Впрочем, он отнюдь не жил монахом. Женщин у него было – чуть не всякий день другая. Если он и жалел о гибели Манюни, то виду такого не подавал, брал к себе в постель таких девок, каких хотел, благо в Тушине никогда не было недостатка в красавицах! В Тушино из Литвы, Польши, Московского государства толпами стекались распутные женщины, почуяв разгульную, лакомую жизнь. Сверх того, тушинские удальцы везде, где могли, хватали русских жен и девиц. Отцы и мужья приходили просить их возращения, а жолнежи[59] не иначе отпускали женщин, как за деньги. Да еще часто бывало так, что деньги возьмут, а женщин не отпустят. Говорят, дескать, не получали выкупа. Другой раз деньги возьмут и полонянку отпустят, а потом догонят уводимую женщину и вновь отымут у отца или мужа. И снова надобно выкупать! Хотя что говорить! Сами женщины нередко осваивались с жизнью в лагере, привязывались к тушинским молодцам, а когда мужья и отцы выкупали их, они убегали из дома и снова вешались на шею к любовникам, прельщенные беззаботной жизнью и неутихающим весельем.
Марина сквозь пальцы смотрела на похождения Димитрия и вообще была крайне равнодушна ко всем его затеям. Однако, услышав о посылке отряда Кернозицкого в Новгород, она потребовала у мужа встречи.
Встреча была ей дана. Марина, которая нигде и никогда не появлялась в мужской компании без сопровождения Барбары Казановской, явилась одна и потребовала, чтобы Димитрий тоже был один.
«А не решила ли она сдаться? – подумал Димитрий. – Москву я еще когда-а возьму, а без мужика все-таки тяжело!»
Однако напрасны были его ожидания…
Сделав супругу самый церемонный из известных ей придворных реверансов, Марина спросила:
– Правда ли, что в Новгороде воеводою Михаил Татищев?
Димитрий подумал-подумал, нет ли в сем вопросе какого подвоха, да и согласился с тем, что и так было известно любому и каждому.
Марина помолчала, а потом сказала нечто… нечто такое, что Димитрий, прежде бывший об уме своей супруги мнения далеко не лестного (нет, ну в самом деле, разве умная женщина может отказывать от ложа своему супругу, да еще если супруг – сын Ивана Грозного?! Вот Манюня – та была редкостная умница, а эта – полная дура!), посмотрел на нее совершенно ошалелыми глазами.
Марина стояла опустив ресницы, поджав губы, только брови ее были, по обыкновению, высоко, как бы презрительно, вскинуты. И Димитрий подумал, а не совершает ли он ошибку, отдаляясь от этой женщины? Постель не постель, а даму с такой коварной натурою лучше бы числить в приятелях, нежели во врагах!
Несмотря на природное высокомерие, бывший Юшка умел ценить достойных противников. Оттого он низко поклонился Марине и обещал все сделать так, как она хочет. Немедленно после ее ухода он вызвал к себе князя Рожинского и полковника Кернозицкого.
Когда отряд приблизился, в Новгороде сделалось смятение. Положение было слишком опасным, и, как всегда в таких случаях, все стали подозревать друг друга в измене. Татищев, как и подобает воеводе, вызвался сам идти предводительствовать войском, которое нужно было вести против Кернозицкого. Татищева не любили в Новгороде, это само собой, но никто не мог понять, почему именно сейчас о нем стало распространяться такое множество самых поганых слухов. Говорили, он сначала пристал к первому Димитрию, затем отступился от него, а когда побывал в ссылке, вновь воротился и припал к его стопам. Но тотчас примкнул к заговору Шуйского… Нет, Михаил Татищев – человек ненадежный. К первому Димитрию пристал – может и ко второму пристать.
И вот к Скопину-Шуйскому пришли новгородские именитые люди из числа недоброжелателей Татищева и сказали:
– Мы чаем, Михайло Татищев затем сам идет на Литву, что надумал изменить царю Василию Шуйскому и Новгород самозванцу сдать!
Скопин, сам бывший дважды предателем, не верил никому и никогда. Вместо того чтобы заступиться за Татищева, он подумал: «А ведь всякое может статься! Стоит ли рисковать?» Он собрал ратных людей новгородцев и сказал им: «Вот что мне говорят про Михайлу Татищева – рассудите сами!»
Недоброжелатели воеводы были тут как тут. Они подняли такой крик и так вооружили всех против Татищева, что толпа бросилась на него и растерзала.
Скопин велел похоронить Татищева в Антониевом монастыре, а имущество продать с публичного торга. Он не видел в случившемся никакой подоплеки – время было тяжкое, военное, неразборчивое. Ему и в голову прийти не могло, что над Татищевым свершилась месть женщины.
