Разбудив Дину, я шла в нашу комнату и будила любимого. Он, не открывая глаз, хватал меня за руки и пытался «увлечь». Я смеялась, конечно же, вырывалась и цыкала:
– Тише! Ты что, очумел? Она уже встала!
Тогда он вздыхал, открывал глаза и… улыбался!
– С добрым утром, любимая!
Валентин говорил такие обычные и нормальные слова, которые вряд ли удивили бы нормальную женщину. А вот меня… они не просто удивляли – меня они… приковывали, парализовывали. Я замирала, застывала и у меня перехватывало дыхание. Я боялась выдать себя, обнаружить. Сделав глубокий вздох, я «навешивала» на лицо строгий вид и грозила пальцем: «Опоздаешь – завтрака тебе не видать!»
И тут же выскакивала за дверь – отдышаться. Прийти в себя.
Потом мы завтракали, беседовали, обсуждали дела и планы – все, как в обычной семье. В семье, где есть доверие и любовь.
Валентин собирался на работу, и я повязывала ему галстук. Этой премудрости я научилась по картинкам в журнале «Работница». Правда, не сразу. Но мы всему учимся постепенно. И в том числе – быть счастливыми.
Валентин уходил на работу, а я принималась за домашние дела: обед, уборка и прочее. Дина играла в саду – каникулы. А потом я бежала на работу. В школу. Конец августа, все учителя уже на местах – подготовка к учебному году. Дину я иногда брала с собой. А иногда заводила к бабушке. В дом я не заходила – да меня и не приглашали. Старуха, увидев Дину, выползала на крыльцо и всем видом показывала, что меня она не замечает. Ну что ж, наплевать! Наплевать мне на чужую старуху. Кто она мне? Бывшая теща моего мужа?
Впрочем, мужем моим он пока не был. Не был по документам. А так – да, разумеется! Мы давно считали себя мужем и женой. А на все остальное мне наплевать! На штампы в паспорте, на свадьбы – я ведь не девочка! И в белом платье уже, кстати, я пофорсила.
Я не ходила тогда – летала. Мне казалось, что ноги мои стали легкими и послушными. Послушными стали волосы. Все мое тело служило мне и радовало меня – упругое, легкое, податливое и… желанное. Это я чувствовала каждую ночь.
А вот дальше… Дальше я попытаюсь обо всем коротко. Постараюсь короче. На большее меня просто не хватит. Коротко, да. Чтобы не рассусоливать.
Все это продолжалось три месяца. Ровно три месяца. Всего три месяца. Три месяца я пекла оладьи, заводила пироги, крутила банки с компотами на зиму – Дина любила сладкий компот. Три месяца я гладила рубашки и брюки, пританцовывая с горячим утюгом и напевая вполголоса. Три месяца я мыла полы и у меня ни разу не заныла поясница. Три месяца я причесывала свою девочку и заплетала ей косы – французскую, «рыбий хвост» и «веретено». Три месяца я, самая счастливая, засыпала в объятиях любимого мужчины и просыпалась снова счастливой…
Три месяца. Всего три месяца… Или не так? Три месяца?! Да ничего себе! Целых три месяца? Три месяца абсолютного счастья? А не много ли? Для нее? Для этой… Убогой? С червем внутри? Огромным, как солитер!..
В середине ноября я уже планировала встречу Нового года. Первого Нового года с семьей! Я даже хотела мотануть в столицу и накупить подарков любимым: Валентину – часы и рубашки. Дине – новые кофточки и зимние сапоги. Денег я подкопила. И конечно же, всякие вкусности! Например, достать копченой колбаски к столу и красной икры. Соленой рыбы и хороших конфет. Привезти огромный торт! Но торт точно испортится… Сама испеку! Апельсинов – конечно! Мандаринов, бананов – всего! Всего, что порадует моих дорогих и любимых.
