Не богата жизнь Сурена забавами и приключениями, но он втянулся в нее и больше всего любил то ровное, ясное состояние духа, которое рождается лишь в атмосфере любимой работы. Работа стала главным содержанием его жизни, Сурен привык просыпаться утром с мыслью, что его ждет длинный день, заполненный любимым делом. Но и самая великая удача не в радость, если ты один и тебе не с кем ею поделиться. Для того бог и дает жену, семью, а вместе с ней — радость отдавать. И тем легче тебе в жизненном походе, чем талантливее выполняет свою роль жена.
Сурен понимал, Женька будет стоить душевных затрат, и, вероятно, не малых. Но пусть в малом мире его личной жизни будет все, как в большом: война и мир, лунный свет на воде и штормы, радости и слезы. Без этого жизнь медленно катилась бы к антижизни, к покою.
…Не доезжая двух остановок до квартала Димовых, Сурен вышел из автобуса и пошел пешком. Ему хотелось настроиться, обрести то состояние, когда непринужденно говорится лишь то, что надо и как надо. Он шел через парк и вспоминал утренний телефонный разговор с Женькой, Она сказала, что чувствует себя, как гладиатор, которого замертво вынесли с арены, он еще жив, но не против повеситься. Намерение повеситься не пугало Сурена — обычное кризисное состояние студента во время экзаменов; настораживал голос, тон — взвинченный, усталый, нервный. Давно не видел Сурен Женьку.
Хозяина квартиры, продававшего облепиховое масло, Сурен застал дома и купил четвертинку пахучего лекарства. Потом забежал в аптеку, протянул в стеклянную амбразурку рецепт.
Возле димовского дома изумрудно зеленели молодые березки. Дождик все еще моросил, и на кончиках листьев дрожали жемчужины капель. Старичок в красной панаме протяпывал лунки. Он был похож на гриб-мухомор. Вот как давно не был тут Сурен: садик успел вырасти, окрепнуть, заполнить пространство зеленым туманом листвы.
Дверь открыла Женька, и едва Сурен переступил порог, почему-то шепотом сказала:
— Пойдем ко мне. Дома никого нет. Я поссорилась с матерью.
Окно Женькиной комнаты было открыто, несмотря на сырость, наползающую с улицы. Сурен вздрогнул: на подоконнике сидела почти живая японка-гейша и смотрела на него порочными глазами.
С зимних каникул не был в этой комнате Сурен, но как тут все переменилось! Вроде заполняли ее те же вещи и стояли они на прежних местах, но что-то пришло в Женькину комнату новое, а может быть, новое было в самой хозяйке? И эта кукла, почти живая женщина…
Со скрещенными на груди руками Женька долгим взглядом смотрела в глаза Сурену. Ах, как он знал этот взгляд! Сейчас она засмеется, расплачется и начнет посвящать его в свои сердечные тайны. «Нет и нет! Никаких интимных излияний», — подумал Сурен, чувствуя, как околдовывает его сумасшедшая синева Женькиных глаз.
— Сурен, милый, — что-то новое: «Сурен, милый». — Ты меня любишь, Сурен? Ты меня не забыл там, в Москве? Спасибо. У меня к тебе просьба, очень большая. Своди меня в Дом ученых. В ресторан. Я хочу там… поужинать. Деньги у меня есть, я стипендию получила. И еще…
«Начинается, — внутренне улыбаясь, подумал Сурен. — Нет, ничего здесь не переменилось, все по-старому: сейчас придется куда-то бежать, что-то доставать, улаживать. И все глубже утопая в трепетной синеве Женькиных глаз — два чистых горных озера, подернутых солнечной рябью, — он чувствовал, что пойдет, и побежит, и будет испытывать счастье, чуточку приправленное горечью. Отчего счастье? Отчего горечь?
— …Вот еще что, — Женька заглядывала Сурену в глаза, теребила выпростанной из-под пледа обнаженной рукой пуговицу его пиджака. — Сейчас ты пойдешь в дом напротив, квартира восемнадцать, и пригласишь с нами одного человека.
Гвоздики, которые принес ей Сурен, Женька не поставила, а обкусывала с них лепестки и ела. У нее была такая привычка — есть цветы.
