Интересно было бы узнать, согласились бы умереть за свои идеи те, кто придумал их? Умереть так храбро и беззаветно, как умирают те, кто ничего не понимает в этих идеях. Если бы все это было в школе, то я ответил бы правильно, по-книжному. Теперь же мысли двоились, на весь мир я был зол, поставить мозги на место было некому.
При выходе из очередного села ко мне пристроился попутчик, мужчина лет тридцати. В плен он попал под Керчью, немного раньше меня. Сбежал, добрался до дома и теперь шел в соседнее село проведать родственников. Я сказал, что у меня на этой стороне никого нет и мне хотелось бы пробраться к своим.
- Стоит ли? - возразил попутчик. - Тебе лучше всего где-нибудь пристроиться здесь. Переждешь всю эту шумиху, а дальше увидишь сам, как дела твои повернутся.
- Свои то лучше, - ответил я.
- Что тебе сказать парень на счет этого? Лет тебе еще мало, жизни настоящей ты еще не видел, не спеши. Оставайся где-нибудь в деревне, да и живи себе на здоровье. Мужики теперь в деревне на вес золота. Ты же мужчина.
- Это верно, - сказал я. - Только я житель городской, я в деревенских делах ничего не понимаю.
- Научишься! Невелика наука в хлеву вилами навоз ковырять. Кто-нибудь возьмет. Может быть, в примаки пойдешь?
- Нет, мне это не подходит.
- Ты чудак, парень. Думаешь там у своих тебе лучше будет? Зря надеешься. Ты живешь еще школьными представлениями о жизни. Всякой газетной чепухой. Ты лучше о жизни в колхозе поговори с самими колхозниками. Они тебе расскажут правду о колхозной жизни.
- А что?
- Да ничего! Все они жалуются на колхозные порядки, жили плохо. Работали в поле круглый год. Без выходных, без отпусков, без гарантированного денежного вознаграждения, а когда в конце года приходил срок оплаты за работу, то вместо зарплаты некоторые получали счет, по которому колхозник оставался еще должен колхозу. Это плохо, парень. Плохо колхознику, и еще хуже государству. Возникало недовольство. Недовольство не частным случаем, обидой на председателя колхоза, а недовольство всей системой, затаивалось зло, ненависть. А однажды все это вылезает наружу, как вот теперь. Причем в самый неподходящий момент. Вот эти полицаи, что немцам служат, думаешь, кто они? Наши же колхозники. У них мозги тоже набекрень. Поначалу они обрадовались, что больше не будет этих непонятных и трудных колхозов. Потом, когда их мобилизовали немцы и дали в руки оружие, они растерялись. Только было уже поздно. Служат они им, лишь бы время прошло.
- Однако мне попадались довольно старательные служаки, - возразил я своему попутчику.
- Да, это верно. Встречаются гады высшего сорта, эти видимо из категории идейных служак. А может быть просто дурни. У нас на Украине богато дурней. Конечно, есть и такие, которые всерьез думают у немца счастья найти. Пусть ищут, каждый ищет свое. А все-таки своим хозяйством жить веселее, - заключил попутчик. - Не повезло в одном месте, ушел в другое. А куда уйдешь из колхоза? Везде одно и то же. Порядки же в них были как при крепостном праве. У человека нет ни паспорта, ни права уйти из колхоза. Уйдешь самовольно - поймают. Попадешь на каторгу. Колхозник жил как бы в заколдованном кругу. Своего ничего нет, все забрали в колхоз, а что было колхозным, то это все считалось общественным, и колхозник не слишком мог рассчитывать на это, как на свое собственное. Жили трудно. Единственно, чего не могли делать с колхозником, это продать его или пороть, как при крепостном праве. Зато ссылкой на каторгу пользовались, как ни при каком другом режиме. Говорят, что наш народ грубый да жадный. А с чего бы ему быть красивым да ласковым? Всю жизнь крестьянин бедствовал. Голод, холод, запугивание ссылкой.
- Не знаю, - сказал я. - Я еще маленький, и о таких вещах судить не могу.
