Город, где я живу, также полон мальчиков, и, перед тем, как приехать сюда, я миновала множество городов, которые были также полны мальчиков.
«Мальчики, — говорит она, — совсем неинтересные и, вырастая и становясь мужчинами, они становятся еще более неинтересными.»
Это я тоже знаю. Я вижу, как они проводят свои дни — расхаживая туда-сюда, играя в баскетбол, настойчиво и раздраженно доказывая что-то, и я вольна делать свои собственные выводы по поводу того, о чем они говорят или каких высот они способны достичь. И я вижу то, чем они заняты весь день, но все-таки мне хочется быть с ними.
Однажды я представила на ее месте мальчика, и она догадалась об этом, потому что я закрыла глаза. Я никогда не закрываю глаза. Когда я кончила, она ударила меня по лицу. «Я не мальчик, — сказала она, — и хорошенько это запомни. Ты знаешь, кто я, и еще запомни, что я тебя люблю, и ни один мальчик не сможет любить тебя так, как я.»
Пожалуй, она права. Какой мальчик смог бы любить меня с таким скользящим сосредоточением? Да и никто, пожалуй, не смог бы высвободить то, что она высвобождает в наших отношениях, то, что было давно утеряно в долгой истории ее любви.
Иногда, пользуясь ее отсутствующим взглядом, я пытаюсь ускользнуть.
«Куда ты идешь? Что ты будешь делать?» — говорит она, и я, барахтаясь в роскоши ощущения, что я — ее ребенок, отвечаю: «Никуда. Ничего.»
В своей неуправляемой, опьяняющей бессмысленности наши разговоры несут в себе больше емысла, чем каждая из нас, вместе или по раздельности, в силах вынести, и сегодня, выползая на улицу в поиеках мальчика, я чувствую, как вся эта тяжесть тянется за мной.
Я говорю себе, что сегодня — самый подходящий день для потери любви и невинности, иллюзий и ожиданий: это день, по которому я пройду, чтобы найти самого подходящего для меня мальчика.
Там, где мы живем, в верхнем Вестсайде, улицы полны пуэрториканцев, следящих за женщинами. Они внимательно рассматривают каждую, проходящую мимо, пристально смотрят ей в глаза, будто бы они каким-то образом ответственны за то, чтобы она как можно дольше находилась на улице. Ни одна женщина не минует свору их глаз.
«О, ссссс, — говорят они. — Мира, мира,» — и, когда женщина поднимает голову, они улыбаются и опять шипят сквозь блестящие зубы. В их глазах отражаются все женщины, которых они видели проходящими мимо, готовящими пищу, расчесывающими свои черные волосы; все женщины, которых они познали, живут, мерцая, во тьме их глаз. Их глаза созданы лишь для того, чтобы отражать женщин на улице.
Там, где мы живем, на пересечении Западной тридцать восьмой и Амстердама, водятся тараканы и крысы, но это совсем не важно, а важно то, что мы вместе. Говорим мы храбро, со страстным желанием, чтобы оно так и было. «Неважно», — говорю я, давя ногой таракана. «И правда, неважно», — соглашается она, следя взглядом за крысой, боком крадущейся к небольшой комнате для мусора напротив двери в нашу квартиру. Я сказала управляющему, что хранение мусора вне здания, возможно, уменьшит количество паразитов.
«А что значит, „паразиты“?» — поинтересовался он.
«Паразиты, — сказала я ему, — это крысы, тараканы, огромные черные насекомые, карабкающиеся на унитаз, которых обнаруживаешь, включая ночью свет в туалете. Паразиты — это постукивание, царапанье и шорохи в темноте.»
«Нет тут никаких крыс, — сказал он. — Может быть, пара мышей, ну и кое-где тараканьи личинки. Вы же знаете, я все держу в чистоте.»