— Будет сделано, мой генерал, — отрапортовал Сурен, изображая веселость. — Когда прикажете отправляться в квартиру восемнадцать?
— Сейчас же. Какой непонятливый. А еще кандидат наук. Спросишь Артема Лазарева, Я ездила с ним на охоту.
13
— Ах, Артем, Артемка! Да как же так? — вздыхала Дора Михайловна. — Шапку в охапку, уехал, заявления не подал! Об чем с другом-то рассорился?
— Не ссорился я, тетя, — протестовал Артем. — Ничего ты не поняла. Вечер весь рассказываю, и без толку.
— А почто приехал — лица на тебе нету? Не остался пошто? Комнату давали, переводом по стажу брали… Взял, уехал…
— Так вышло, тетя.
— То-то и оно. Вышло! Мне разве чего надо? Ничего мне не надо. Рядом бы жить! Мои оба военные, за ними не угонишься, а к тебе, может, и пристроилась. Авось сгодилась бы. Да и родина в Барнауле.
Ужинали не на кухне, а в комнате ради семейного разговора.
— Жил бы, как люди, в родных местах. Сколько по северам маяться? Холода, нелюдь, запустение. Да, видать, все вы, мужики Лазаревы, суматошные, недомовитые. Вот и братец родной, отец твой…
Тетка недоговорила, по морщинистому лицу ее прокатилась слезинка. Дора Михайловна всегда плакала, вспоминая брата, утонувшего в Оби. Понесла нелегкая плыть на другой берег в весенний ледоход…
— То ли тут на прожитие не заробил бы? Все одно как дым большие-то деньги проходят. Вон полторы сотни на что выкинул? На дерева! Сосны под окнами — дело красивое, и людей подивил, порадовал, но дорогой больно фасон. Отец такой же был форсистый, занозистый, из-за гордости утонул и жену погубил.
И опять слезинки в добрых отцветших глазах, опять смахивает она их платочком. После гибели родителей с четырех лет Дора Михайловна воспитывала его вместе со своими сыновьями Тимофеем и Василием, и Артем чтит ее как родную мать. Дора Михайловна всегда говорит, что с ним хотела бы доживать свой век, но на Сахалин ехать наотрез отказалась. Далеко от родины, от могил родных, как там лежать в неведомой земле? На эту поездку в Барнаул она возлагала большие надежды и на Артемова друга, который обещал помочь с устройством на работу.
И вот ничего из этого не вышло, вернулся дорогой племянничек, шальная голова, ни с чем, доживать ей, значит, старость вдали от родины. А ведь там, в Шелоболихе, и мать, и отец покоятся, дядья, и брат младший, и золовка, вся родня до седьмого колена.
Тетка всплакнула даже, скорбно молчала, когда Артем пытался объяснить ей, почему вернулся ни с чем. Ей было ясно лишь одно: люди к нему с душой — работу давали и даже комнату сулили отдельную, и стаж сохранялся, а он закапризничал, да еще с другом, большим начальником, не заладил.
…В первый же день Стас, работавший заместителем начальника порта по перевозкам, повел Артема к начальнику. Четверть часа они поговорили с Артемом, и вопрос был решен: Артему оставалось написать заявление и сдать трудовую книжку. Комнату ему обещали, правда, в летном общежитии, но со временем можно было либо купить, либо построить кооперативку: Барнаул — большой город, а деньги у Артема были.
— Никаких общежитий! — категорически воспротивилась Надя, жена Стаса. — Будешь жить у нас, пока не получишь настоящее жилье.
Она даже брала Артема на пансион: одного ли, двух мужчин прокормить — разница невелика.
Поповы отдавали Артему детскую в их четырехкомнатной квартире, после рейсов мог отдыхать и на их даче, которая была с теплом и электричеством.
В общем, Стас и Надя не забыли старую дружбу, хотя за восемь лет обменялись они не больше чем дюжиной писем, да Артем высылал Поповым раза три кетовой икры.
