Федосья поболтала в сабе деревянной, с крестовиной на конце палкой, и, зевнув, приоткрыв полог, выглянула наружу. Степь, в сиянии луны, казалась бескрайней — она простиралась до самого горизонта, пустая, темная. По ногам ударил холодный ветер, и девушка опустила кошму. Вымытые котлы были аккуратно сложены у входа. Сбросив халат, поежившись, Федосья подняла бурдюк и облила себя стылой, ледяной речной водой.
Она вздрогнула — на плечи ей легла рука Кутугая.
— Заждался я, — сказал татарин, и, повернув ее к себе лицом, положил ладонь на ее выступающий живот.
— Сын толкается, — он улыбнулся. «Какая грудь у тебя — он взвесил ее в ладонях, — налитая.
Много молока будет, хорошо кормить. Пойдем, — он кивнул на расстеленную кошму.
Он уложил ее на бок, и, накрыв их обоих меховым одеялом, шепнул Федосье на ухо: «Тепло с тобой».
Девушка почувствовала его руку, — мягкую, ласковую, и, сама того не ожидая, прижалась к нему спиной.
— Вот так, — тихо сказал Кутугай, и, расплел ей косу. Федосья едва слышно застонала, и вытянулась на кошме.
— Ноги-то раздвинь, жена, — шепнул ей мужчина, и Федосья, — на одно мгновение, пронзительно, — вспомнила Кольцо.
— Спи, — сказал ей потом Кутугай. «Завтра тебе доить вставать, спи».
Федосья зевнула, и, повернувшись, уткнувшись носом в его крепкое плечо, заснула — мгновенно, как в детстве.
— Осенью следующей, — Ньохес, выпив, наклонив голову, посмотрел на Михайлу. «Сейчас рано, пусть на родителей еще год потрудится».
Михайло потер короткую, белокурую бороду и развел руками. «Ну, осенью так осенью.
Приезжать-то можно к тебе пока, Ньохес?»
— Почему нельзя? — удивился тот. «Приезжай, конечно, я тебе всегда рад». Он бросил взгляд на большие, натруженные ладони Волка и сказал, улыбнувшись: «Я вижу, ты работать умеешь, не жалко за тебя дочку отдавать».
— Я дом поставил, — гордо ответил парень. «Крепкий, с печью, Васэх там тепло будет. Скотину заведем, хлев для нее есть уже. Охотник я хороший, рыбачу тоже. Так что дочка твоя сытно заживет».
— Сколько оленей дашь за нее? — испытующе глянул остяк на Михайлу.
— Ножей дам, пищаль дам, пороха тако же, — решительно ответил Волк. «Сие, Ньохес, много оленей стоит».
— Она рукодельница хорошая, мехов тебе принесет, утвари всякой домашней, — остяк разлил остатки водки.
— Только вот, — Михайло помедлил, — повенчаться надо будет. Я же, Ньохес, в жены ее беру, законные, на всю жизнь. Так положено у нас — венчаться. А перед венчанием — окреститься».
Остяк помолчал и вдруг усмехнулся: «Все равно, Куреп ёт, раз она твоей женой будет, так пусть и веру твою примет. А потом, — он помедлил, — может, и мы тоже. У вашего бога порох есть, огонь — а у наших богов нет. Васэх! — вдруг крикнул он.
Девушка вошла, отвернув лицо, и встала в углу. Ньохес что-то ей сказал, и, повернувшись к Михайле, рассмеялся: «Спросил ее, по душе ли ты ей пришелся».
— Ченэ чи, — тихо пробормотала Васэх, и тут же нырнула под полог — будто и не было ее.
Волк обеспокоенно взглянул на остяка, и, увидев широкую улыбку на его лице, облегченно вздохнув, потянулся за флягой с водкой.
Михайло вышел из чума, когда над лесом уже показалась косая, бледная луна.
— Ну и звезды здесь, — пробормотал Волк, закинув голову, глядя на вечное сияние Млечного Пути над черными вершинами елей.
Он отвязал лошадь и вдруг услышал рядом, за стволом дерева, чье-то дыхание. Одни глаза были видны из-под мехового капюшона малицы — темные, играющие огнем, совсем близкие.
