— И кто же ее написал? — спросил я. — Эту книжку?
— Он был из старых, — ответил грамотей. — Его настоящего имени мы не знаем, а книгу свою он не подписал … Тогда же он собрал вокруг себя тридцать трех первых. Так возник Союз.
Я слушал. Грамотей рассказывал.
— Он был не просто творчески состоятелен. Он был силен. Он мог налить в бутылку грязной воды из ближайшей лужи, поставить эту воду на стол и сочинить миниатюру. И когда он ставил в своей миниатюре последнюю точку, яд в бутылке распадался, активная грязь оседала на дно, а сама вода приобретала чистоту и пригодность для питья. Он писал повесть, и на следующую весну река уступала в сторону, пробивая иное русло и открывая плодородные отмели. И он научил этому остальных. Он научил. Он им говорил — и они запоминали. Что там, за вратами райского сада все еще жив единорог…
Грамотей улыбнулся, закрыл глаза.
— Знаешь ли ты, что такое море? — спросил он. — Они еще остались, далеко-далеко в сторону запада. Но если идти, то можно дойти. Это вода и соль. Много воды, много соли, и если войти в этот рассол, то почувствуешь, ты же знаток соли. Ты почувствуешь, как растворяешься в нем, как в книге…
Он вздохнул.
— Союз существует до сих пор? — спросил я.
— Союз? — переспросил грамотей. — Да. Кое-кто еще остался, некоторые еще живы…. раньше выполнялся план, я тебе говорил … надо было умножать количество Слова в этом мире, сочинять книги взамен старых, великие книги, они… они как соль, ты же солевар, ты знаешь. Для чего нужна соль?
— Для придания вкуса и отпугивания волков, — ответил я.
— Точно, — сказал грамотей. — Это ты очень точно сказал, для придания вкуса и отпугивания волков. Книги нужны для того же самого. Погода, вкус и волки… Без соли мир утратил бы цвет и его быстро разорвали бы звери. А мы хотели, чтобы мир стал прежним…
— Но мир как-то не восстановился, — отметил я. — Или это восстановился?
— Ты прав, — кивнул грамотей. — Ты прав и остроумен, это редкие качества. Твой отец тоже был солеваром?
— Да. И отец, и дед. У нас все в семье варили соль, я знаю секреты…
— Достойная профессия. Мир так и не поднялся, тут ты прав, — сказал грамотей. — Падение было слишком глубоким, а мы переоценили свои силы… Слишком переоценили. Мы оказались слабы, не ловцы, совсем не ловцы…
— Понятно.
— Нет, тебе не понятно, чтобы понять это, надо потратить годы. Видишь ли, мир сдвигают лишь действительно великие книги… Знаешь, есть такая легенда, я расскажу…
Грамотей вернулся к столу, сел, накинул на плечи тулуп, а я хотел услышать легенду, но он почему-то так ее и не рассказал.
— У меня нет книги, — вдруг признался он. — Я ее начал, конечно, начал… У меня сложился сюжет, я проработал концепцию, у меня была сверхидея, я продумал образный строй персонажей, начал писать… но потом… Потом выяснилось, что я очень хорошо отписываю зубы.
— Это как?
Грамотей улыбнулся, у него самого зубы были не лучшего качества.
— Кто-то умеет хорошо смешить, кто-то заговаривать погоду или поднимать из глубины рыбу, а я зубы отписывал. Один раз отписал — заплатили, другой раз — еще лучше заплатили, ну, я и пошел по дорогам. Хорошо тогда жил, сытно, зубы-то у всех болят. А я приду в деревню, сяду в середине — и зазываю. Люди собираются, рассказывают про зубы и локтевые суставы, а я их отписываю. Тучные были времена, можно было за зуб получить целое яйцо…
Грамотей закрыл глаза, видимо, вспоминая. А я яиц вообще никогда, между прочим, не пробовал, слышал только, что, они вкусные и питательные.
— А потом?
— А потом я устал. Потом стало получаться все хуже, и уже не каждый зуб я мог успокоить. Потом у меня стали распухать колени, а еще потом и пальцы. Знаешь, как тяжело сочинять, когда твои пальцы похожи на еловые шишки? Когда твои суставы грызет и выворачивает, словно их каждую секунду пилят и жгут…
Грамотей поглядел на пальцы.
— А еще постоянно хочется есть, — сказал он. — Я не заметил, как прошло время… Пока я лечил зубы и избавлял от мозолей землепашцев, минули годы. На моих глазах выросли новые леса и обмелели старые реки. Да-да, годы. И вот в один прекрасный день я вспомнил о книге и решил ее закончить. У меня имелись запасы, я сумел скопить кое — что за годы великого пустословия. Я пришел в одну деревню и купил баню на окраине, чтобы жить в ней и работать…
Я слушал.