Мимо нас по стене проползал большой темно-коричневый таракан. Никто из нас не сделал и движения, чтобы убить его, но, когда он остановился и повёл усами, управляющий с грохотом обрушил на стену свой кулак, расплющив насекомое, на которое после этого даже не взглянул. Я же не могла оторвать взгляд от безупречно плоского, словно раздавленного катком таракана.
«Ну, иногда всякое бывает, — сказал управляющий, не глядя, стряхивая таракана на пол. — Но у меня тут все чисто. Вот если бы тут у вас жил мужчина, — продолжил он, стараясь смотреть мимо меня в сторону нашей квартиры, — может быть, и не было бы столько хлопот с паразитами.»
Я сделала вид, что не поняла, на что он намекает, и удалилась.
Надзор за сдачей площадей в аренду в Нью-Йорке не вечен, и, когда ему придет конец, всем пуэрториканцам придется уехать в Бронкс, а нам нужно будет искать работу либо очистить занимаемые помещения, но при условии, что мы останемся вдвоем, останемся вместе.
«Мы ведь всегда будем вместе, правда?» — говорит она, зажигая сигарету и проверяя, сколько их еще осталось в пачке.
«Да, — говорю я всегда, думая о том, слушает ли она еще или занята подсчетом сигарет. — Я всегда буду твоей, — говорю я. — Если… если ты меня не бросишь или если я не превращусь в женщину, в которую, как верит моя мать, я еще могу превратиться.»
Сегодняшний день полон мальчиков. Они везде, и я наблюдаю за каждым из них. Мальчики на мотоциклах, мальчики в машинах, на велосипедах. Они стоят, прислонившись к стене, они просто ходят. Я наблюдаю за ними, чтобы в этом городе мальчиков найти одного для себя.
Я не так уж и молода, она не так уж и стара, но надзор за сдачей площадей в аренду не вечен, и когда-нибудь я стану женщиной. «Ей не нужно ничего, кроме меня», — говорю я себе. Должно быть, когда-то она была моей матерью: я чувствую это по тому, как она любит меня. Но когда однажды я спросила ее, действительно ли она была моей матерью, она погладила меня по неразвившейся груди и сказала: «Твоя мать сделала бы это?», затем коснулась языком моей кожи: «А это? Думаешь, твоя мать знала бы, чего ты хочешь? Я тебе не мать, дорогая, — сказала она. — Я нашла тебя на матрасе в центре города, за углом, где среди мочи и вина лежат алкоголики, прося о помощи, и никто их не слышит. Я спасла тебя от этого,» — сказала она. Я и сама помню, как приехала туда в машине, напичканной людьми, напичканными наркотиками, и еще я помню, как она нашла меня перед порнокинотеатром на углу Девяносто восьмой и Бродвея и увела прочь от взглядов сотни любопытствующих пуэрториканцев.
«Твоя мать знает, где ты?» — спросила она меня.
Я засмеялась и ответила, что моя мать знает все, что ей положено знать, и она сказала: «Пойдем ко мне, я хочу, чтобы ты познакомилась кое с кем.» Когда мы пришли к ней домой, она подвела меня к большому мужчине, который лежал на диване и смотрел телевизор.
«Тито, это принцесса Грейс,» — сказала она, и Тито приподнял с подушки свою тяжелую голову, чтобы меня рассмотреть.
«Не похожа она ни на какую принцессу,» — это было все, что он сказал.
Я никогда не думала о Тито, и она никогда не позволяла ему дотрагиваться до меня, несмотря на то, что в квартире была только одна комната и ему жутко меня хотелось. Ночью, когда они с ним закончили, она прокралась ко мне в угол и прошептала мне на ухо: «Ты — моя единственная.»
В то время как Тито храпел ночами, мы занимались
этим по крайней мере еще раз, и она вздыхала и говорила: «Маленькая моя, я всегда хотела только тебя. Среди всех этих мальчиков и девочек, что любили меня, я всегда искала только тебя, я всегда хотела только тебя.» Эти слова меня убивают. Я купилась на них и на то, что она увела меня с улицы, полной мальчиков, полицейских и такси, и везде была лишь невинность, отводящая взгляд в сторону.