Волк улыбнулся и потянул из кармана армяка что-то. Бусы — из высушенных, темно-красных ягод шиповника легли на смуглую ладошку, и Васэх вдруг, озабоченно, спросила: «Нун энте потло?»
Михайло понял, и шепнув: «С тобой — не холодно», чуть коснулся губами гладкой, мягкой щеки.
Кутугай одним движением перерезал горло барану и подставил котел. Теплая, свежая кровь потекла вниз, и он сказал, обернувшись к Федосье: «Ты кишки промой и солью натри, а потом сюда, — он кивнул на кровь, — сердце и сало добавишь, загустеет, и можно кишки набивать».
Он снял барана, и, перевернув его, распоров брюхо, передал нож Федосье: «Давай, потроши. Нам скоро на юг сниматься, еда нужна, в дороге времени охотиться не будет».
— На юг? — она вырезала печень и кинула ее в кожаный мешок. «Пожарю, вкусно будет», — улыбнулась девушка.
Кутугай внезапно наклонился и прижался щекой к ее покрытым платком волосам: «Там теплее, дитя лучше там рожать». Он постоял так, — одно мгновение, — и сказав: «Ладно, я в степь, ты тут смотри, не ходи никуда, в юрте сиди», — вскочил на коня.
Федосья вздохнула, глядя ему вслед, и, вынув у барана сердце, стала резать его на мелкие кусочки.
Она вдруг приостановилась, занеся нож, и твердо сказала: «Рожу, откормлю и уйду. Матушка ушла и я тако же. Не буду я тут жить. Ничего, доберусь до Большого Камня как-нибудь, лошадь уведу, все легче будет».
Когда стемнело, Федосья вынесла кости в степь, и, приставив ладонь к глазам, увидела всадника. Она уже сидела в юрте, следя за тем, как варится в котле баранья голова, как Кутугай, чуть пригнув голову, шагнул через порог.
— Соли привез, — сказал он, вынимая из седельной сумки какие-то мешочки, — а то мало у нас.
И зерна еще. Там, — он махнул рукой, — на юге муки возьму, лепешки будешь делать, я очаг устрою.
Федосья вынула голову из котла, и, вырезав язык и глаза, подала Кутугаю. Тот расколол череп барана и кивнул на мозг: «Ты тоже ешь, он, когда горячий, вкуснее».
— Нельзя же вперед мужчины есть, — покраснев, заметила Федосья.
— При гостях, конечно, нельзя, — согласился Кутугай, и при сыновьях — тоже, однако мы тут с тобой вдвоем. Он усмехнулся: «Бери, а то остынет».
Жена быстро заснула, положив ему голову на плечо, чуть посапывая. Кутугай держал одну руку у нее на животе — ребенок сначала быстро ворочался, а потом затих и только изредка, томно, чуть ударял чем-то — вроде ногой. «Сын», — смешливо подумал Кутугай. «Ну и что, русский, не русский, какая разница. И этот мой будет, и другие от нее тоже — мои».
Кутугай поцеловал темные, пахнущие дымом волосы. Жена что-то пробормотала и прижалась к нему — ближе. Она была вся сладкая и мягкая, и татарин внезапно, спокойно подумал, что надо уходить.
«Скоро морозы уже, — он чуть побаюкал Федосью. «На юге лучше, теплее, еды больше. И Кучум, в степи говорили сегодня, сюда возвращается, закончил охотиться-то. Еще, не ровен час, про нее вспомнит. Я, конечно, никому ее не отдам, пусть, что хотят со мной то и делают, а все равно — лучше уйти. Ну вот, досушится баран, и двинемся — еще денька три. Надо ей сказать, чтобы собиралась помаленьку».
Он заснул, обнимая жену, и видел во сне цветущую, плодородную степь. Сын — темноволосый, темноглазый, учился ходить. Жена смеялась, раскрыв объятья, а он стоял сзади, положив ей руки на плечи, просто подставив лицо теплому, летнему солнцу.
Волк перекрестился на иконы в красном углу и, смущаясь, сказал: «Разговор у меня до вас есть, батюшка».
