Том 2. Рассказы 1913-1916 - Александр Грин 11 стр.


– Ах, милый, друг ты мне, – любовно сказал мужик, – изобидели меня, Вася. За что? Бог судья.

– Известно, жулики, – повторил сапожник, быстро осматривая Звонкого. – Им бы дорваться. Обрадовались.

– Деньги пропиваю, – мрачно сказал Звонкий. – Два стаканчика-то и выпить всего хотел. Упокой, господи, раба твоего Петра Голикова. Угости меня, Вася. Выпьем.

– Ко мне пойдем – что ветер ловить? Четверть есть. – Сапожник взял мужика под руку, но Звонкий упирался, припадая головой к плечу земляка и добродушно смеясь. – Да шел бы ты, – сказал сапожник, – чего околачиваться?

– Петрухи деньги, – сказал вдруг Звонкий, выпрямляясь и тараща глаза. – Это как понимать?

– Да уж так и понимать надо, – оглядываясь, вздохнул сапожник. – Деньги не твои.

– Похоронили Петруху, не видать мне его. Помер Петруха – вот тебе и весь сказ.

– Это уж как быть.

– Ежели свои, – пробормотал Звонкий, пытаясь набить трубку, – а то ведь Петрухи. Это ты, Вася, пойми.

– Я все понимаю, – сказал сапожник. – Ты, Конскентин, правильно.

– Правильно?

– В точку.

– Это деньги, милый… такие, не наши деньги.

– Бог с ними.

– Известно, Вася, Петрушка, значит, просил, как бог свят. А попа дома не было – косит он, батька-то, понял?

– Все знаю, – переминаясь от нетерпения, сказал сапожник.

– Я их попу отдам.

– Отдай, мне что?

– Так отдать?

– Беспременно.

– Нет, Вася, ты рассуди: я их отдать должен?

– Верно.

Звонкий умолк. Того, чего бессознательно ждал он, – легкого искушения, не было в словах земляка, но поддакивание рассердило его.

– Пропью, – сказал Звонкий. – Я, брат, человек пропащий.

Сапожник не ответил. Осторожная и жестокая мудрость подсказывала ему, что теперь следует как бы равнодушно молчать. Оттого ли, что пристально смотрел на него сапожник, или оттого, что сапожник был терпелив и не спорил, – Звонкий почувствовал желание куда-то идти.

– Пойду я, – сказал Звонкий. – Пропал я, и ты пропал, Вася. Прощай, когда…

– Иди спать, зимогор. Право, под забором уснешь ведь, сапоги снимут.

– Пускай. – Звонкий вдруг устремился, заламывая шапку, в переулок.

Сапожник, догнав его, схватил за плечи, толкая назад.

– Иди к лешему! – сказал Звонкий. – Не тронь, я пойду.

– Да где тебе, дура, ходить, непристроенный ты чурбан? Иди спать!

– А… пойду, – сказал, вырываясь, упрямо и зло мужик. – Не лезь.

С минуту они нелепо и бестолково боролись. Сапожник, отступив, плюнул и выругался.

– Да дьявол с тобой, – закричал он, – тебе, дураку, добра хотят! Тьфу! Залил глотку, немочь лесная, ломается!

Он повернулся и, оглядываясь, скрылся за углом. Звонкий же, забыв мгновенно о земляке, шел, не зная куда. Высокая, в платке, женщина попалась ему навстречу; мужик поднял голову и узнал барышню. На ней было другое платье, иным выглядело осунувшееся лицо, но Звонкий узнал и обрадовался так, что выступили на глазах пьяные слезы. Расставив бесцеремонно руки и ухмыляясь, мужик сделал вид, что ловит: побледневшую от испуга Лизу, и сдернул шапку.

В переулке никого не было. Лиза, подняв руку, хотела пройти, Звонкий сказал нараспев:

– В лесу да с милым дружочка-ам сид-дела я, млада. Проходите без опаски, а ежели не так, то просим прощенья.