В тот первый раз вместе с ней я чувствовала, будто моя мать рожает меня, свернувшись в моем собственном теле: она тужится и тужится, но я никак не желаю выходить.
Длинный автомобиль останавливается у тротуара, и я нагибаюсь, чтобы рассмотреть, есть ли внутри мальчики. Их там целая куча, поэтому я говорю: «Привет, подвезете?»
«Привет, — говорят они. — Привет, девушку надо подвезти. Куда?» — спрашивают они.
«Ну, — говорю я, — куда-нибудь.»
Интересно, куда они сами едут?
«Вверх по улице», — говорю я и проскальзываю в распахнувшуюся дверь. Старшему, наверное, не больше шестнадцати, и он только что получил права и ведет сейчас машину матери, большой Бьюик или Шевроле или Монте-Карло — машину матери. Мальчики совсем разные и в то же время абсолютно одинаковые, как и все мальчики, и тут же я выбираю одного для себя. Того, который совсем на меня не смотрит, самого старшего, лишь на несколько лет младше меня, того, в машине чьей матери мы сейчас едем.
«Как насчет вечеринки? — говорят мальчики. — Мы как раз едем в одно место.»
«Посмотрим, — говорю я. — Сейчас приедем и посмотрим.»
Иногда, просыпаясь, я вижу ее, склонившуюся на тонких коленях перед стеной с оборванными обоями и осыпавшейся штукатуркой, обнажившими грубый кирпич. Я мечтаю, что она молится, чтобы я всегда была с ней, и в то же время я боюсь, что она молится о чем-то другом, о начале или конце или еще о чем-то, о чем я не догадываюсь. Однажды она легла ко мне в постель и положила голову мне на грудь, и я почувствовала отпечаток кирпича на нежной коже ее лба.
«Посмотрим, — говорю я. — Сейчас приедем и посмотрим.»
Иногда, просыпаясь, я вижу ее, склонившуюся на тонких коленях перед стеной с оборванными обоями и осыпавшейся штукатуркой, обнажившими грубый кирпич. Я мечтаю, что она молится, чтобы я всегда была с ней, и в то же время я боюсь, что она молится о чем-то другом, о начале или конце или еще о чем-то, о чем я не догадываюсь. Однажды она легла ко мне в постель и положила голову мне на грудь, и я почувствовала отпечаток кирпича на нежной коже ее лба.
Она не особенно религиозна, хотя квартира забита реликвиями того или иного сорта — локон младенца Христа, кусочек ногтя Святого Павла, клочок платья Девы Марии. Все это осталось от Тито, который собирал реликвии, подобно тому, как люди собирают счастливые монетки или коробки от спичек: для него это было что-то вроде защиты от скрытого ощущения несчастья. Все это, однако, только захламляет нашу квартирку, и однажды я предложила все просто выбросить. Она подняла травинку из Гевсеманского сада и сказала: «Это все не принадлежит нам, чтобы мы могли его выбрасывать. Тито нашел все это, и кто знает, что может случиться с ним, если мы возьмем все и выбросим. Я имею в виду, может быть, все это что-то значит. И кроме того, — продолжала она, — вряд ли мы сэкономим духовную силу, будучи скептически настроенными по отношению к чему бы то ни было.»