- Не придуряйся. Какой ты маленький? Ты же солдат. Те, к кому ты идешь, не посчитают тебя за такого. Они с тебя спросят, как с самого закоренелого преступника, по всей строгости военного времени. В НКВД тоже планы спускают. Не дай бог дураку дать в руки меч правосудия. Он им будет размахивать профессионально, как палач на эшафоте. Еще много свалится невинных голов перед слепой безрассудной силой. В том числе и твоя подходит под эту категорию. Думаешь, кому-то будет охота разбираться в тебе, виноват ты или не виноват? Посмотрел бы ты, как они во времена раскулачивания обращались со своими же русскими людьми, которых окрестили кулаками. Чего там говорить о немецких фашистах? Они чужие нам, враги наши. На немцев другое зло, как бы положенное по закону. А вот когда по дурости обижают свои же, то от этого горько бывает.
Я тогда тоже еще был не совсем взрослым. Помню, сгонят зимой людей в загородку. Идет снег дождь, а под всем этим небесным даром на ветру сидят наши же деревенские люди, крестьяне. На руках у них маленькие дети дрожат от холода, плачут, ждут отправку в ссылку. А что было в лагерях с ними потом, лучше не рассказывать. Стыдно, солдатик. А ты хочешь к своим пробираться. Наши, свои, хуже чужих могут оказаться. Ты, парень, как хочешь, а я добровольно в НКВД не пойду. Свобода лучше каторги.
Дойдя до села, мы с попутчиком распрощались. Он пошел к своим родственникам, а я дальше, ближе к фронту. От таких разговоров портилось хорошее настроение, от них еще больше сиротела и без того одинокая душа. После разговора с попутчиком у меня появилась зло на него, на те его выражения, где он обещал мне строгое наказание без всякого разбора и интереса ко мне, как к человеку. За что же меня накажут, если я не чувствую за собой вины? Погибли три советских армии. Но причем здесь я? У этих армий были генералы, руководившие их действиями. Пусть они и отчитываются за все неудачи. Хотя, будет ли осуждение побитых генералов объективным? Навряд ли они сами были истинными хозяевами в своей армии. Может быть, и они находились во главе армий по принципу 'бери, что дают и делай, что прикажут'. Не имели широких возможностей активно повлиять на комплектование армии, определять ее цели и возможности. А может быть, с солдата спросить легче, чем с генералов. Все-таки генерал есть официальный представитель государства в армии, проводящий намерения правительства в действие. Как его поругаешь? Ведь он исполнял то, что не им самим, а свыше задумано для его действий. Значит, следует спросить с кого-то постарше, чем генерал в армии. Как разобраться во всем этом?
А вообще-то, какое мое дело до всей этой высокой политики? Я солдат, и должен болеть за свое солдатское дело. И все же, несмотря на мои большие желания выбраться из моего дурацкого положения, я по-прежнему оставался все тем же беглым пленным, со всеми предопределяющими мое положение обстоятельствами. Как понять, уяснить себе все происшедшее? Почему все так глупо произошло? - в сотый раз задавал себе один и все тот же неразрешимый вопрос. Воевать я шел против одичавших полулюдей - немецких фашистов. Так мне представила моих врагов наша пропаганда. При встрече с ними, оказалось, что немцы выглядят опрятно и не полудикими, как я думал. Начищенные, чисто выбритые и надушенные немецкие солдаты смеялись, пели песни. Играли на аккордеонах и губных гармошках. Их солдаты сидели возле деревянных бочек, пили пиво и курили сигары. Сразу возникали вопросы, недоумения. Те немцы, которых рисовала наша пропаганда на стенах домов, были разуты и раздеты. Они от голода ели мышей и крыс, а вши съели немецкую армию. В чем дело? Где ошибка? Чья она, эта непонятная ошибка, приводящая в острый момент к расхолаживанию того огромного заряда воли, с которым мы собирались победить наших врагов? Почему немцы вместо падали едят шоколад, а внешне они похожи на женихов перед свадьбой? Нам, измученным боями и теперь поруганным пленным, было стыдно смотреть друг другу в глаза за эти неожиданные открытия. Будто мы сами солдаты были виноваты во всем этом.