Лицо его было комично и добродушно. Рыжий вихор петушьим гребнем висел над ухом. Хмурясь, девушка прошла мимо Звонкого. Он долго смотрел ей вслед, потом, надев шапку, сказал:

– Барыня или баба, а бухгалтерия первый сорт одинакова. Господь с тобой, и иди себе, я не трону, нет; мужик я, одно слово, правильный.

Остановившись под окном, сквозь стекло которого смутно белела пара детских лиц, мужик продолжал, размахивая у носа пальцем:

– Господа, значит, дело не наше. Это верно.

От господ мысль его перешла к легкой и чистой господской жизни. О жизни этой не столько он думал, сколько, размахнув полы азяма, стоял над нею. Расставил ноги и вздыхал, но от этого ничего, кроме ощущения бесформенно светлого пятна, находящегося неизвестно где, не укладывалось в голове Звонкого. Сев на лавочку и подперев щеку рукой, мужик затянул песню:

Солнце закатывалось. Лучи его, ломаясь на гребне крыши, били в глаза расплесканным, нестерпимым блеском и гасли. Одолев дремоту, мужик встал, намереваясь идти в кабак. Шестьдесят непропитых рублей держали его на вожжах; думал он о Петрухе лукаво, грустно и благодарно.

Встав, мужик сунул руку в карман, где лежали деньги, замигал, медленно вынул руку и сел снова. Тоска, злоба и хмель кружили ему голову. Еще надеясь, но испуганный и павший духом, он стал рыться в другом кармане, выворачивая его так, что трещали швы; медные деньги рассыпались у его ног; кисета же с запрятанными в табак бумажками как не бывало.

– Ловко, – сказал Звонкий; протрезвев, склонился он головой на руки и отчаянно зарыдал.

Немного спустя видел мужика человек, очень похожий на сапожника. Человек этот, заметив Звонкого, прошел другой стороной сломанного плетня, руки в карманы; Звонкий же, не видя и не замечая ничего, крепко зажав в кулаке подобранные пятаки, шел в трактир. Другим переулком, задами и огородами, человек, похожий на сапожника, шел тоже в трактир.

XIII

Рылеев спал шестнадцать часов.

Проснувшись, он опустил одну ногу, держа за ушко сапог. Собственные движения казались ему лишенными всякого смысла; в отдохнувших за ночь душе и теле пропал бодрый инстинкт жизни, ее сложный секрет, позыв к движению.

«Ну вот, все испорчено, – сказал себе Рылеев, – испорчена жизнь. Оденусь, напьюсь чаю и – на вокзал». Сердце его сжалось. Тряхнув головой, он встал и подошел к зеркалу, ожидая увидеть человека с ясно выраженными в лице отчаяньем и унынием, но, к своему удивлению, увидел все того же, хорошо знакомого двойника, с прямым суховатым взглядом, белым лицом и крепкой, загоревшей слегка шеей. «Как лжет лицо, – сказал он, – а вернее всего – что показывает оно меня таким, какой я всегда». Помолчав мысленно, Рылеев отошел к вешалке, оделся и позвонил. Коридорный, человек с необыкновенно густыми бровями и уныло-волчьим лицом, стал на пороге, спрашивая, что нужно.

– Самовар дайте, булку, – сказал Рылеев.

И в тот же момент из-за спины полового, мелькнув в полутьме коридора светлым платьем, вошла, взволнованно улыбаясь, Лиза.

Это было так сильно и неожиданно, что Рылеев, подняв руку, негромко вскрикнул. Опахнув комнату из окна, в раскрытую дверь метнулся сквозняк; занавеска, полоща, взвилась и опала, а коридорный, отступив назад, тупо мигал. Рылеев, не отводя глаз от Лизы, закрыл дверь. Глухой смех вырвался из его груди; потрясенный и безудержно счастливый, он продолжал нервно смеяться, приближаясь к женщине.