Тито ушел, бросив свои реликвии ради каких-то новых надежд, и она оставалась безутешной день или два, после чего сказала, что так будет лучше для всех, в особенности, для нас двоих, единственной реальности, облагораживавшей наши жизни. Тито сказал, что ему надоело смотреть, как две лесбиянки блуждают друг вокруг друга, как во сне, хотя я просто думаю, его бесило, что она не давала ему дотронуться до меня. Мне хотелось этого, я жаждала, чтобы он прикоснулся ко мне. За этим я и приехала в этот город — чтобы кто-нибудь, вроде Тито, трогал меня, кто-нибудь, для кого прикосновение является единственной реальностью, кто, лапая тебя в подъезде, не думает потом, что должен на тебе жениться, кто-нибудь, кто просто делает это, не думая о великом чуде любви. Но она не даст этому случиться, она сказала, что если он когда-нибудь дотронется до меня, она вышвырнет меня обратно на Девяносто восьмую к порнокинотеатру, чтобы пуэрториканцы сделали из меня жареные бобы, а что до Тито, то пусть он убирается обратно к Розе, своей жене из Квинз, таскает бумагу в Дейли Ньюз, спускается каждый день в метро и, возвратившись домой, слушает, как Роза болтает всю ночь по телефону, вместо того, чтобы околачиваться каждый день на улице и играть в карты с мужчинами, живущими вокруг школьного двора, чем он занимался сейчас. Потому что, говорила она, потому что это она платит за квартиру, и, покуда в Нью-Йорке действует надзор за сдачей площадей в аренду, она будет продолжать платить за квартиру и будет жить счастливо одна, до тех пор пока не найдет кого-нибудь для себя; я, говорила она, поигрывая пальцами блестящим шелком рубашки Тито, плачу за квартиру.
Поэтому Тито держался на расстоянии, сводя нас обеих с ума своим желанием, и, когда она наконец перестала спать с ним и перебралась ко мне на матрас, даже Тито стало понятно, что вскоре ему придется освободить кровать и спать на полу. Дабы уберечь себя от этого, он однажды заявил, что, вроде как, стал здесь пятой ногой, ага, и, честно говоря, нашел неплохую пуэрториканскую семейку, которой нужен мужчина, чтобы помогать по дому, и он к ним тогда и съедет. Я думаю, он просто боялся опозориться. Однажды, когда она вышла за сигаретами, он, привстав с дивана и отвернувшись от телевизора, сказал мне: «Знаешь, она была замужем, ну, раньше.»
«Я знаю, — сказала я. — Все я знаю.»
Она могла платить за квартиру только благодаря деньгам, оставшимся после замужества, и я все знала, и Тито не сказал мне ничего нового, так что я вновь принялась за журнал, который читала, ожидая, что он вернется к своему телевизору. Он продолжал смотреть на меня, и я встала, чтобы посмотреть из окна, не идет ли она и не несет ли она что-нибудь для меня.
«Я имею в виду, — сказал он, — я имею в виду, что ты у нее не одна. Не единственная. Я тоже был единственным, тем, кого она всегда искала. Я был перед тобой и ты сейчас — еще перед кем-то.» Я видела, как она выходит из-за угла Девяносто шестой и Бродвея: в ее сумке было что-то для меня — пирожки или печенье. Я ничего не говорила, просто молча считала ее шаги. Ее походка была неровной, и я подумала, что она, наверное, немного выпила в баре, где всегда покупала сигареты. Услышав, как ключ поворачивается в двери на улицу, я хотела было пойти открыть для нее дверь нашей квартиры, но Тито схватил меня за руку.
«Слушай, — сказал он, — слушай меня. Никто не бывает ни для кого единственным.»
Я вырвала руку и открыла ей дверь.
Она вошла. Ее кожа была холодной и влажной, и я, коснувшись ее волос, почувствовала запах джина, сигарет и смысла моей жизни.
На следующий день Тито ушел, но, видимо, живет он все-таки недалеко, так как я постоянно встречаю его на улице. Теперь все женщины, которых он когда-либо знал, живут в его глазах, но больше всего в его глазах именно ее, и, когда он смотрит на меня, мне невыносимо видеть ее затерянной там, во мгле. Когда я прохожу мимо, я всегда ему улыбаюсь.
«Эй, Тиииито, — говорю я. — Мира, мира, а?»