— У меня было все, что нужно. Бумага, еда, чернила, покой. Я просидел в этой бане три года, и так ничего и не написал. Всю почти бумагу извел, ослеп от лучин, поседел… Ничего не вышло. Книга так и не взлетела. Тогда я ее сжег.
— Книгу?
— Книга не получилась, я же говорю. Баню сжег. Книга… Книга, да…
Грамотей усмехнулся, вспоминая свое грамотейское прошлое.
— Знаешь, это все равно были самые счастливые годы в моей жизни, — сказал он. — Я каждое утро ходил к роднику, а в обед отдыхал под тремя березами. Вот так.
— А дальше?
— Дальше… Дальше хуже. Я решил пройти по старым местам, снова поотписывать зубы. Но зубы совсем перестали получаться, поэтому я теперь не отписывал, а подписывал. Знаешь, многие перед смертью хотят, чтобы на могильном камне имелось имя…
Я как всегда не понял. У нас безо всяких камней, ровная земля, чтобы волки ничего не подозревали.
— Это вы тут в невежестве погрязли, а в культурных местах любят, чтобы культурно было. Если человек умер, и осталось от него, что хоронить, то не просто так его закапывают, а под именем. На доске вырезается, значит, имя, и эта доска втыкается в могилу. А те, кто побогаче, на камне имя хотят иметь. Вот я и писал.
— Надгробные надписи?
— Да. Людей всегда много мрет. И даже тот, кто прожил безымянным, после смерти хочет получить имя. Жил какой-нибудь Прыщ, или Чукля, или Протя, а как в могилу вступил, так сразу то Серафим, то Александр. Родственники особенно такое любят, чтобы не Протя, а Александр. Вот я этим и занимался. Удобно и доход есть. Потом, конечно, побили.
— Кто? Мужики опять? Или другие грамотеи?
Грамотей рассмеялся.
— Не, не другие… Графоманы. Графоманы побили. Есть такие… Буквы знают, а в слова их составлять не способны. Читать ведь все равно никто не умеет, вот они и пользуются невежеством, лепят и лепят…
Грамотей хотел плюнуть, но сдержался, стал дальше рассказывать.
— Вот я на такого и нарвался. Он тоже могилы подписывал, только не по человечески, а как придется. Людям говорит, что там написано «Аскольд Сапрыкин», а сам просто букв накидает, вот вроде как «Кваомджгм Вурадидш». Я его и уличил. А у него, графомана того, друзья были, такие же графоманы. Помню, хорошо меня тогда обломали…
Он поморщился и хрустнул шеей. Разговорился грамотей, к чему бы?
— Сказали, если еще на их территорию сунусь — и вовсе убьют. Вот и пришлось к вам на север подаваться. Хотелось еще немного пожить. Думал, пока буду переписывать погоду, будут кормить. А погода сам знаешь как, сегодня дождь, завтра солнце… Думал, проскочу… Но не повезло. Хотя с другой стороны, зиму продержался. Так что я был прав отчасти.
Пришла матушка, грамотей замолчал и убрался в запечье. Проснулся Тощан, сначала кашлял, потом будил грамотея, требовал про выхухоль Виолетту, грамотей рассказывал про Виолетту.
Спал я в ту ночь беспокойно. По крыше тянула метель, подвывала в щели. Мне казалось, что это волки, хотя волков зимой не бывает, зимой они в норах. Я закутывался в тулуп и прижимался к трубе. В зиме мало хорошего, пожалуй, единственное, что мне в ней нравится, это вечера у трубы. Ты знаешь, что за стеной стужа, мороз и ветер и тьма, а дома хорошо, тепло и можно дождаться, пока все уснут, спуститься с печи, достать чугунок и объесть спекшуюся по краям кашу. Летом комары и мать не томит кашу в печи, а просто заваривает крутым кипятком, в такой каше корочек не образуется.
А еще зимой можно копать дороги. В Высольках всегда выпадает много снега, так что выбираться из дома трудно. Но можно прокопать тропы. Это интересно и время проходит быстрее, так что все копают. Тропы копают, а в гости не ходят, зимой все злые, никто друг друга видеть не хочет.
А можно плести корзины. У нас часто корзинными делами занимаются, летом заготавливают кору, зимой плетут. Лапти еще плетут, потом в Кологриве меняют. Но я не корзинщик, я солевар, и плести не люблю.
Ложки вырезать еще можно, или матрешки, или баклуши, или фляги. Бочки. А вообще зима долгое время, и если ее подгонять, она становится еще длиннее. Гораздо длиннее.
После того раза, ну, когда грамотей увидел, как я взял золотое перо, он на некоторое время перестал заниматься своими писчебумажными делами и проводил все время перед печкой. Он взял на себя обязанности истопника, и каждый день теперь топил печь, видимо, это не противоречило его грамотейским устоям. Сидел, смотрел на огонь, так что даже лицо от этого загорело.
