Теперь – Ростислав. Росс.
Предсказать результат матча – пусть даже скандальный, никем не ожидаемый результат – можно. Но сразу вслед за этим угадать шесть цифр лотереи?!
Эмма четырежды бралась за телефонную трубку – и четырежды клала ее обратно.
Сквозь прозрачные голые деревья виднелась улица. Текли навстречу друг другу два потока – белых фар и красных огней.
Из приоткрытой форточки пахло мокрой землей.
По городу бродил призрак весны.
* * *Тем временем в театре бушевали бури, проносились смерчи над лысинами и париками, и если Эмма не принимала в «революциях» участия, это еще не значило, что революционеры о ней забудут.
В пятницу Эмму вызвал главреж. Это было тем более удивительно, что последнее десятилетие они общались очень скупо: «Здравствуйте», «До свидания», «Здесь вы выходите, Эмма Петровна, оцениваете партнера, всплескиваете руками и уходите в правую кулису».
Главреж предложил ей кофе и сигарету. Кофе Эмма взяла, от сигареты отказалась. Ей не хотелось курить.
– Эмма Петровна, – сказал главреж, затягиваясь. – Сколько вам нужно времени, чтобы ввестись в «Матушку»?
Эмма некоторое время хмурилась, пытаясь сообразить. Главреж комплексовал, что театр его существует «для горшочников», и лез из кожи вон, чтобы к титулу «детский» добавить еще и «юношеский». Искал ходы, готовил спектакли не то чтобы подростковые – совершенно взрослые; «Матушка» была его любимым проектом, шумным, перспективным, дорогостоящим. Репетиции длились уже полгода; через месяц была назначена премьера. Главную роль репетировала народная артистка Стальникова.
Эмма не была занята в «Матушке». Кто-то ведь должен был тянуть на себе ежедневный детский репертуар – всех этих ежиков и белочек.
– На какую роль? – спросила Эмма после паузы.
– На главную, – сказал главреж и затянулся снова.
– Не понял, – сказала Эмма.
– А нечего понимать, – главреж почесал сигаретой дно бронзовой пепельницы. – Стальникова уходит, она нашла себе работу поинтереснее, – и он страшно, желчно усмехнулся. – Она решила, что без нее спектакль не состоится… Тем не менее он состоится, Эмма Петровна. Понимаете?
– Нет, – сказала Эмма. – Это… это не моя роль.
– Это ваша роль, – мягко сказал главный. – Чего греха таить… Вы не до конца реализованы как артистка, да что там, совсем не реализованы… А между тем я прекрасно знаю ваш потенциал. Глубину вашей личности. Ваш темперамент… Вашу, в конце концов, дьявольскую работоспособность и абсолютную преданность театру. Собственно, именно поэтому я обратился к вам… потому что до спектакля месяц, и нужен не просто талант – нужна рабская работа, полная самоотдача… Кто, кроме вас? Кто еще есть из артисток среднего поколения, вашего плана? Еще Березовская, она одаренный человек, но это вечные больничные по уходу за ребенком, вы же понимаете… Короче говоря, Эмма Петровна, вы согласны?
Эмма молчала.
Что чувствовала бы Золушка, если фея вломилась бы к ней, ногой распахнула двери, схватила за локоть и куда-то поволокла?
А может быть, на театре феи только так и появляются?
– Подумайте, эта роль изменит вашу судьбу, – сказал главреж. – Это ваш шанс… Он приходит ко всем, но только избранные оказываются готовыми! Вы – готовы, Эмма Петровна?
– А если я откажусь? – тихо спросила Эмма.
Главный пожал плечами:
– Но вы же в штате. Вы штатный работник. Вы можете отказаться, но в этом случае администрация вправе решить, что вы не справляетесь. Может понизить тарифную ставку, например… Заметьте, я ничего не говорю об увольнении…
– Дайте, пожалуйста, сигарету, – попросила Эмма.
* * *– Саша? Привет. Что-то ты давно не звонил, я уже тревожиться начал…
– Ничего, Ростислав Викторович… Просто много дел.
– А каких, если не секрет?
– Да так… Машины вот мою.
– Будь осторожней.
– Ага… Ростислав Викторович, а вы не можете сказать, будет мне удача в моем деле или не будет?
Короткая пауза.
– Не могу сказать… Но некоторые лестницы всегда ведут вниз, как ни старайся по ним подняться. И если видишь далекий огонь – это не обязательно маяк. Может быть и одноглазая собака Баскервилей…
– Ха-ха…
– Вот тебе и ха-ха. Звони, хорошо?
– Ага…
– Что-то у тебя голос хриплый.
– Это я устал… Ну, спокойной ночи, Ростислав Викторович.
– Спокойной ночи.