Настроение было таково, словно нас публично уличили в некрасивой лжи. Страдали мы не столько физически, сколь морально.
До этого большинство наших солдат о себе думали, как о людях, стоящих во всех отношениях выше своего противника. Нам хотелось, чтобы о нас думали так и другие. Особенно наши соотечественники, которых мы шли освобождать. Однако по воле рока все обернулось иначе. После неудачных боев наша действительность предстала нам столь печальной и ясной, что некоторые наши товарищи по оружию сами пустили себе пулю в лоб.
Все это было так неприятно, что в тот момент было лучше умереть, чем все это видеть. А видели мы сожженные у обочин дорог деревни, женщин с детьми на руках, и все они смотрели на нас, пленных. О чем они тогда думали? Наверное, и они недоумевали. Ждали нас, как своих победоносных освободителей. Ждали с надеждой, радовались. А теперь, почему-то, вместо ожидаемого освобождения, самих освободителей провожают, идущих под конвоем, печальных и молчаливых. Провожают тоже молча, в тяжелый и неведомый путь, который для многих из нас стал последним. Погибла многотысячная армия, и все это в несколько дней. Невероятно! Но это была истина. Враг же торжествовал. Он пел песни, шутил, смеялся, ради забавы подгоняя пленных выстрелами, гнал нас через поля и посевы, без дорог, напрямик, как дикое стадо, лишив всех нас воды и пищи. Кто был слаб или болен, тому смерть. Здесь же, на дороге, пристрелит тебя первый попавшийся конвоир, который заметит, что тебе трудно идти. А под охраной злорадствовавших румын шли десятки тысяч бывших советских воинов. Не было видно ни головы колонны, ни конца ее. Многокилометровый людской поток по десять человек в ряду протаптывал широкую дорогу там, где до этого зеленели поля. А по ним, с утра до ночи, опустив головы вниз, послушные силе оружия, плелись беспомощные, всеми поруганные, бывшие воины страны советов. Это были мы. Мы, когда-то гордые, красивые, жаждущие подвигов и славы во имя своей матери родины. Теперь мы несли на себе тяжелый груз унижений и позора. За что? Ирония судьбы? Или это такое воинское счастье? А может быть просто плод чьего-то недомыслия или же преступления. Что это? Кто сможет ответить мне на эти трудные вопросы? И так без конца, как эта длинная петляющая дорога. В голове одни противоречивые сомнения менялись другими, еще более страшными и непонятными. Тогда не к кому было обратиться с ними, не у кого было спросить про это, некому было разрешить их.
Настроение было таково, словно нас публично уличили в некрасивой лжи. Страдали мы не столько физически, сколь морально.
До этого большинство наших солдат о себе думали, как о людях, стоящих во всех отношениях выше своего противника. Нам хотелось, чтобы о нас думали так и другие. Особенно наши соотечественники, которых мы шли освобождать. Однако по воле рока все обернулось иначе. После неудачных боев наша действительность предстала нам столь печальной и ясной, что некоторые наши товарищи по оружию сами пустили себе пулю в лоб.