Отец Никифор, — маленького роста, но сильный, широкоплечий, отложил тетрадь, куда он записывал остяцкие слова, и пригласил: «Ну, садись, Михайло, с чем пришел?».
Волк бросил взгляд на жесткие ладони батюшки и вдруг подумал: «Церковку-то он сам рубил, я помогал только. Хороший поп, правильный».
— Повенчаться хочу, — решительно сказал Михайло.
Батюшка чуть посмеялся и сказал: «Мы тут три месяца живем, еще и Рождества не было, а ты уже венчаться собрался. Или? — он хмуро взглянул на Волка.
— Тот покраснел и проговорил: «Не бывать такому, чтобы я без венцов брачных с кем жить стал, не басурманин же я. Нет, через год мы с ее отцом договорились. Я что хотел попросить, батюшка — как у меня времени нет, да и неграмотный я, — Волк опустил взгляд и вдруг, яростно, подумал: «Ну и что, пусть я и взрослый мужик, пусть мне и восемнадцатый год, а читать и писать я все равно обучусь, хоть ты что».
— Так вот, — он продолжил, вскинув на батюшку красивые голубые глаза, — как отец нареченной моей сюда поближе перекочевывает, тут на Туре зимняя рыбалка хорошая, так, может, вы мою невесту-то языку поучите? Вы простите, если что, — внезапно, покраснев, извинился Волк, — коли то дело не ваше.
— Отчего же не мое? — отец Никифор улыбнулся. «Как есть мое, я потом, как обживемся и школу для ихних детей открою. Пусть приходит невеста твоя, конечно.
Батюшка вздохнул и грустно добавил: «Хватит нам резать-то, Михайло, строить надо, хоша бы и здесь только, — он обвел рукой чистую, маленькую, скромную горницу.
— Не только, — Волк ухмыльнулся. «Мы сейчас по приказанию Ермака Тимофеевича с отрядом небольшим вниз по Туре отправляемся, разведать, в коем месте там, на Тоболе, город ставить надо.
— Спасибо вам, батюшка, — парень поднялся, и отец Никифор вдруг подумал: «Господи, и не узнать его, с Москвы-то. Вот как Сибирь-то людей растит, ровно кедры они здешние становятся — высокие да крепкие».
— Спасибо вам, батюшка, — парень поднялся, и отец Никифор вдруг подумал: «Господи, и не узнать его, с Москвы-то. Вот как Сибирь-то людей растит, ровно кедры они здешние становятся — высокие да крепкие».
— Ну вот, — вздохнул Михайло, стоя на пороге своего дома, — маленького, в одну горницу, с узкими сенями и хлевом, — едва корова поместится. Он обвел глазами разбросанное по полу и лавкам охотничье снаряжение, лыжи, что он зачал мастерить, и грустно сказал: «Опять в путь».
Уже собравшись, он оглянулся на пороге и нежно подумал: «Колыбель-то из бересты можно сделать, али из шкуры оленьей, как у остяков».
Волк закрыл калитку в низком, едва по пояс, заборе, и, чуть насвистывая, ловя горячими ладонями падающие снежинки, пошел к воротам крепостцы.
Кучум махнул рукой свите и велел: «Стойте!». Сверху, с холмов, мчался всадник на гнедом, красивом жеребце. Темные, с едва заметной проседью, длинные волосы были заплетены в косу, что сейчас развевалась за ним на сильном ветру.
Мужчина, — высокий, смуглый, широкоплечий, осадил коня. Усмехнувшись, он спрыгнул на землю. Мускулистые руки были покрыты синими, причудливыми татуировками.
— Хан, — он коротко поклонился Кучуму.
— Ты что это один? — нахмурился тот. «Жизнь свою не бережешь».
Мужчина расхохотался, обнажив крепкие, крупные белые зубы. «Тут же стан твой, должно быть безопасно. Карача твой, — он кивнул на север, — еле тащится, и мои отряды тоже, мы же пешие. А я вот решил кровь разогнать, поохотиться немного, не зря ж ты мне такого коня подарил, — он ласково потрепал гнедого по холке.