– Я вернулась, – сказала Лиза, – успокойтесь.

Взгляды их, полные тяжелых воспоминаний, светились улыбкой сквозь слезы.

– Лизочка, – сказал Рылеев, – что вы со мною делаете?

Она не ответила и стояла, держась за поля шляпы, как будто хотела пригнуть их, закрыть щеки. Момент, когда Рылеев хотел и мог бы встретить девушку иначе, дав волю чувствам – обнять и поцеловать, – прошел, и радость осталась скованной, но полной предчувствий недалекой и сложной близости.

– Ко мне? – отрывисто, не переставая улыбаться, спросил Рылеев.

Лиза наклонила голову; мягко-испытующий взгляд ее осветился глубокой уверенностью в том, что Рылеев любит ее и ждал.

– Так будем жить, – сказал Рылеев. – Уедем отсюда.

– Что же мы, как чужие? – с упреком произнесла Лиза. – Вот, я первая…

Восхищенный, почувствовал Рылеев на своем плече ее руку и голову. Связанность оставила его, он обнял и поцеловал Лизу в висок, но чувствовал, что все это еще не настоящее, что им нужно снова, помогая любви, привыкнуть и сродниться друг с другом. Ревность проснулась в нем далеким, глухим эхом, но все острое в ревности перегорело, было затоптано радостью тревожного возвращения.

– Сядем, – выпустив теплый стан девушки, сказал Рылеев, – мы ведь теперь дома.

Лиза, смеясь, развела руками:

– Вы все такой же. Вы глубоко семейный человек, Алексей. У вас плохой номер.

– Почему такой же? Я – другой, – серьезно и оживленно сказал Рылеев. – Как странно мы встретились; или это уже свойство души человеческой – быть свободной и звучной только наедине с собой. Прежние Рылеев и Лиза умерли, другие сидят здесь, это первая наша встреча.

– Счастливы ли вы со мной… теперь? – спросила Лиза.

– Счастлив, – сказал Рылеев. – Да, я не кричу, не пою и не пляшу от радости, но это потому, что я еще не совсем ясно понимаю, что делается, – я в тумане. Нам нужно еще, Лиза, много слушать друг друга.

– Да. После.

– После, Лиза! – терзаясь тем, что говорит, не облегчая себя, вскричал Рылеев. – Я вас люблю, люблю радостно, страшно и хорошо. Будьте мне другом – я вам отдам жизнь.

– Милый, – сказала, волнуясь и подходя к Рылееву, Лиза, – не надо этих слов. – Она нагнулась к нему, шепча на ухо: – Я знаю, как ты будешь меня любить, ты – гадкий, но очень хороший, мой любимый, не мучь себя больше – сны кончились.

– Ах, Лиза, для меня все сон, – сказал Рылеев. – Я буду сердиться на тебя после, задним числом, сейчас я какой-то блаженный, вот…

Те слезы, что подступали к его горлу еще в библиотеке, при чтении Лизиного письма, вдруг, накипев и освободившись, стеснили дыхание. Отвернувшись, он дал им волю. И долго, страдая от того, что не может – от полноты ли жизни или от фантастических, хмурых теней ее – заплакать сама, смотрела красивая молодая женщина на склоненный по-детски затылок взрослого человека. Как женщине, ей это было приятно, как человеку – больно и совестно.

В поезде на Рылеева обращали внимание главным образом замужние пожилые дамы: он светился весь замкнутым, молодым трепетом.

На остановке вошел плотный, с бакенбардами, господин. Лицо его показалось Рылееву удивительно приятным и симпатичным. И много появлялось еще народа, старых и молодых, мужиков и господ, детей и прислуг. На всех их смотрел Рылеев – все были прекрасны и симпатичны. Отвернувшись, смотрел он в окно. Поезд шел лесом; за солнечной опушкой, у рельсов, теряя на расстоянии всю простоту и ясность отчетливых сплетений ветвей, синела таинственная, как всегда, даль, а торжественные лесистые холмы казались одушевленным пространством, ступенями к улыбке и гневу.