И еще нужно непременно украсить наш дом – наш первый, совместный, семейный дом. Золотая фольга, яркие игрушки, серебряный дождик, разноцветная мишура, елка – разумеется, елка! Вот у меня никогда не было елки… А как мне хотелось! Нет, однажды была – уговорила я бабу срубить в лесу маленькую красавицу. А вот игрушек у нас не было… совсем. Игрушки я как-то делала сама: заворачивала в старые фантики от конфет (я их хранила!) остатки пластилина. Из ваты кроила каких-то зайчат и снегурочек. Из цветной бумаги делала фигурки зверей. А из белой – снежинки. Все это было так жалко и так некрасиво, что я, «украсив» мою елочку, горько расплакалась…
Нет, у Дианы, у моей Дианы, все будет по-другому! Потому что моя Дина – принцесса! Я продумывала и новогодний праздничный стол – выискивала в журналах рецепты, закупала продукты. Я очень хотела удивить моих дорогих и любимых. Как я… мечтала! Как все будет вкусно, нарядно, красиво… Наш первый праздник! Такой, которого у меня никогда не было.
В середине ноября Валентин пришел с работы расстроенным. Очень расстроенным. Молчал, отказался ужинать и так же молча ушел спать. Я вопросов не задавала. По себе знаю: не всегда охота рассказывать. Пусть помолчит, передумает, в голове перемелет. А там… как получится. Захочет – поделится, а не захочет… Я не обижусь. Подумала: что-то там на работе. А что еще может быть? В голову больше мне ничего и не пришло. Наивная дура – еще одно тому подтвержденье.
Так продолжалось почти неделю. Я мужественно терпела и по-прежнему не задавала вопросов. Мы почти не общались – так, пару слов о Дине. И все.
Глаза мне открыла математичка Зоечка. Спросила в лоб, на перемене:
– Ну как там твой? Переживает?
Я замерла. Чужой, совсем посторонний человек знает больше, чем я? Родная жена?
– В каком смысле? – спросила я небрежно. – Ааа… из-за работы?
– Какой работы? – Она уставилась на меня в упор. – При чем тут работа? Ты что, не знаешь, что Лариска вернулась?
Я почувствовала, как руки мои заледенели, а ноги мгновенно приросли к полу, словно их прибили гвоздями.
– Лариска? – переспросила я. – Какая Лариска?
Зоечка скорчила гримаску и пожала плечом:
– Обыкновенная! Динкина мать! Подробностей я не знаю. Знаю только, что с тем мужиком – ну, из Москвы – они разбежались. Бросил он ее, что ли… Точно не знаю. Ну и вернулась – блудная дочь! И обратно просится – в смысле, в семью. К Вальке и дочке. Вот сука, да? Да она и раньше всегда была стервой! Я же с ней в одной школе училась. Гадина была… Будь здоров!
Я машинально кивнула и медленно пошла по коридору, хватаясь рукой за подоконник. Я боялась упасть. Голова закружилась, и я прижалась к стене.
– А твой-то что? – крикнула Зоя вдогонку.
Я не обернулась.
Валентин опять пришел поздно. Я уже лежала в кровати и смотрела в потолок. Свет я погасила.
Он зашел, медленно разделся и лег рядом. Рядом – но не со мной. И я это почувствовала.
– Ничего не хочешь сказать? – хрипло спросила я, не узнав своего голоса.
Валентин не ответил. Повернулся спиной.
Утром, торопясь на работу, я небрежно бросила ему:
– Валь! Ты подумай! В смысле, до вечера. Ну что там у тебя в голове… Что ты там себе мыслишь. А вечером и поговорим. Ты согласен?
Валентин, не поднимая глаз, только кивнул в ответ.
Я вышла на улицу и задохнулась. Он не перебил меня. Не посмотрел на меня с удивлением. Не спросил: «Ты о чем, Лида? Чего мне надо осмыслить?»
Он не вскинул брови, не засмеялся, не обнял меня…
Я шла по улице, и холодный ветер бесцеремонно и назойливо лез ко мне под пальто, под косынку, в рукава.
На середине дороги зарядил колкий и острый дождь, размывая мои накрашенные ресницы и смешиваясь с моими слезами.