— Поедем, — Кучум указал на виднеющиеся в отдалении юрты, — сейчас птицу на огне зажарят, барана зарежем, попируем всласть, а там и Карача подтянется. Новости хорошие у меня есть».
— Молодец твой Карача, я ему мешок золота подарил, — улыбнулся мужчина. «Сдох атаман Кольцо, в дерьме своем, смерти, как милости прося. Духи ему отомстили все-таки, за всех детей невинных и стариков беспомощных, что он в моих стойбищах вырезал. Пять сотен лучников я тебе веду, Кучум, сильных воинов, метких».
Хан потрепал его по плечу. «С помощью Аллаха, перезимуем, а там и на Тобол двинемся, навестим Ермака. Ходят слухи, что кое-какие остяки твои к нему переметнулись».
Мужчина скривился. «За водку продались, задницу русским лижут. Как Ермак умрет, так и они от него отпадут».
Хан помолчал и вдруг спросил: «Сыновей так и нет у тебя?».
Всадник рядом долго смотрел на играющий золотом зимний закат, и, наконец, вздохнув, ответил: «Нет у меня детей живых, Кучум. Ну, ничего, мне за сорок едва, может, родятся еще».
В юрте было жарко от горящего костра. Карача, откинувшись на подушки, обсасывая утиное крылышко, сказал: «Хан, а подстилка-то атаманова, — жива она?».
— Что за подстилка? — заинтересовался гость.
Кучум рассмеялся. «А, визирь тебе всем похвастался, а про одно не упомянул — русская, Кольца вдова, у меня тут, рабыней в стане. И дитя его носит».
Темные, миндалевидные глаза мужчины зажглись холодной, сильной яростью. «И ты до сих пор из чрева это отродье не вырезал, и сапогами не растоптал, хан? Не узнаю тебя. Мало отец его, нас в крови топил, так ты хочешь еще и сыну дать вырасти?».
— Я хочу, — усмехнулся Кучум, — когда она родит, ублюдка этого над костром изжарить, и плотью его мать накормить. А потом я ее продам, на юг, — она девка молодая, сильная, возьмут куда-нибудь для воинов шлюхой, при казарме жить. Хочешь, пока ты тут, у меня, гостишь, тебе ее отдам? — спросил он мужчину.
— Как она? — тот облизал пальцы.
Кучум рассмеялся. «Карача вон ее первым попробовал, как сюда вез, — признавайся, визирь, сколько раз-то ты ей ноги раздвигал?»
— Да я уж и не помню, — зевнул Карача. «Много».
— А потом она со мной лежала, — Кучум развязал пояс халата и почесался. «Нужник мой чистила, халаты стирала. Девка красивая, ртом хорошо работает».
— Задом тоже, — добавил Карача, и мужчины рассмеялись.
— Ну, ведите, — широкоплечий мужчина откинулся на кошму. «При вас ее на колени поставлю — русским всем там и место»
— Эй, там! — крикнул Кучум.
Охранник неслышно подошел к хану и стал что-то шептать ему на ухо.
— И этому успела дать? — удивился Кучум. «Так убейте его, дела — на мгновение, а разговоров — на день разводят».
Кутугай ласково поцеловал жену в шею, туда, где под его губами перекатывалась круглая косточка. «Будто камушек», — подумал татарин. Он шепнул: «Ты завтра начинай собираться-то, уйдем, пока Кучума нет, как он вернется, далеко уже будем».
Федосья кивнула, и, томно вздохнув, прижалась к нему вся — от стройных, смуглых плеч до нежных щиколоток. Кутугай опустил руку вниз и улыбнулся — опять она была горячей и влажной. Девушка застонала, и мужчина тихо сказал, приложив губы к маленькому уху: «Еще хочу».
Она устроилась удобнее, и Кутугай, держа одну руку у нее на животе, с шумом вздохнул.
«Сладкая ты, — сказал он сквозь зубы. «Самая сладкая!»
Он внезапно приостановился и приподнялся на локте: «Что такое?».
Он успел толкнуть Федосью под кошму и закрыть своим телом, как юрта упала под копытами коней.