Я все хотел его спросить про «А», но почему-то не спрашивал.
Зима тянулась, как всегда, долго и безнадежно скучно. Хвост не казался. У них, у Хвостовых, с валенками обстояли сложности, поэтому они ходили по очереди. В эту зиму до Хвоста очередь пока не доходила. Может, болел.
А в начале декабря грамотей очнулся от оцепенения и снова занялся своей писаниной. Но толком у него ничего не получалось, кажется. Он просиживал целые дни за столом, писал, писал в своих березовых тетрадках однако, потом, когда мы уже ложились спать, все написанное кидал в печку, я слышал, как трещала в ней береста.
Значит, точно не получалось.
В конце декабря, еще задолго до самой злой стужи, заболел Тощан.
Тощан болеет всегда, такой уж он уродился. В отца, отец, по рассказам матушки, тоже всегда болел. Вот и Тощан. Ошпаренная рассолом нога вроде поджила, гнить перестала и покрылось тоненькой гладкой кожей, в которую можно было смотреться почти как в воду. Тощан начал даже похаживать по избе и придумывать для грамотея разные каверзы, но только недолго это продлилось.
Вообще он всегда тяжело болеет, с кашлем и хрипом, стонет на печи по ночам, стучится затылком в стену. Только в этот раз все случилось совсем хуже.
Я проснулся оттого, что матушка кричала. Она спит на полатях в самом дальнем углу печи, за занавеской, а мы с Тощаном у трубы. Матушка всегда первая просыпается, и мимо Тощана спускается в избу, вот и тогда она полезла…
Полезла и громко так закричала.
Я проснулся, обполз трубу и увидел тоже.
Тощан сидел возле стены и весь рот у него был перемазан в крови, губы, подбородок, а на зубах кровь успела уже засохнуть и почернеть, отчего выглядело это страшно, понял, почему матушка кричала.
Я подумал, что Тощан кого-то ночью загрыз. Овурдалачился немного, спустился в избу, зарезал грамотея, вытянул из него кровь. Но грамотей показался из запечья живой.
А Тощан закашлялся, и изо рта у него выплеснулось красное, темный сгусток на длинной черной нитке. Сгусток застрял и пополз вниз по подбородку, Тощан кашлянул еще, и сгусток повис, раскачиваясь. Мать зажала рот ладонью, чтобы снова не закричать, а Тощан взялся за эту нитку и стал ее вытягивать из горла, и она тянулась и тянулась, пока не лопнула.
Тощан хихикнул, и у него снова пошла горлом кровь.
Матушка тут же уложила Тощана, напоила его травяным отваром, а на грудь положила мешочек с горячей солью. Тощан уснул, но через несколько часов снова закашлялся и снова с кровью.
И матушка решила звать лекаря.
Тропы еще не замело окончательно, и за лекарем можно было отправить в Кологрив. Волки спали и зимние путешествия особой опасностью не отличались, я предложил сходить в Кологрив самостоятельно, но матушка категорически воспротивилась. Пошла к старосте Николаю. Староста уговорил за мешок соли сына кузнеца. Самому же лекарю матушка посулила три мешка мелкомолотой соли первого сорта, если он явится в Высольки как можно скорее.
Стали ждать. До Кологрива было полтора дня пути. Тощан кашлял.
Грамотей топил печь и молчал. Его почти не было видно, свои упражнения он перенес со стола в свой запечный закут, откуда показывался только к обеду. Все же остальное время он проводил, покрывая берестяные тетрадки буквами и рассказами, которые сжигал вечером.
Тощан болел все сильнее. Кашлял, в сознание возвращался редко, обычно под вечер, и то только для того, чтобы поплакать. Ел много, но не впрок — сразу после еды его немедленно выворачивало. От этого он сделался еще тощее. Матушка сидела с ним рядом, меняла мешочки с горячей солью, обтирала лоб. Я не знал что делать. Старался дома бывать поменьше, спускался к реке, смотрел в лес. Хотел зайти и к Хвосту, но меня не пустили, и разговаривать не стали, наверное, думали, что я теперь тоже заразный.
Через четыре дня из Кологрива приехал лекарь.
С утра на небе собирались совершенно летние тучи, тяжелые и пузатые, таких не бывает зимой, темных и тяжелых, такие тучи, если они летом, всегда просыпаются градом. А зимой просто висят, сами по себе. Матушка отправила меня в самую рань встречать на берегу лекаря, вот и встречал.
Лекарь приехал со стороны туч, приехал в легких санках, запряженных четверкой пушистых голубоглазых собак. Лекарь был недоволен, что его вызвали в такую даль, ворчал и намекал, что за такие его усилия и жертвы трех мешков соли маловато будет. Матушка согласилась добавить еще полмешка. Лекарь удовлетворился и приступил к деятельности.