* * *Она работала ночью, днем, по дороге в театр, возвращаясь домой, жуя бутерброды, наспех стирая белье.
За ее спиной шептались. На репетиции ходили целыми делегациями – сравнивали со Стальниковой, считали промахи, хмыкали, перемигивались, а встретив Эмму в коридоре, льстиво улыбались:
– Замечательно, Эммочка, очень интересно, очень…
Весь колоссальный текст она знала через два дня – полностью и без запинки. Танцы, песни, уже утвержденные мизансцены – все это она выучила, зазубрила, «прошла пешком», потом снова прошла, но дело было не в них; Эмме предстояло прожить чужую жизнь, прожить за человека сильного, упрямого и свободного, за женщину, сражающуюся со Смертью и постепенно теряющую в этом сражении всех, кого она любит.
Эмма перестала быть Эммой.
Режиссер страшно орал на репетициях – хотел, чтобы плод в ее утробе созрел не за девять месяцев, а за несколько дней, сегодня, сейчас.
В перерывах она запиралась в пустой репетиционной и проигрывала – сама с собой – ту часть Матушкиной жизни, которая не попала в пьесу.
Танцевала на своей свадьбе. Рожала. Хоронила мужа.
Привычная одежда болталась на ней мешком. Она просто не могла есть – переполненная чужой жизнью, распиравшей ее изнутри.
Вечером, добравшись до дома, она падала на диван и часами лежала, глядя в потолок, наслаждаясь безмыслием.
В один из таких вечеров позвонила Иришка:
– Эммочка? Ты что, Матушку репетируешь?
– А ты откуда знаешь? – вяло удивилась Эмма.
– Да тут такая буря… – Иришка как-то странно, многозначительно замолчала. – Была тут у нас ваша Стальникова…
– Она сама ушла, – сказала Эмма.
– Я бы на месте вашего красавца просто так со Стальниковой не цапалась, – хмыкнула Иришка.
– Мне-то что, – пробормотала Эмма. – Я ее не трогала. Пусть между собой решают… И вообще мне было сказано, что либо я репетирую, либо до свидания.
– Ох, – сказала Иришка. – Ну ладно… Удачи там тебе.
* * *До премьеры оставалось десять дней. Маленькое зернышко, брошенное в Эмму, проросло и стало человеком.
Это и в самом деле походило на беременность. Сквозь каторгу репетиций проступала, как золото из-под мокрой глины, радость.
Наконец, устроили прогон.
Эмма плакала в финале – в кульминационной, самой трагичной сцене. Рыдала – пребывая почти в нирване. В абсолютном спокойном счастье человека, хорошо сделавшего тяжелую и сложную работу. Слезы текли с подбородка на тонкую блузку, блузка намокала и прилипала к груди, Эмма знала, что это эффектно, знала, что хороша сейчас, что точна, что наполнена, что правдива, что вызывает высокое сопереживание, а не пошлую жалость…
И одновременно знала, что дети ее погибли один за другим, и она виновата в их смерти.
Это двойственное знание было как наркотик.
Опустошенная, слепая и слабая, она побрела в гримерку. Перед ней расступались.
* * *У служебного входа ее ждал БМВ.
– Михель… – она даже смогла чуть-чуть обрадоваться. – Добрый вечер.
– Здравствуй, Эмма… Что с тобой? Ты заболела?
– Нет. Я просто устала.
– Можно, я подвезу тебя?
– Спасибо, Михель, очень кстати…
И она погрузилась в богатый мягкий полумрак, и успела заметить – в зеркале – лица куривших у дверей служебного входа коллег.
– Я совершенно счастлива, Михель, – сказала она, глядя, как уносятся назад столбы, стволы, дома и перекрестки.
– Я рад, – лаконично заметил Михель. – А я сегодня улетаю в командировку.
Эмма спросила себя: это грустно? И сама себе ответила: не очень.
– Надолго? – спросила она из вежливости.
– Месяца на два. Или больше.
– Удачи, – искренне посоветовала Эмма.
Он остановил машину перед светофором. Шумно, как кузнечный мех, вздохнул; повернулся к ней, уставился круглыми, наивными очень голубыми глазами. Эмма думала, что он что-то скажет – но он только вздохнул снова, сморщил подбородок, дотянувшись нижней губой почти до носа, и пробормотал еле слышно:
– Спасибо…
* * *На другой день Эмма пришла в театр, как обычно, за час до начала репетиции. Ключи от ее гримерки все еще висели внизу на вахте. Эмма привычно протянула руку:
– Антонина Васильевна, тридцать вторую, пожалуйста…
Дежурная посмотрела на нее мельком и странно.
– Антонина Васильевна… – Эмма даже удивиться не успела.
– Есть распоряжение вам сегодня ключи не давать, – сказала дежурная, за грубостью пряча неловкость.