Девушка закричала — истошно, обессилено, и почувствовала, как чьи-то грубые руки срывают с нее кошму. Она увидела тело Кутугая — с торчащей из спины стрелой. Из раны быстрыми, злыми толчками лилась кровь.
— Нет, — закричала Федосья. «Нет!»
— Вставай, русская, хан зовет! — кто-то дернул ее за руку.
— Я не пойду! — закричала девушка. «У меня муж есть, не пойду!».
— Этот, что ли, — один из охранников спешился, и подняв голову Кутугая за волосы, — мужчина еще жил и хрипел разорванными стрелой легкими, — медленно перепилил его шею ножом.
«Был, и нет его».
Кинжал натолкнулся на кость, и охранник, разозлившись, вырвав Кутугаю горло, швырнул мертвую голову на колени Федосьи. Та, увидев остановившиеся, мертвые глаза, что смотрели прямо на нее, — потеряла сознание.
— А, вот и подстилка наша, — рыгнул Карача. «Что-то вы долго, — нахмурился Кучум, глядя на дрожащую от холода, голую девушку, что стояла на коленях, опустив голову.
— Мы там сожгли все, — объяснил охранник, — и ее по дороге в ручей окунули, а то вся в крови была.
— Встань, повернись, — лениво велел Кучум.
Федосья, закрыв глаза, приказав себе не смотреть на них, выпрямилась во весь рост.
— И вправду носит, — раздался рядом низкий мужской голос. «Но хороша, да. На меня посмотри!», — велел ей мужчина, и. схватив сильными пальцами за плечо, толкнул вниз, на кошму. «На колени встань! — приказал он и вдруг замер. В свете свечей он увидел под своей рукой, на смуглой коже, синее пятнышко.
Он, холодея, наклонился вниз. Девушка глядела на него зелеными, полными слез глазами.
Пятнышко было деревом — маленьким, искусно нанесенным. «Семь, — пробормотал мужчина.
«По семь с каждой стороны».
Он вдруг вспомнил пухлые ручки, что тянулись к нему из перевязи, и нежный, младенческий голос: «Тятя!»
— Бельчонок, — мужчина быстро закутал Федосью в кошму. «Бедный мой бельчонок!».
— Что такое? — непонимающе спросил сзади Карача и упал на спину, хватаясь за разорванное кинжалом горло. Кучум было встал, но тут, же опрокинулся, зажимая руками окровавленный, сломанный нос.
Мужчина спокойно вытащил клинок из шеи умирающего визиря и сказал натянувшей луки охране: «Кто хоть пальцем ее тронет, живым отсюда не выйдет».
Федосья поежилась от резкого, бьющего в лицо, уже почти зимнего ветра. Над степью висели крупные, будто орех, белые, холодные звезды.
— Кто ты? — спросила она мужчину, что подсадил ее в седло и устроился сзади.
— Я твой отец, — коротко ответил Тайбохтой, мягко тронув коня.
Эпилог Западная Сибирь, февраль 1584 года
— Вот так, бельчонок, так быстрее будет, — Тайбохтой ласково поправил руки дочери, что держали скребок, и вдруг вспомнил изумрудные глаза Локки, что сидела так же, скрестив ноги, расправив на коленях шкуру. «Ягод я ей тогда принес, — Тайбохтой подавил вздох. «А потом на озеро поехали, оттуда бельчонка и привезли».
— Батюшка, а ты мать мою любил? — спросила вдруг Федосья. В чуме было жарко, гудело пламя костра, и девушка сидела в одном легком, из меха соболя, халате.
Тайбохтой повернул над огнем кусок оленины, и, помолчав, ответил: «Да я, бельчонок, кроме матери твоей, и не любил никого более. И уж не полюблю, наверное. Женщин брал я, конечно, и детей они мне рожали, однако…, - он не договорил и, махнув рукой, сняв оленину, выложил ее на доску.
— Ешь, а то остынет, — ворчливо сказал отец и Федосья, улыбнувшись, отложила скребок.
— Как внук-то мой сегодня? — смешливо спросил Тайбохтой. «Спать тебе дал, или опять всю ночь проворочался?».
— Федосья, посмотрела на свой низкий, большой живот: «Тихий. Матушка говорила, сие к родам уже знак».