И, уж конечно, он даже вообразить себе не мог, что его дни тоже сочтены и что он тоже падет от руки женщины… пусть и другой, не той, что стала причиной гибели Татищева. Смерть Скопина станет ответом небес на ее беспрестанные, жаркие мольбы.
Но до этого было еще далеко.
Пока же Димитрий не мог вполне торжествовать победу: полкам Кернозицкого не удалось отбить город у Скопина. Правда, окрестности все передались самозванцу. Дело было, казалось, за малым – чтобы Шуйский остался замкнутым в Москве со всех сторон. Ну что там осталось? Несколько городов, да осажденная Троица, да Ростов…
Ростов стоял за Шуйского!
Димитрий был поражен этим. Ведь обороной Ростова, по сути дела, руководил митрополит Филарет – тот самый Федор Никитич Романов, который опекал Юшку-Димитрия, можно сказать, с самых детских лет и столь многим помог ему при вступлении в сан воскресшего царя. Именно благодаря Филарету ему удалось заполучить Марину! И Филарет ненавидел Шуйского, был ему врагом – это знали все.
Димитрий пораскинул мозгами и понял: Филарет хочет сохранить лицо. Ему надобно, чтобы все знали: Романов безупречен, взять его можно только силою, заставить подчиниться обстоятельствам. Его надобно достать!
Димитрий решил достать Филарета во что бы то ни стало.
1609 год, Калуга
Все эти годы Стефка молилась только об одном: чтобы Господь даровал ей дитя…
То есть в том, что она молится, были уверены все: ее муж, свекровь, соседи, священник в церкви, которому она исповедовалась. Может быть, в этом был убежден даже православный Бог, которому она возносила молитвы. Стефка ничуть не сомневалась, что одурачила и его так же, как и всех прочих. Каков народ, таков и Бог его, рассуждала она, а более легковерного люда, чем русские, она еще в жизни не встречала.
А может, ей просто везло на простаков? Жалостливых, доверчивых простаков?
Сначала это была Ефросинья Воронихина. Да Стефка на ее месте на другой же день отравила бы наложницу, которую притащил муж! В колодец ее спихнула бы, угаром удушила! Уж нашла бы способ отделаться от соперницы и не навлечь на себя подозрения! Но Ефросинья оказалась настолько глупа и доверчива, что невольно тронула своей незлобивостью сердце Стефки. Вдобавок это была чуть не первая женщина, которая оказалась расположена к Стефке, жалела ее и любила.
До сей поры все особы одного с ней пола были для Стефки врагами: начиная с собственной матери, которая взяла да и померла, даровав дочке жизнь и оставив ее на попечении полусумасшедшего отца. Пан Богуславский, полунищий шляхтич, кажется, до конца своей непутевой жизни пребывал в уверенности, что у него не дочь, а сын, и пытался воспитывать Стефку скорее как будущего рыцаря, нежели как даму. Однако все его старания вдребезги разбивались о ту стихийную, природную женственность, которой была переполнена его дочь. Отец учил владеть саблею и метко стрелять – но строить глазки молодым, красивым панам и соблазнять их беззастенчивым, откровенным кокетством Стефку не учил никто – ее и учить не надо было! Удивительное сочетание черных очей и золотисто-соломенных волос, очень белой кожи и пунцовых губ приковывало взоры и очаровывало. А потом мужчина видел стройную шею и пышную грудь, тонкую талию, которой не нужны были никакие корсеты, и прелестную ножку, которую Стефка умела с намерением выставить… Она умела просто-таки из ничего смастерить себе наряд – пусть его можно было надеть только раз, а потом приходилось выбросить, но завистливые взгляды дам были ей обеспечены на целый вечер! А впрочем, все, что бы она ни надела, пусть самое простое платьишко, смотрелось на ней не хуже, чем те баснословно дорогие туалеты, которые привозили из Парижа для дочерей воеводы сендомирского, панны Марианны и панны Урсулы. При этом Стефка была далеко не дура: мгновенно усвоила под руководством отца Бонифация (на счастье, слишком уже дряхлого, чтобы поддаться ее всесильным чарам) латынь, научилась польской грамоте, писала без ошибок, отчего служила своему отцу секретарем. У нее был каллиграфический, необыкновенно красивый почерк, и, как это ни смешно, именно на почерк обратил внимание пан Мнишек, когда обедневший Богуславский обратился к нему с прошением устроить судьбу своей дочери. Сначала Мнишек был поражен красотой Стефкиного почерка, потом – необычайной прелестью ее очей, потом – удивительными способностями ее в постельных утехах… Воевода сендомирский, один из величайших бабников своего времени (недаром же он был первым другом Сигизмунда-Августа, который вообще слыл непревзойденным в этой области!), любил молоденьких девушек, а главное – он был человеком незлым и всегда старался устроить их судьбу. Сорвав цветок Стефкиной невинности, он попросил старшую дочь, панну Марианну, взять девушку к себе камер-фрейлиной, тем паче что пьяный пан Богуславский умудрился сломать себе шею, свалившись с лошади.