Дежурная посмотрела на нее мельком и странно.
– Антонина Васильевна… – Эмма даже удивиться не успела.
– Есть распоряжение вам сегодня ключи не давать, – сказала дежурная, за грубостью пряча неловкость.
– То есть?
– У вас сегодня нет репетиции, – сказала дежурная, отводя глаза.
– У меня есть репетиция, – терпеливо возразила Эмма.
– Обратитесь к завтруппой, – сказала дежурная, отворачиваясь к маленькому телевизору.
Эмма постояла, переминаясь с ноги на ногу, потом поднялась на второй этаж и постучала в кабинет завтруппой.
Кабинет был заперт и пуст.
Эмма нервно посмотрела на часы. В этот момент внизу, на лестнице, послушались шаги; навстречу Эмме поднимался главреж, рядом с ним шагала народная артистка Стальникова.
Будто не замечая Эммы, они прошли мимо по коридору, главреж отпер свой кабинет, пропустил Стальникову внутрь и только тогда кивнул небрежно:
– На сегодня репетиции отменяются… И зайдите днем к завтруппой, а лучше позвоните.
И дверь кабинета, к котором Эмму шестнадцать дней назад угощали кофе и сигаретой, закрылась.
* * *Телефон помолчал немного и заныл опять. Эмма подумала, что это Иришка, что надо взять трубку и поговорить, что растущее желание оборвать телефонный шнур есть проявление малодушия и преддверие истерики, и что впадать в истерику – унизительно.
Она поднялась с дивана. Протянула руку. Подняла трубку. Сказала неожиданно низким и хриплым голосом, голосом Матушки:
– Алло!
– Добрый день, – сказали на той стороне провода, и Эмма вздрогнула. – Можно Сашу?
У него автоопределитель, подумала Эмма. Всего лишь автоопределитель. Машина. Робот. Всего лишь.
– Сашу?
Как некстати. В любое другое время она продолжила бы игру – но не сегодня.
– Его нет, – сказала она.
– А когда он будет? – после паузы спросил Ростислав.
Эмма молчала.
– Простите, пожалуйста… Я не вовремя?
– Он уехал, – сказала Эмма. – Его уже не будет.
– Никогда?
Прошло несколько минут, прежде до нее дошел смысл вопроса.
– Я хотел спросить – Саши больше никогда не будет?
Она молчала. Но трубку не вешала.
– Надеюсь, он не умер, – после длинной паузы сказал Ростислав. – Думаю, он просто уехал на поезде… Из пункта А в пункт Б.
Эмма молчала. Будто кукольник за упавшей ширмой; будто Дед-Мороз, у которого отклеился ус. Стыдно ли Дед-Морозу? Стоит ли делать вид, что ничего не произошло?
Эмма оторвала трубку от уха. Наушник испещрен был черными дырочками, будто внимательными глазами.
Какое замечательное изобретение – телефон.
Ростислав заговорил снова. Эмма испуганно прижала трубку к щеке.
– …Некоторое время назад я сказал ему: некоторые лестницы всегда ведут вниз, как ни старайся по ним подняться… Легко быть взрослым, поучающим малыша. Но я не мог ему вот так прямо сказать: впереди предательство. Я не прав?
Не выпуская из рук трубки, Эмма опустилась на диван. Прислонилась затылком к холодной твердой стене.
– Никто не может знать наперед.
– Правда?
В трубке чуть потрескивало. Эмма снова поднялась – и снова села. Ладонь, сжимающая трубку, согрелась и намокла.
– Кто вы такой?
– Можем мы встретиться, прямо сейчас?
Эмма посмотрела на часы. Половина одиннадцатого… или двенадцатого?
– Да.
Часть вторая. Сфинкс
* * *В половине десятого утра за окнами было сумрачно и серо. Эмма пила чай из тонкого стакана в подстаканнике.
В купе поезда их было трое – Эмма, Ростислав и усатый дядька, спящий на верхней полке. Впервые в жизни Эмма уехала из дома, не спланировав поездку заранее, не прихватив с собой почти ничего из вещей, впрыгнув в уходящий поезд буквально на ходу.
Вчерашний день из «вчера» превратился в «сто лет назад». Эмма жевала бутерброды с колбасой. Чай был сладкий, какой-то особенно густой, Эмма пила, закрывая от удовольствия глаза, горячая ложечка тыкалась ей в щеку.
Спустя полчаса они с Ростиславом вышли – вернее, выпрыгнули, потому что дело было не на станции, а на полустанке, где поезд стоял две минуты, причем минуту и сорок секунд проводница потратила на то, чтобы отпереть дверь вагона. Оказалось, что перрона нет и не предвидится, и что нижняя ступенька висит в метре над заснеженной землей – Эмма давно уже не видела такого высокого снега, особенно в марте. Ростислав выбросил из вагона свой рюкзак, выпрыгнул сам, и тут поезд тронулся. Эмма испугалась, оттолкнулась от подножки – и приземлилась, как кошка, на все четыре.
