила на стену, бумагой.

В беседке же под кровелькой была черная из брусков крестовина, на которой, как все равно артисты за кулисами, суетились длинные — сами бурые — муравьи, таскавшие куда-то белые яйца.

Она лежит на столе, а когда перестает шевелиться, слышит словно бы чье-то дыхание, к тому же мимо на мягких растрепанных крыльях что-то бесшумно пролетает. Между прочим, это сова из останкинского парка, о которой никто из нас понятия не имеет, да и вряд ли кому-нибудь придет в голову, что у нас водится Минервина птица. Они же летают по-совиному неслышно, а если по ночам кричат, то в парке или Дубках, которые за церковью Святой Троицы, но оттуда из-за расстояния ничего донестись не может. Почему нам тогда знать про совиные полеты?

С первого взгляда может показаться, что Крыса пока что неумело, однако производит на столе женские уже, взрослые движения. Но это с виду — на самом деле она просто повторяет учебные премудрости. Вот, вытянув мысок, вертикально поднимает напружиненную ногу, вот, отложив эту ногу — согнутую теперь в колене, — она напряженной до невозможности стопой касается коленки другой ноги, а потом — переменив ноги — делает всё наоборот. Затем упирает одну в другую подошвы и тянет ступни, не размыкая их, к себе, а это можно сделать, если донельзя разложишь колени.

Еще Крыса то и дело вертит ногой не по программе. И одной, и другой. Так интересней, чем повторять школьные упражнения. И ноги при этом куда лучше виднеются.

В голове ото всех усилий начинает шуметь. Там ходит по своим ходам глупая девчачья кровь. Кровянка-соплянка, кровянка-соплянка… Вечерняя трава и кусты, производя свои запахи, тоже шумят. Вдобавок у Крысы в ушах шуршит, и шуршание это отделить от кустового невозможно. Тряпочку приходится подправлять.

Тут кто-то как будто задышали и вроде бы потянуло пивом. Пивного запаха Крыса не знает и потому про него не думает. Кусты, цветки и летняя трава без того пахнут по вечерам многими дурманами. Крыса на беседочном столе снова вытягивает подъем, а потом, снова согнув ногу в колене, натянутыми пальцами касается другого колена. От напряжения сразу сдвигается голова, отчего в кровельной дырке вмиг возникает луна. Совершенно желтая. Появившись, она тут же начинает втискиваться в беседку, словно Крыса черную только что дырку протерла кончиком ноги с белым отцовым веществом на мыске и сразу засверкало как все равно у мальчишки с подсвечника. Увы, кровельная дырка оказывается луне тесновата, потолочек от натуги чернеет, и из него начинает плыть яркая золотая желтота. Крыса опять поправляет тряпочку. Кусты затрещали пуще. Это наверно еж… еж-пердеж… еж-пердеж… И сильней задышали пивом…

А сквозь дырку втекает желток небес, а на беседочном столе лежит ленивая девочка в золотых от обнаглевшей лунной латуни трусиках…

Пивом так пахнуть может, если выпить его, продававшегося в деревянной будке и сильно разбавляемого нахальной торговкой, — много-много. А чтобы столько выпить, надо набрать по помойкам довольно тряпья и кашляя, и согнувшись под огромным узлом, оттащить всё корыстному старику, который у Пушкинского рынка…

А потом хорониться за кустами и глядеть на Целку, выхваляющуюся на столе.

Если так повернется сюжет…

Кладем петунии

Бухгалтер М. стянул нарукавники и сунул их в ящик стола. Остальное было убрано еще с вечера, а компьютер закодирован от сослуживцев паролем “дядя Константин Макарыч”. Почему так — станет ясно из дальнейшего.

Бухгалтер М. уходил в отпуск, вознамерившись наконец навестить могилу незабвенного своего дяди, каковой, когда М. в детстве потерял родителей, утешал его в сиротстве, старательно воспитал и, будучи сам бездетным, привязался к мальчику, как к родному.

За свою жизнь дядя скопил довольно денег и, оставив значительную сумму племяннику, завещал похоронить себя по среднему разряду во Вселенной на одном из пользовавшихся солидной репутацией кладбищ. Усопшего доставили черным лакированным средством куда завещал, и он упокоился между толстоногой эстрадной певицей, а также человеком, который от прежних времен владел секретом изготовления краковской колбасы, на чем и нажился.

Посещение дядиной могилы, которое бухгалтер М., коря себя и угрызаясь, непростительно долго откладывал, возможно было осуществить тремя способами.