Все это было так неприятно, что в тот момент было лучше умереть, чем все это видеть. А видели мы сожженные у обочин дорог деревни, женщин с детьми на руках, и все они смотрели на нас, пленных. О чем они тогда думали? Наверное, и они недоумевали. Ждали нас, как своих победоносных освободителей. Ждали с надеждой, радовались. А теперь, почему-то, вместо ожидаемого освобождения, самих освободителей провожают, идущих под конвоем, печальных и молчаливых. Провожают тоже молча, в тяжелый и неведомый путь, который для многих из нас стал последним. Погибла многотысячная армия, и все это в несколько дней. Невероятно! Но это была истина. Враг же торжествовал. Он пел песни, шутил, смеялся, ради забавы подгоняя пленных выстрелами, гнал нас через поля и посевы, без дорог, напрямик, как дикое стадо, лишив всех нас воды и пищи. Кто был слаб или болен, тому смерть. Здесь же, на дороге, пристрелит тебя первый попавшийся конвоир, который заметит, что тебе трудно идти. А под охраной злорадствовавших румын шли десятки тысяч бывших советских воинов. Не было видно ни головы колонны, ни конца ее. Многокилометровый людской поток по десять человек в ряду протаптывал широкую дорогу там, где до этого зеленели поля. А по ним, с утра до ночи, опустив головы вниз, послушные силе оружия, плелись беспомощные, всеми поруганные, бывшие воины страны советов. Это были мы. Мы, когда-то гордые, красивые, жаждущие подвигов и славы во имя своей матери родины. Теперь мы несли на себе тяжелый груз унижений и позора. За что? Ирония судьбы? Или это такое воинское счастье? А может быть просто плод чьего-то недомыслия или же преступления. Что это? Кто сможет ответить мне на эти трудные вопросы? И так без конца, как эта длинная петляющая дорога. В голове одни противоречивые сомнения менялись другими, еще более страшными и непонятными. Тогда не к кому было обратиться с ними, не у кого было спросить про это, некому было разрешить их.
Я чувствовал себя отрезанным от живого мира. Мира, в котором есть радость побед, печаль поражений. Где живут родные тебе люди, которые могли бы помочь тебе или посочувствовать. У меня волей судьбы ничего этого не стало. Здесь немцы. Мои враги, от которых я сбежал из-под конвоя. Теперь, если они меня поймают, буду расстрелян. Надо к своим, скорее к своим. Но зачем? Кто меня там ждет, НКВД? Ведь я нарушил присягу. Я должен был застрелиться, но в плен не попадать. По нашим понятиям, я нанес ущерб нашей стране, опозорил ее. Нет у меня теперь родины. Она меня не ждет и не примет. Ведь я сам видел бывших воинов Красной Армии, которые попав в плен или окружение, вышли из него и теперь ходят под конвоем в лес пилить деревья. А ведь таких как я, тысячи, если не миллионы. Ведь, в первые дни войны погибла почти вся наша кадровая армия, исчислявшаяся не одним миллионом. А сколько миллионов гражданских лиц оказалось порабощенными врагом? Неужели всю эту огромную массу людей запишут в предатели? Может быть, наши руководители не понимают, что миллионы наших советских людей, попавших в беду, не могут быть все сразу предателями? Бывают отдельные, недовольные. Бывают платные агенты чужих разведок. Но это ведь совсем другое дело! Если это так, то чего же делала наша контрразведка, допустившая в нашу страну столько врагов? За что же они получали свою зарплату? А может, быть дикие методы работы нашего НКВД в 37-38 годах довели людей до озлобления, сделали их недоброжелателями нашей страны? Может быть, наше правительство плохо знает свой народ, которым правит? Нет, такого быть не может! Ведь кроме правительства, у нас есть еще наш вождь Сталин! Не может быть, чтобы он ничего не видел и не знал своего народа. Он знает свой народ и уважает его! Наверное, не просто ради красивого слова, зовут его отцом родным.
Неправда и то, что будто Сталин сказал: у него нет пленных, а есть изменники родины. Поэтому он запретил вносить деньги в международный Красный Крест. Красный Крест, в свою очередь, теперь не помогает советским воинам, попавшим в плен. Нет, такого быть не может. Все это вранье. Наш Красный Крест кому только не помогал. Наверное, для себя-то хоть чего-нибудь, да сделали. А может быть и здесь существуют свои непонятные хитрости? Опять новая загадка и неразрешимый вопрос! Господи, хоть кто-нибудь бы прояснил мои мозги. Все это потому, что война всегда отличается изобилием вопросов. И сейчас идет война, которую нам принесли фашисты. Это они сеют на нашей земле смерть и замешательство. Чтобы все стало на свои места, и было как прежде, надо бить наших врагов, немцев. Ведь они завоевывают нас не для того, чтобы делать нам подарки. Они хотят иметь для себя дешевых слуг. Много ли я понимаю, или вообще ничего не понимаю, однако рабом не хочу быть! Немцы враги наши! Бить их надо, только бить! Не надо слишком размышлять в такое трудное время. Оно ни к чему. Сейчас это даже вредно. Вперед, к своим! Да здравствует СССР!