Стефка решила, что теперь ей до конца дней своих предстоит батрачить в постели на пана Мнишка, и приуныла. Невысокий, толстенький, лысоватый и чрезмерно торопливый, воевода сендомирский не понравился ей чрезвычайно! Она предпочитала высоких брюнетов, черноглазых и пылких. Впрочем, ей также нравились высокие голубоглазые блондины – лишь бы они тоже обладали должной пылкостью.
Стефке повезло. Пан Мнишек обладал некоторыми представлениями о порядочности, пусть и весьма своеобразными: во-первых, он никогда не пакостил там, где жил, кроме того, полагал, что, исполнив предсмертную просьбу пана Богуславского, он как бы заменил Стефке отца.
Теперь она была свободна от домогательств недостаточно пылкого воеводы – и вполне посвятила себя охоте за мужчинами. О такой глупости, как замужество, Стефка не думала: ведь она была бесприданница. Кроме того, нрав у нее был необычайно легкий – совершенно как у теплого весеннего ветерка! – Стефка жила одним днем: легко вспыхивала и легко остывала, легко отдавалась и легко расставалась, ей было страшно даже помыслить о том, что можно на целую жизнь привязаться к какому-то одному мужчине и лишиться счастья быть любимой столь многими красивыми панами.
В Московию вслед за панной Марианной, руки которой домогался не кто-нибудь, а сам русский царь Димитрий, Стефка отправилась без особой охоты – прежде всего потому, что единственный московит, с кем у нее случилась маленькая встреча, не смог доставить охочей до удовольствий паненке никакой радости, зато слишком многого хотел для себя. Кроме того, она ненавидела холод, а в Москве, как известно всем цивилизованным людям, настолько студено, что там медведи по улицам ходят в своих шубах! Однако Стефку о ее желаниях никто не спрашивал, так она и оказалась в Москве.
Путь по России запомнился ей как нечто ужасное. Воевода сендомирский, который сопровождал дочь, ввел совершенно невыносимый порядок в своем огромном отряде. Иначе, конечно, было невозможно держать в повиновении эту огромную массу народу. Почти все шляхтичи имели своих слуг и панков чином поплоше: иной раз их число доходило до полусотни. Были здесь также в большом количестве католические священники и даже несколько иезуитов, торговцы, суконщики из Кракова и Львова, ювелиры из Аугсбурга и Милана, искавшие случай и место для выгодного сбыта своего изысканного товара. Станислав Мнишек, брат Марианны, вез с собой двадцать музыкантов и шута… Так что ни много ни мало, а около двух тысяч путников, полных надежд на удачу и наслаждения, хотя и не без опасений за будущее, двигались к цели – к Москве. И ни с одним из этих многочисленных мужчин нельзя было переспать под страхом смерти!
Человек умирает, если его лишить еды и питья. Стефка умирала без мужских объятий. В Смоленск она прибыла на последнем издыхании и здесь случайно познакомилась с каким-то русским. Он был невысок ростом, рыжеват, имел бледно-голубые глаза, которые, впрочем, при взгляде на оголодавшую паненку вспыхнули весьма ярко… Он не ходил в подчиненных пана Мнишка, а оттого был свободен от запретов, установленных воеводой сендомирским. В первый же вечер Стефка ринулась к нему на свидание и наконец-то утешилась душой и телом, ибо новый ее знакомец оказался необычайно хорош в постели. Впрочем, изголодавшейся Стефке в тот вечер сгодилось бы и полмужчины! А еще этот русский (кстати, прекрасно говоривший по-польски!) был весьма внимательным слушателем. Он с восторгом выслушал забавную историю о желании панны Марианны встретиться с какой-нибудь здешней колдуньей или знахаркой и вызнать парочку средств, с помощью которых можно покрепче привязать к себе будущего супруга. Стефка могла бы надавать ей таких советов… но Стефку никто не спрашивал.
Словом, свидание прошло великолепно. Оно могло бы войти в копилку самых приятных Стефкиных воспоминаний (была у нее такая мысленная копилочка-шкатулочка, наполняемая бережно и аккуратно, и Стефка предвкушала, что когда-нибудь, лет через десять, когда она безнадежно постареет, будет коротать дни, извлекая эти воспоминания, как богатые пани извлекают ожерелья и серьги, и наслаждаться ими, как паны наслаждаются дорогими винами…) – так вот, воспоминание об этой встрече могло быть очаровательным, когда б тем же вечером не явилась-таки во дворец панны Марианны самая настоящая ведьма… После ее ухода в доме случился пожар – кабы не осторожность Янека Осмольского, все сгорели бы живьем! Поплатился за то, что пропустил ведьму, караульный – пан Тадек Желякачский, но Стефка втихомолку оплакивала забавного и добросердечного шляхтича, потому что знала, кто истинный виновник (и виновница!) случившегося. Смерть пана Тадека тяжким грузом лежала на ее совести – правда, недолго, потому что по самой природе своей Стефка не была способна о чем-то долго печалиться. К тому же поезд царской невесты вскоре прибыл в Москву, и здесь Стефка встретилась с мужчиной, которому суждено было сыграть в ее жизни самую пагубную роль…
С Никитой Воронихиным.