Поезд шел мимо, набирая ход, уносил спящих и дремлющих людей, стаканы в подстаканниках и копченных куриц в полиэтиленовых сумках. Эмма зажмурилась от сырого ветра.
Поезд ушел.
Эмма огляделась и увидела, что на полустанке нет ничего, кроме полузанесенного снегом кирпичного сортира. Рядом – руку протяни – стояли сосны, белые хлопья срывались с их крон и падали, оставляя на снежной глади следы, будто от прикосновения одинокой лапы.
– Пойдем, – сказал Росс.
И они пошли.
Дорога была – занесенная снегом, но все-таки дорога, твердая тропа. Шли сначала вдоль насыпи, а потом свернули в лес. Елки высились справа и слева, патетичные, будто гранитные памятники – торжественные, чудовищных размеров елки; время от времени снег с них валился каскадом, и тогда обязательно оказывалось, что на ветке сидит ворона, а то и белка. И те, и другие были молчаливы – только шорох снега выдавал их присутствие.
Впереди покачивался оранжевый рюкзак Росса, и вилось, как вымпел, облачко его дыхания. Они шли полчаса, час; Эмма начала уставать. Снова пошел снег – рюкзак Росса украсился легкой белой шапкой.
Наконец, Росс остановился и обернулся. Без улыбки отступил в сторону, давая Эмме возможность разглядеть что-то впереди; Эмма подошла к нему вплотную и увидела колоссальное белое небо, уходящее за зеленую гору напротив, увидела долину внизу и селение в долине – две линии дымных столбов по обе стороны бесконечной узкой реки.
– О Господи, – сказала Эмма.
Росс вытащил из кармана пару наушников и напялил Эмме на голову – вместо упавшей на снег шапочки. И после секундной паузы Эмма услышала, как, понимая все на свете, все понимая и тем не менее не отчаиваясь, грянул симфонический оркестр.
* * *В домике давно никто не жил, его пришлось долго протапливать и проветривать. Под боком у печки было жарко, в двух шагах – не таял лед на оконном стекле.
Хозяин – «ленд-лорд», как называл его Росс – принес обед, горячую уху и перловую кашу. Эмма ела жадно.
Говорили мало – только по необходимости.
Пообедав, вышли во двор; все дома на единственной улице обращены были фасадами к реке. Кое-где с берега на берег перекинуты были доски без перил, а кое-где соседям приходилось переправляться по выступающим над водой камням. У берегов намерз лед – будто вылитый в воду парафин. В стремнинах вода не желала замерзать: бежала, перекатываясь через камни, и смотреть на нее было холодно.
– Речка – это очень хорошая вещь, – почему-то сказал Росс. – Помогает многое понять. Мне, во всяком случае.
Эмма промолчала, потому что не хотела показаться глупой.
Через речку, будто танцуя по камням, переправлялась кошка – небольшое черно-белое животное с плоскими боками и сосредоточенной мордой дикого зверя, добытчика, несущего ответственность за себя и потомство.
* * *Они шли в тишине.
Сосны тянулись к небу. Елки хозяйничали на земле.
Проехал, нарезая снег чудовищными колесами, исполинский вонючий грузовик. Эмма и Росс уступили ему дорогу, и, сделав шаг с обочины, провалились выше колена.
Потом дорога свернула, а Эмма и Росс пошли прямо – по тропке. Там, где тропка встретилась с рекой, был обледеневший мостик и маленький водопад.
Эмма села на поваленный ствол. Росс развязал охапку заранее собранных дров и развел костер на снегу.
Дрова шипели.
Эмма шипела тоже, потому что чай в алюминиевой крышке термоса обжигал пальцы.
Водопад шелестел. Рев и грохот падающей воды, все то, что в исполнении настоящих водопадов навевает восторженный ужас – оборачивается уютным бульканьем, если в тебе всего полметра высоты…
Эмма сгорбилась.
Ребенок, выросший в ней за несколько недель, проснулся и поднял голову. И толкнулся наружу – но нет, ему не суждено родиться, он этого еще не понимает, он будет рваться сквозь решетку ребер, и тогда Эмма станет запираться в ванной и читать монологи Матушки, глядя в забрызганное пастой зеркало. Все реже и реже; пройдет время, ребенок умрет, и Эмма станет носить его в себе – мертвого.
Долго? Очень долго. Может быть, всю жизнь…
И косые взгляды, и случайные встречи в коридоре, и смешки, и сочувствие, и заявление на столе главрежа – все это не так уж важно в сравнении с ним. С другим человеком, который возник у нее внутри – но ему не дадут родиться…