«Вот и все, – твердила я себе, – вот и все, Лида! Все закончилось, да? Всему же приходит конец!»
Так бормотала я, пока не дошла до здания школы. Там достала зеркальце и платок, вытерла лицо и вошла в дверь.
Может быть, я не права? Может быть, все переменится? Может быть… мне только показалось? Привиделось? Все образуется, да? Он к ней никогда не вернется! Он же нормальный мужик! Гордый и здравомыслящий. Он не сможет простить женщину, которая предала не только его, но и их общего ребенка? Нет, он же не идиот, в конце концов! Не тряпка и не слабак! Он не простит ее, никогда! Ни-ко-гда! Слышишь, Лида! Потому, что такое… такое невозможно простить!
Или возможно?.. Тогда получается, что все то, что у было у нас… Все то, что мы успели построить… Наш дом, наш первый дом… Наш… ребенок? Поездка в Москву, где все и случилось? И наша любовь… Да нет, не может так получиться! Она-то была! Невозможно же выдумать то, что у нас было.
А как же Новый год? – вдруг подумала я. – Его что, тоже не будет?
Боже, о чем я думаю? О празднике, о Новом годе?
Я шла домой и вдруг подумала о Дине. Она чуть захворала, простыла и попросилась к бабушке – поболеть. Я согласилась. Нездоровый ребенок и дома один, целый день? Неспокойно. А бабушка даст чаю с малиной, спечет пирожки, почитает книжку…
Так получается, что… Там не только бабушка? Там еще и… ее блудная мать?
«Господи, помоги! Помоги мне, пожалуйста!» – шептала я, подходя к своему дому. – Только бы все оказалось не так!»
В доме стояла тишина. Валентина не было. Я посмотрела на часы – да, рановато. Мелькнула мысль: подойти к проходной, подкараулить его и проследить, куда он пойдет. Хотя… конечно, пойдет туда, где сейчас его дочь. Она же хворает. И ничего удивительного, кстати, в этом не будет.
Я выпила чаю и легла в кровать. Кажется, я тоже слегка простудилась – погодка никого не жалела. Сильно разболелась голова, и я хотела уснуть. Уснуть, чтобы забыть об этом кошмаре.
Проснулась я от того, что услышала шум. Я быстро вскочила и бросилась в коридор.
В коридоре стоял Валентин, держа в руках старый чемодан.
Увидев меня, он растерялся. Я тоже замерла, неотрывно глядя на чемодан.
– Что это? – одними губами спросила я, почти не слыша себя. – Что это, слышишь? Ответь!
Валентин опустил голову:
– Это… мать ее, – почти беззвучно произнес он. – Понимаешь, родная мать! Как ты не можешь понять?!
Валентин сделал шаг к двери, и тут я закричала:
– Понять? А что я должна понять? Что ты бросаешь меня? Что ты кидаешься к ней? По первому зову? К той, кто предал вас? Обоих – тебя и Дину? Ты все ей прощаешь? Ты говоришь, что мать – это она? А я тогда – кто? Нет, ты ответь! Кто я тебе и Дине? И ты еще смеешь меня упрекать, что я чего-то не понимаю?
Я плохо помню, что было тогда. Очень плохо. Помню – кажется, помню, – что он просил меня замолчать. Просил понять и простить. Просил замолчать – наверное, я очень кричала. Просил, а я все кричала. Потом он сделал шаг к двери, а я упала на пол и схватила его за ноги. «Не пущу! – кричала я. – Не пущу, слышишь, ты?»
А дальше я плакала, голосила, умоляла не оставлять меня, грозила самоубийством…
Помню его последнюю фразу: «Господи, что ты себе позволяешь? Не ожидал я такого… Да еще – от тебя! Где твое достоинство, Лида?»
Кажется, я потеряла сознание. Очнулась на полу, на том же месте, где хватала его за ноги, – у порога.
Достоинство? А что это за штука? И с чем его едят, это достоинство?