«Там Тушин», – подумал Рылеев, задумался и вздохнул.

Балкон*

I

Я и мой друг Петлин вышли из дачного сада при свете цветных фонариков, развешанных по аллеям. Нас провожали хозяин и его сестры, две молодые девушки. Старшая, Лиза, спокойная, полная и сдержанная, остановилась у калитки и, как только мы раскланялись в последний раз, повернулась и ушла к дому, а младшая, прозванная «Козодой», выбежала на дорогу, держась за рукав Петлина; на белой кофточке темнела мечущаяся от быстрых движений коса девушки; все, что она сказала нам на прощание своим звонким, нетерпеливо срывающимся голосом, запомнилось мной в виде следующего:

– Неужели у вас не трепещет душа оттого, что затихшая ночь хороша? Я, если, знаете, выпью две рюмки, могу говорить стихами. А папа раскис. Вы бы у нас ночевать остались, где-то лягушки квакают.

Хозяин, служащий железной дороги, крикнув нам на прощанье веселым голосом радушного именинника: «Спокойной ночи», закрыл калитку; девушка Козодой, сказав: «Какие вы гадкие, мало сидели», – умчалась на спокойный окрик старшей сестры, а мы с Петлиным, шагая по мягкой от пыли мостовой, оглянулись еще раз на живой, среди темных куп сада, цветной огонь, прибавили шагу и вышли на полевую дорогу, соединявшую дачный поселок Ключи с поселком Вишневка, где оба мы, Петлин и я, жили на антресолях, в одной комнате.

Петлин шел с гитарой через плечо, инструментом, вызвавшим каких-нибудь час-два назад немало похвал моему другу: он недурно играл и пел. Летнее вечернее настроение подвыпивших и возбужденных праздничной суматохой людей еще держалось в душе. Петлин сказал:

– Как хорошо у них.

– Обыватели, – возразил я, стараясь отнестись скептически к тому, что мне всегда нравилось. – А в общем, ничего, занятно.

– Ты первокурсник, – сказал Петлин, – ничего ты не понимаешь. Пирог был хорош. Наливочка, приготовления мамаши, убийственно вкусная вещь. Женщины словоохотливы и кокетливы, чиновники эти, разрумянившись, чувствуют себя добрыми ребятами у себя дома, да и вообще все в высшей точке своего торжества. Какого же тебе рожна, братец? Может, это и глупо все, а я вот доволен.

Я не ответил. Петлин всегда увлекался всем, что попадало в тон его настроению, а летом он большей частью пребывал в том благодушном настроении, о котором мой знакомый выразился словами: «Солнышко пригревает». Ни возражать, ни поддакивать Петлину мне не хотелось, про себя я думал: а есть-таки жизнь высшего порядка, в жизни этой пирог с вязигой – то же, что секунда для вечности. Я не любил обывателей, мне казалось, что все должны быть пролетариями и постоянно соединяться.

– Ты первокурсник, – повторил Петлин, чиркая спичкой, отчего русая борода его, казалось, вспыхивала, осветив смирное и крепкое лицо, – я вот закурил папиросу и думаю: отчего это все не курят таких папирос? Разные люди разные папиросы курят, вот и все.

Он замолчал. Пленительно-ленивая, тихая ночь раскинулась над полями: в ней не было ни звезды, ни огней, приветливый мрак затоплял землю, хмельную от пахучей росы, невидимую и таинственную; глубокое молчание неба прислушивалось к живой тишине равнин. В канавах радостным, густым басом кричали лягушки; перебивающийся, торопливый концерт их звучал беспокойной деловой жадностью. В овсах, тоскливо надрываясь, дергач и еще какие-то птицы, с правильностью Ударов маятника, бросали заглушённый травой, страстный, короткий крик – среднее между звоном и скрипом.