Рассуждая на бесконечных дорогах сам с собой, незаметно прошел Белгородскую область. Здесь начиналась уже Россия, РСФСР. Стало заметно, как изменилась природа, люди. На Украине было теплее. Земля там богаче, а люди мягче и добрее. Теперь мой путь проходил, по-видимому,параллельно железной дороге. Я думаю так потому, что по пути приходилось часто переходить какие-то полустанки или мелкие станции. Вокруг них толпился разный загадочный люд, желающий проехаться поездом. Те, кто имел пропуска или разрешение на проезд, демонстративно и всем на показ, на станции держались самых видных мест. Другие же, кто не имел таковых, осторожно выглядывали из малозаметных уголков, из-за кустов. Некоторые непринужденно поодаль прохаживались, как бы между прочим. Все они при удобном случае быстро цеплялись к поезду, и на ходу их уже никто не беспокоил до следующей станции. Страшны были не немцы солдаты, а немецкие жандармы и русская полиция, охранявшая дороги. Встреча с ними была опасна. Немецкие солдаты, сопровождавшие эшелоны с военными грузами считали, что функция полиции их не касается. Они солдаты и их дело фронт, остальное же их не касается и каждый из них поступал по своему вкусу. Зная это, наши русские женщины часто пользовались такой возможностью. В корзинах они куда-то везли гусей, яйца, хлеб в круглых буханках. А чтобы самим было не слишком страшно и как-то задобрить сопровождавших эшелон немецких солдат, женщины громко и делано смеялись. С ними за компанию смеялись и солдаты. Все они были молоды, и в дороге пошутить с незнакомыми женщинами солдатам доставляло удовольствие. На одной маленькой станции стоял военный эшелон. На открытых платформах везли автомашины, внутри которых находилось по два-три сопровождающих солдата, вид у солдат был мирный. Когда на платформу взбирались русские женщины со своими корзинами, солдаты, громко смеясь, подавали им руки, помогали взобраться, особенно если эти женщины были молоденькие. Вместе с женщинами на платформу взобрался и я. Никто на меня не обратил внимания, и я почувствовал себя пассажиром. Поезд двинулся без звонков и сигналов. Когда станция осталась позади, молодой немец снял с головы пилотку и стал обходить пассажиров. К лицу женщины солдат подносил пилотку и говорил:
- Матка-яйка.
Женщина доставала из корзины яйцо и клала солдату в пилотку. Тот, что-то пробормотав непонятное, подходил к другой. Меня немец обошел, постеснялся. По-видимому, посчитал, что яйца просить у женщин удобнее. Так, обойдя всех женщин, солдат влез в кузов машины. Через некоторое время оттуда вылезло сразу трое немецких солдат. Один из них стал играть на губной гармошке, а другие что-то подпевали, смеялись и говорили 'матка гут'. По-видимому, в Россию солдаты попали прямо из Германии, так как других слов русских они не произносили, хотя и эти два слова принадлежали к тому жаргону военного времени, который был ничьим, и его одинаково хорошо понимали как русские, так и немцы.
Каждый думал, что он говорит на языке своего собеседника, чему радовались и даже некоторые гордились. Немец играл хорошо и долго. Это меня много удивило. Прежде мне казалось, что губные гармошки есть ничто иначе, как игрушки для детей и играют на них от нечего делать. Когда солдат закончил играть, те двое других аплодировали ему и жестами приглашали следовать их примеру нас. Мы аплодировали тоже, а одна смелая русская женщина сказала:
- Гут пан, гут. Играй еще.
Однако солдат больше не играл. Он спрыгнул с машины на платформу, снял пилотку и, как и первый солдат, весело улыбаясь и приговаривая чего-то по-своему, стал обходить пассажиров.