Вот я… Я не знаю…
Я плохо помню те дни. Помню, что иногда открывала глаза и видела, как день сменяется ночью. А ночь уступает дню. Возле кровати я нашла стакан с протухшей водой – наверное, принес дед Антон. Он же поставил и ведро возле моей кровати.
Иногда сквозь пелену сна или забытья мне казалось, что я слышу чье-то дыхание и чую застарелый запах крепкого табака. Наверное, это тоже был он, мой хозяин. Мне помнится, что он трепал меня за плечо и гладил по голове. Или мне это казалось…
Проснулась я – или пришла в себя, – когда услышала голос бабки Моти, она стояла возле меня и ругала деда Антона: что ж он, старый осел, не позвал ее раньше? Ждал, пока девка помрет?
Баба Мотя долго охала, причитала, кряхтела, пыталась меня приподнять и напоить сладким чаем, но чай стекал по моему подбородку, заливался за ворот рубашки, и я тихо плакала, словно больной и усталый ребенок.
Потом все затихло, и я снова уснула – словно провалилась в свою преисподнюю. В свое чистилище, в свой ад.
Потом меня разбудил чужой голос и странный резкий запах – я встрепенулась и очнулась. Человек в белом халате держал у моего лица вату с какой-то жидкостью. По запаху я поняла – нашатырь. Потом меня подняли с кровати и положили на холодные клеенчатые носилки, пахнувшие смертью и болью. Я вообще тогда очень остро воспринимала все запахи – все эти ощущения мои утроились и лишили меня покоя. Я все время плакала и зажимала нос.
Помню, что меня положили в машину, и она поехала быстро, торопясь, беспощадно тряся меня на колдобинах и кочках, и я снова ревела и умоляла меня отпустить.
– Куда? – наклонился надо мной мужчина в белом халате.
А я заплакала еще сильнее, потому что ответить на этот вопрос не смогла.
Конечно, меня отвезли в больницу. Палата была длинной, бесконечной и вдалеке сияло окно, занавешенное белоснежной марлей. В руке у меня торчала игла и шланг, тянувшийся в капельнице. Мне хотелось повернуться на другой бок, но я не решилась. «Почему, – часто думала я позже, – почему я боялась, что из вены вырвется игла и меня больше не будет?»
Значит, я все еще держалась за эту постылую жизнь? Выла как раненая волчица и хваталась за острые края моей пропасти поломанными когтями? Хотя какая я там волчица? Я – облезлая и беспомощная, беззубая, обессилевшая и драная шакалиха, пусто тявкающая по сторонам и вызывающая только брезгливость и жалость.
Меня даже никто не боится – потому что я жалка и смешна. И противна всем окружающим.
Сколько я отлежала в больнице – не помню. Помню, что приходила ко мне баба Мотя и пыталась накормить меня жидким супом, но я отворачивалась и мотала головой – суп тоже пах! Чем? Да супом, чем же еще! Обычным куриным супом! Но этот запах мне был тоже противен.
Помню, что кормили меня через зонд, а я вырывалась и норовила ударить сестру. Но сил совсем не было, и я только вяло махала руками. А сестра сначала смеялась, а потом разозлилась и ударила меня по руке.
Еще приходила историчка Нина Игнатьевна, сидела напротив и с интересом вглядывалась в мое лицо. Я отвернулась. Она ушла, подбодрив меня на прощанье, и в палате остро запахло апельсинами.
Мне даже захотелось съесть дольку, но, как только я ее проглотила, меня тут же вырвало.
Через две недели меня решили выписывать. Я слышала, как врач говорил бабке Моте, что нужно сообщить моей родне. Бабка Мотя плакала и отвечала, что сообщать-то некому – родни у нее нет, доктор! Был муж, да и тот сбежал. Одна она на всем белом свете!
Врач подумал и сказал:
– Нуу… не знаю! Тогда сообщите на работу, что ли? Она ведь учительница? Я не ошибаюсь? Пусть придумают что-то. Ну, например… – он замолчал, – оформят ее в интернат… для душевно больных.