И все его друзья смеются, глядя, как Тито пытается сделать вид, как будто бы все происходит в точности, как он задумал, будто бы мои слова были частью его плана.
Когда-нибудь Тито, воспользовавшись ключом, который он забыл отдать, прокрадется в квартиру и покроет меня своим увядающим желанием и блекнущими сожалениями и разочарованиями, и она найдет себе кого-то еще: но надзор за сдачей площадей внаем в Нью-Йорке не вечен, и мне не дано узнать о начале и конце того, о чем она молится.
В машине мальчики, облокотясь друг на друга, бросают на меня плотоядные взгляды и подергиваются, словно насекомые; они обмениваются взглядами, они уверены, что их хитрость мне недоступна. Но я зашла слишком далеко в поисках слишком многого, чтобы пропустить все это. Мы едем, превышая скорость, вверх по Риверсайду, и совсем немного осталось до трущоб, напичканных женщинами в окошках, пожарных выходов, завешанных разноцветными тряпками, и музыки салса, густым туманом повисшей над городом. Как стрекот сверчков, пронизывающий летние ночи в Огайо, эта музыка устанавливает здесь свои законы.
«Ну, — говорит один из них, — ну, и куда мы едем?»
«Да, — говорю я. — Да, в Ботанические Сады в Бронксе».
Ни за что не поехала бы в эти Ботанические Сады, но необходимо сохранять иллюзию того, что я куда-то направляюсь. Если бы я была хоть немного более уверена в себе, я бы предложила взять паром, перебраться на Стейтен Айленд и заняться этим в парке на острове. Тогда я могла бы думать о ней.
Когда мы приехали на Стейтен Айленд, было холодно, ветрено, и все было серым. Мы приехали туда и поняли, что смотреть тут было не на что: Стейтен Айленд ничем особенно не отличался от Манхэттена.
«Или от чего-нибудь еще», — сказала она, разглядывая улицу-коридор из комиссионных магазинов и офисов страховых компаний. Было воскресенье: все наглухо закрыто и никого на улице. В конце концов мы отыскали кафе рядом с паромом, где мы пили кока-колу и кофе и она курила, пока мы ждали посадки на паром.
«Лесбы, — сказал продавец мужчине, сидящему около прилавка. — На что поспорим, эти две — лесбы?»
Мужчина около прилавка обернулся и стал нас рассматривать.
«Обе не красавицы», — сказал он.
Она улыбнулась и погладила меня по щеке; дым от ее сигареты плыл у меня перед глазами прямо в мои волосы.
«Такой момент, — сказала она, — надо запомнить».
По пути назад я смотрела, как ветер хлещет ее по лицу и оно приобретает форму, которую я раньше не видела, и когда я ловила на себе взгляд какого-нибудь мальчика на пароме, она говорила, не глядя на меня и не отводя взгляд от бетонных складок мантии у ног Статуи Свободы, которая как раз была по левую руку: «То, что ты делаешь, — твое личное дело, но не ожидай, что я буду всегда тебя любить, если ты будешь так себя вести… Я тебе не мать, — говорила она, поворачиваясь ко мне лицом, — сама знаешь. Я тебе только любовница, и ничто не вечно».
Когда мы сошли с парома, я сказала: «Я и не жду, что ты будешь всегда меня любить», и она сказала, что я неразборчива и сварлива, и зажгла сигарету. Спускаясь в метро, я смотрела, как она уходит, и мне казалось, это был первый раз, когда я видела, как она уходит от меня, оставляя за собой нить голубого дыма.
Что-то случилось с мальчиками, что-то изменилось в их лицах, в том, как они держат свои сигареты, в том, как они толкают друг друга. Что-то меняется, когда медленно исчезает свет и один из них говорит: «У нас есть свой клуб, поедешь с нами?»
«Что за клуб? — спрашиваю я. — И что вы там делаете?»