Виртуальным, когда вообще никто никуда не летит, а посещение переживают путем соответствующих имитаций, причем правдоподобие гарантируется даже в мелочах. Это многих устраивало и, будучи особым образом обработаны, они доподлинно переживали скорбную свою миссию, включая эффект внеземного погоста, после чего возвращались взволнованные и божились, что никакой неестественности не ощущали, что и полет, и посещение прошли как настоящие — разве что не получалось на дорогой могиле прослезиться: в этой части программа была еще не доработана, поскольку сделать ее в соответствующем изощрении (о словце этом в дальнейшем будет сказано) пока что у программистов не получалось.

Второй способ состоял в поездке на космическое кладбище смоделированное, каковое фирма дотошно воспроизводила в некоем из бесповоротно поруганных и потерянных для жизни уголков земного шара. Псевдоподлетали туда на соответственном космическом псевдоаппарате, причем фирмой гарантировалось ощущение невесомости, закладывание ушей, достижение скорости света и полная трансляция всего, что происходило, для остальных не-полетевших родственников, дабы родня тоже поучаствовала в печальной поездке. Словом, все происходило и тут абсолютно правдоподобно. Дорожное питание выдавалось в тюбиках, причем все было тоже продумано, и помянутая, скажем, краковская колбаса, сперва выползавшая червяком из дырочки, незамедлительно обретала свою магазинную форму — то есть утолщалась, твердела, привычно застревала волоконцами в зубах, а кое-кому даже деформировала зубные протезы. И все бы хорошо, однако согласившихся на такой способ все равно не покидало ощущение обмана и они, пялясь в иллюминаторы, норовили уличить фирму в мельчайших несообразностях, дабы по окончании тура отсудить компенсацию. И немалую.

Третий же способ представлял собой реальный полет к месту космического упокоения и был не только дороговат, но и предусматривал ряд особых подготовительных процедур.

Помня дядины доброту и заботу, бухгалтер М. просто не мог пойти на то, чтобы посещение дорогой могилы было разыграно, как бы похоже все не выглядело, в поганом уголке земного шара или внедрено в мозги с помощью замысловатых уловок.

Понятно, что бухгалтер М. избрал способ третий.

Тут главной сложностью было организовать поездку так, чтоб с учетом дороги туда и обратно плюс сюда же скорбный визит, уложиться в двадцатичетырехдневный отпуск, для чего применялись особые — вроде бы простые, а на самом деле сверхсложные — манипуляции на генетическом уровне, обеспечивавшие искажение времени и пространства.

Генетические эти проблемы решались особыми инъекциями, или, как все еще их называла улица, уколами. Укол в ягодицу (или, как всё еще называла улица, куда) прошел терпимо. Сидеть после него было сразу не больно. А вот вливания в вену, делаемые специальным устройством, для спокойствия клиента имевшим вид медсестры с открытым до невозможности декольте, дали на сгибах рук синяки, и другое грудастое в накрахмаленном халатике приспособление сводило их с бухгалтера М., склоняясь как надо.

Потом у него отключили центры ощущения времени, в частности запретили брать какие бы то ни было часы. Хоть ручные, хоть карманные. Он сперва думал прихватить с собой дешевую китайскую ручку с маленьким простеньким дисплеем, но на пропускном пункте металлическим голосом ему отсоветовали: “Еще одна попытка пронести с собой время, и вы ни к какому дяде не полетите, причем деньги не возвращаются!”

С пространством, которое тоже следовало недоощущать, поступили и вовсе просто. Попрыскав вокруг М. каким-то веществом, целиком удалили вокруг него ближайший пространственный слой в предположении, что М., если не дурак, соваться за эти границы в летательном аппарате не станет.

Лететь полагалось без вещей. Всё необходимое предоставляла фирма. Даже цветы. Его заранее спросили, какие растения он хочет возложить. “Петунии! — грустно ответил бухгалтер М., — дядя Константин Макарыч любил их!”

И наконец М. пересек что-то вроде предбанника, где ему побрили всё туловище, а на руках и ногах остригли ногти, что производилось для максимальной редукции веса. Полету следовало быть крайне экономным. Даже в пилоты набирали тех, кто не вышел ростом и был тщедушный. Таких когда-то определяли в верховые ипподромные жокеи.

Костюм бухгалтер задумал строгий, но и его тоже не надо было брать. Пассажир снабжался особыми баллончиками. На одном стояло: “Одежда дорожная”. На другом — “Галстуки и запонки”. На третьем — “Скорбный комплект” и т. п. Довольно было распылить содержимое в свою сторону и любую одежду на себе создать. Причем никакой синтетики. Только хлопок или шерсть.

Назад Дальше