Мне стало так страшно, что я сильно зажмурила глаза и начала горячо просить Бога, умолять просто, чтобы он меня поскорее забрал.
Через пару дней меня забрал не Господь, а бабка Мотя. Наняла старую, раздолбанную машину, меня уложили на заднее сиденье – как что-то неживое – и повезли к ней. У дома нас ждал дед Антон, и они все вместе, с шофером и Мотей, уложив меня на старое одеяло, потащили в дом.
На улице уже было холодно, и я увидела, что уже лежит снег – белый, пушистый, чистый. – Он сверкал на солнце, играл гранями разных оттенков и восхитительно пах свежестью и новизной. Это был первый запах, которому я обрадовалась.
Меня уложили на диван, на чистое и свежее, тоже пахнувшее снегом белье, мягкую подушку. И я застонала от удовольствия.
Потом долго спала, а когда проснулась, попросила чаю и хлеба – горбушку белого, намазанную маслом и присыпанную песком. Так делала мне в детстве моя баба, и это было моим любимым лакомством.
Бабка Мотя всплеснула руками, радостно закудахтала и через пару минут принесла мне и чай, и горбушку. Я осторожно откусила краюшек и почувствовала вкус – сладкий и невыносимо родной.
Я сосала эту корочку и стонала от удовольствия. Я блаженствовала!
Мотя захлопотала, вливая в меня с ложечки сладкий чай, а я, проглотив свой кусочек, блаженно закрыла глаза и… уснула.
Сквозь сон – по-моему, впервые крепкий и спокойный – я слышала Мотино бормотанье:
– Вот так, дочка! Вот так! Теперя-то мы пойдем на поправку! Пойдем, куды денемся? Будем жить! Назло им, гадам!
Через три дня Мотя вывела меня на улицу, надев на меня свои старые безразмерные валенки, накинув платок и тулуп. Она усадила меня на лавку и сказала:
– Гляди! Мир-то – вот он! Живой! И ты тоже – живая! А коли живая, так надо жить, Лидка!
Я щурилась – глазам было больно – и смотрела на голые яблони, пушистую елку у крыльца, припорошенную снегом. Увидела двух снегирей, сидящих на старом, вишневом дереве. Снегири поблескивали красными грудками, что-то громко чирикали и прыгали с ветки на ветку.
Я долго смотрела на этих снегирей, пока один из них не сорвался и не улетел. Второй – или вторая – загрустил, встрепенулся и бросился вслед.
Так постепенно я приходила в себя – долго, мучительно набираясь сил и стараясь удержаться на этой земле.
Иногда приходил врач – слушал мне сердце и легкие, трогал мой лоб и заглядывал в глаза. Помню, как он однажды, громко вздохнув, сказал, что к весне я непременно поправлюсь.
Мне было как-то… не то что все равно… Я понимала, что выжила и больше смерти не просила. Но… месяцы, дни и часы растекались, и я не могла выстроить их в стройный ряд: зима, весна, лето?..
Просто время текло, и я как-то жила… без планов, надежд и волнений.
Я не думала о своей жизни – наверное, у меня просто на это не было сил. Память услужливо перекрыла каналы воспоминаний, моих несчастий, бед и обид. Мой организм спасал сам себя, а заодно жалел и меня.
Бабка Мотя каждое утро укрывала меня огромной периной и распахивала окно. Однажды я услышала звон капели по подоконнику и пение птиц. «Вот и весна… – подумала я. Значит, я скоро поправлюсь. Так сказал врач. А он-то знает наверняка». Это – я думаю – мне и придало сил, и я стала потихоньку самостоятельно одеваться, ходить в туалет, а не в ведро, и сама начала выходить на улицу.
К концу марта я стала помогать Моте по хозяйству – чистить картошку, резать капусту на щи, заваривать чай.
Как-то Мотя сказала, что зарплату мою приносят ей – какая-то женщина из школы. Но она никого ко мне не пускает – чего смотреть-то на чужое горе? Какая с этого радость?