Он осмотрел Тощана, простукал его пальцами и промял кулаками, поглядел в глаза и в рот и сказал, что да, в Тощане поселился легочный угорь. Давно уже поселился, обосновался крепко и если его не нарушить, то в ближайшее же время угорь пустится метать икру, а тогда уж ничем больного спасти не получится.
Лекарь опоил Тощана зеленой тинктурой, после чего разложил его на столе, привязал и стал прокалывать длинными и тонкими стальными спицами. Выглядело это страшно и впечатляюще, однако, Тощан никакой боли не ощущал, лежал себе со стеклянными глазами. По уверению лекаря, спицами он нащупывал расположение угря в теле Тощана, чтобы не только его найти, но и в конце-концов умертвить. Длилось это довольно долго, но в конце-концов охота эта увенчалась успехом, Тощан забил ногами и выплюнул сгусток мелкой липкой чешуи.
Лекарь объявил, что он успел вовремя — убил угря, и предотвратил распространение заразы. Еще некоторое время признаки болезни будут сохраняться, но потом организм угря окончательно переварит, и Тощан пойдет на поправку.
После этого лекарь велел нам накормить его собак, и уехал со своей солью, собаки оказались сильные, соль потащили и не вспотели даже.
Тощан уснул. Матушка успокоилась. А грамотей сказал, что лекарь дурак, шарлатан и фокусник. Что в легких у Тощана нет никакого угря, угорь не может жить в человеке, в человеке могут быть паразиты, это точно, но их таким способом не извести. А у Тощана то и паразитов, скорее всего, нет, у него обычная чахотка, что вот прикладываине горячей соли — это правильно. А еще хорошее питание тоже правильно, соль и хорошая еда постепенно поправят дело, организм молодой.
Но матушка грамотея слушать не стала, а я спросил про чешую. Как тогда Тощан отхаркнул чешую? Грамотей объяснил это тем, что лекарь заранее подложил в рот спящего Тощана комок мятой рыбьей кожи, и что ничем он не прокалывает на самом деле, это такие особые складывающиеся струны, надо просто уметь, мир полон умельцами. А все эти лекари — редкие жулики, им нельзя доверять, ничего они не умеют, лишь обирают невежественных простолюдинов, сеют мрак, в то время, как надо сеять свет и добро.
Матушка не стала слушать. Да и Тощан успокоился. Лежал и дышал ровно и освобожденно. Грамотей замолчал и стал топить печь. Я лежал и боялся, что вот сейчас Тощан опять закашляет, но он не кашлял, только сипел.
Стемнело рано и непонятно от чего, может, от тех самых туч, они опустились на деревню и заполнили все своей темнотой. Я уснул, в бок что-то кольнуло, я проснулся и лежал, заворачиваясь в старый и любимый еще дедов тулуп и прислоняясь лбом к трубе. Когда я прислоняюсь лбом к теплым кирпичам, то сплю хорошо и почти без снов, или с хорошими снами, там, где сияющие лестницы.
Но в ту ночь мне почему-то попался холодный кирпич, так тоже случается. Я приложился к нему, заболело в переносице, завыли волки. Они завыли много и сразу на разные голоса, и со всех сторон. Думал, от холода, в ушах зашумело, отстал от трубы.
Волки.
Много, как тогда под дубом. Только…
Только вот зимой никаких волков быть не должно. То есть совсем. Волки зиму не выдерживают, сидят по норам. А тут вдруг прилезли.
Волки выли вокруг дома, а один стоял у двери и толкал ее лапой. Матушка проснулась и взяла колотушку, а грамотей на своей лавке ничего не слышал, не хотел слышать, лежал, голову зажимал корзиной.
Волки выли так долго, что я стал бояться, что рассвета так и не наступит. Страшно, конечно, очень страшно. Спустился на пол с печи, достал мешок с солью, прорезал дырку в днище, проволок по вдоль стены, насыпал соли дорожкой в мизинец, потом еще раз протащил, чтобы уж в два ряда получилось, для усиления надежности. Ну и сами посолились на всякий случай, обсыпались густо, и матушку, и грамотея, да и Тощана тоже, посолились, у меня даже кожа заболела. А ничего, так до рассвета и прожили.
Замолчали они только поутру, уже с солнцем, так что я не выспался совсем.
А к полудню ближе неожиданно забежал Хвост. Он был возбужден и вертелся на скамье, точно мучился. Я предложил ему пить кипяток со зверобоем, мы стали пить. Хвост за то время, пока я его не видел, мало изменился, Хвост как Хвост, обычный зимний Хвост.
— Сами то слыхали, что ночью творилось? — спросил Хвост. — Волки-то, а? Удивили. Как скаженные просто, до утра под стенами дрягались, у нас две кошки поседели.