Мысли, далекие действительности, дачной жизни, урокам и дешевым обедам, завладели мной, я думал о фантастических силуэтах деревьев, росших кучками близ дороги, о душе птиц, о свойствах темноты, делающей взрослого человека мистиком или суевером. «Строго научное мышление необходимо для человека общественного строя», – сказал я про себя. Поднялся небольшой ветер, и капля росы, оброненная придорожным деревом, упала мне на руку.

– А знаешь, Григорий, – сказал Петлин настойчиво и серьезно, – если идти по этой меже влево, то через десять минут придешь в дачную деревушку Ясли. Пойдем туда.

– Зачем? – резонно спросил я.

– Спать не хочется. Может быть, где-нибудь в окнах есть свет. Споем, сыграем, познакомимся с какой-нибудь женщиной.

– А по шее нам не дадут?

– Чего ради? Ведь это вещь безобидная.

– Если у тебя романическое настроение, – внутреннее усмехнувшись, сказал я, – то иди один, а я пойду спать.

Петлин остановился и погладил меня по фуражке.

– Нет, я буду тебя просить, – беспокойно сказал он, – ты подумай, куда же молодому человеку, вроде тебя и меня, девать бессонное ночное время? Ведь в этом много прелести: если ты вспомнишь, что никто не поет под окнами дачных дам о любви, а они очень хотят этого, то согласишься. Выйди из рамок.

У моих рамок был плохой клей, но Петлин не знал этого. Я колебался, смущенный странностью предложения Петлина, смешившего меня, так как я заранее представлял все в комическом виде; но легкомысленное воображение вдруг показало мне, где-то у моих ног, вычитанную из романов венецианку: она стояла в выразительной позе, вздыхая и улыбаясь. Пустяков этих в соединении с двадцатью моими годами и шестью рюмками коньяка было довольно, чтобы я сделался стремительным, легковерным и храбрым.

– Что же, можно и понимать, – степенно сказал я.

Петлин перескочил канаву, распугав забулькавших по воде лягушек, а я последовал за ним.

II

Подходя к Яслям, мы тщательно обсудили план действия. Я должен был относиться терпимо к возможным проявлениям неудовольствия со стороны будущих предметов наших интриг, не волноваться и следовать поведению Петлина, он же взял на себя инициативу разговоров и выступлений. За темными холмами полей, приближаясь, светились три-четыре огня; подойдя ближе, я различил за плетнем черный шест колодезного журавля, крыши и столбы огородов. Петлин, просунув меж жердей голову, нащупал веревочную у гвоздя завязку, и ворота, скрипучим циркулем черкнув дорогу, раскрылись. Неизвестно откуда взявшаяся собака злобно тявкнула у самых моих икр, я дал ей пинка и, сопровождаемый громким, раздражающим лаем, нагнал Петлина. Он шел, посматривая на окна, сонные деревенские избы тянулись кривой улицей под гору, в конце улицы блестел свет.

– Там начинаются дачи, – сказал Петлин, указывая рукой вперед. – Ясли примыкают к деревне со стороны реки. Мы еще перейдем мостик.

– Кто же будет она? – глубокомысленно спросил я. – Дар предчувствия изменяет мне. Чиновница ли с чулком, кормилица в кокошнике или шалая бабенка благородного звания, с которой нужно зевать, есть глазами и ухмыляться?

– Но ведь это все хорошо, – лениво ответил Петлин, – это забавно.

– А ведь ты женатый человек, – не удержавшись, заметил я, – скоро жена приедет.

Петлин опередил меня шага на два, помолчал и, обернувшись, тихо сказал:

– Не приедет. Мы ведь поссорились.

Дрянной настил мостика зашевелился под моими ногами. «Зачем он портит мне настроение, говоря, что поссорились, – думал я, попадая каблуками меж бревен, – вот эти неврастеники из самого веселого похождения выжмут грусть, а я человек цельный».

Назад Дальше