Октябрь 1609 года, Ростов – Тушино, ставка Димитрия Второго
– Спаси раба твоего, Господи! Спаси и сохрани!
– Эй, батька! Бабу-то пожалей, хорошая баба!
– Заездит он ее в дороге, ей-пра, заездит!
– Ой, помилосердствуйте, православные!
– Наташка, не оплошай! Постарайся за-ради отца нашего, митрополита!
И хохот, напоминающий лошадиное ржание, и матерная брань, и улюлюканье, и крики какое-то время облекали мчащуюся телегу, словно зловонное облако, а потом начали рассеиваться вдали. Теперь слышалось только ошалело-стремительное чавканье копыт по грязной дороге да лихой, полупьяный посвист возницы:
– Эй, залетные! С ветерком, эх, прямиком да с ветерком!
Филарет сделал попытку оглядеться по сторонам, однако из-под низко нахлобученной татарской бараньей шапки ничего не мог разглядеть. Чуял только запахи: далекий – дождя и лошадиного пота, а ближний – кислого, взопревшего бабьего тела да застарелого перегара. Попытался поднять голову, но увидел только клочья соломенной подстилки, на которой валялся вниз лицом. Надо попробовать опереться на локти, может, удастся хоть что-то увидеть… Но только шевельнулся, как снизу раздался противный полузадушенный визг:
– Ой, ирод, куда локоть поставил, чисто всю грудь размозжил, я тебе что, подстилка, что возишься, словно на мертвой?!
И ответно захохотал басисто возница:
– Терпи, сердешная, кака барыня ни будь, все равно ее… А ты, батька, побережней с бабенкой-то, глядишь, после тебя сгодится кому поплоше! И-и-эх, залетные!
Жидкой грязью брызнуло в потное лицо, попало в налитые бессильными слезами глаза. Филарет уронил голову, зашевелил губами, шепча молитву. Надо терпеть, перетерпеть, это не может долго продолжаться, приедут же они куда-нибудь! Кончится же эта мука, не может не кончиться!
Кошмар начался нынче, 11 октября, когда Ростов наконец-то пал под натиском преданных «тушинскому вору» переяславцев. Давно подступали к нему войска вора, но город держался. Тогда Сапега послал в помощь переяславцам московских людей из-под Троицы. Соединившись, два войска валом повалили на Ростов. Филарет с утра побывал на стенах и понял, что городу долго не продержаться. Он удалился прежде, чем был замечен осаждающими, издали перекрестил защитников в последний раз. Пошел в соборную церковь, сам себе дивясь, ну что, спрашивается, заставлял Ростов столько времени держаться? Не скромничая, знал, что последнее время лишь его воля поддерживала осажденных. И не то чтобы он был так уже предан презираемому Шуйскому, и не то чтобы так отвратительно было ему сдаться самозванцу… Гордыня, что ли, мешала признать поражение? Нет, какое-то странное чутье, предчувствие. Вот так с ним частенько бывало: совершал какие-то поступки, словно повинуясь невнятному, плохо различимому внутреннему голосу, действовал более чутьем, чем разумом, ну а потом, когда дело уже было сделано, этот загадочный голос начинал звучать вполне громко и отчетливо, разъясняя Филарету, зачем и почему он поступил так, а не иначе. Он испытал это, когда отрекся от сына Ивана Грозного, жизнь которому когда-то спасал в заговоре с Богданом Бельским и Афанасием Нагим, и начал поддерживать записного предателя Шуйского. Испытал это, когда не выгнал из своего дома рыжеволосого злобного зверька по имени Гришка Отрепьев, а начал всеми силами помогать ему сделаться воскресшим царем Димитрием, когда вступил через католического монаха де Мелло в переписку с Мнишками и помог Димитрию заполучить Марину как некий символ царской власти, вроде державы или скипетра. Объяснение было одно: это требовалось делать для будущего процветания рода Романовых. Братья погибли только потому, что под натиском бури ломались, а не гнулись, потому, что не умели вовремя учуять смертельную опасность и ставили свою гордыню превыше всего на свете. Ведь если бы брат Александр в свое время не оскорбил смертельно Юшку, может быть, на престоле российском сейчас восседал бы отнюдь не Шубник, а… То, что смирение паче гордости, было давно усвоено Филаретом. Так же, как истина: коемуждо воздастся за дела его.