Надя как была тоненькая, смешливая, восторженная, так и осталась: девочка-женщина, живая, веселая студентка. А Стас переменился: погрузнел, как и всякий спортсмен, оставивший спорт, налился объемом, мощью, но не потерял задора. Кинулся на Артема бороться, но скоро запыхался: с пудик лишнего веса наросло на бывшего самбиста, парашютиста, бывшего кандидата в космонавты.
Стас был старше Артема на четыре года, и в вертолетное училище пришел известным спортсменом-парашютистом. Однажды они разговорились с Артемом про охоту и сразу подружились, и это было для Артема большой честью. К Стасу, чемпиону по затяжным прыжкам, которого снимали для кино, в училище относились по-особому. У него была отдельная комната, приезжали журналисты из летных газет, фотографировали его. Однажды Стаса вызвало самое высокое начальство, и несколько месяцев его не было в училище. Потом по секрету он рассказал Артему, что он прожил это время в том городке, где готовят космонавтов. Какого-то пустяка не хватило Стасу, чтобы стать звездным человеком, но он сказал Артему и Наде, что все равно метеором пролетит над шариком, мир о нем узнает. Артем и Надя верили и гордились Стасом.
Они дружили втроем, и Артем тоже был влюблен в Надю, тогда маленькую, живую студентку пединститута. Надя знала очень много стихов, могла читать их часами, была мечтательной фантазеркой и в то же время решительной девушкой: замуж за Стаса она вышла вопреки воле отца, известного в городе актера.
Теперь Надя стихи читала даже лучше — со слезой восторга: и Пушкина, и Лермонтова, и говорила, что любит Стаса, как Дездемона мавра Отелло, и по-прежнему верила, что Стас прославится, «только совсем в другой области».
— Пустяки, — смущался Стас. — Когда это будет…
Стас давно не летал и не в космосе собирался прославиться. Он сделался как бы ученым, ученым-любителем, и теперь — диво для Артема! — надевал очки по вечерам. Свои ученые занятия он скромно называл «хобби», но Надя говорила, что работает Стас со страстью настоящего исследователя, фанатически преданного делу.
Во всех четырех комнатах квартиры Поповых стояли ряды аквариумов самых разнообразных форм: кубы, шары, многогранники из цветного стекла, усеченные пирамиды, просто стеклянные банки из-под огурцов, из-под майонеза и совсем крохотные пузыречки, в которых иногда плавала единственная рыбка. По стенам тянулись резиновые шланги, электропровода — коммуникации, обеспечивающие необходимый комфорт рыбам: автоматический подогрев воды, подсветку, подачу свежего воздуха.
— Это мои экспериментальные отсеки, — кивнув на стеллажи с аквариумами, пояснил Стас.
Оказывается, уже несколько лет Стас выводил новую породу аквариумной рыбки, рыбку-феномен, рыбку-идею. Высокое содержание должно быть выражено в совершенной форме. Из любви к небу, к вертолетам будущую рыбку-идею Стас назвал «милией», и не только за внешнее сходство с вертолетом. Она должна выражать техническую мощь двадцатого века, воплощая торжество человеческого гения в живых формах, создаваемых человеком. Вчерне рыбка была создана, но в настоящее время Стас решал главную задачу: чтобы верхний плавник «милии» абсолютно походил на вертолетные несущие лопасти-махалки и чтобы двигалась она при помощи концентрических движений этого сложно сформированного плавника. Цвет «милии» планировался тоже вертолетный — красно-полосатый, как у лесопатрульного противопожарного МИ-4.
В той комнате, куда поместили Артема, тоже находилось два ряда аквариумов, в которых двигались и жевали что-то беззубыми ртами странные существа, вовсе не похожие на рыб. Они напоминали прозрачных собак, кошек, петухов, какие-то бесформенные кусочки студня с привешенными на тонких жилочках глазами. Стас объяснил, что тут собраны образцы переходной формы, результат непредвиденных мутаций.
Артем не знал, что такое мутации, и Стас, набросав на бумажке чертежик-схему, объяснил явление. Никогда бы Артем не подумал, что самбист и охотник Стас Попов научится так учено говорить. Он объяснил Артему и вместе с ним проследил весь процесс эволюции «милии» от исходного материала, каких-то юрких рыбешек, двигающихся толчками, до конечных фракций — головастых, тонкохвостых рыбок, и правда похожих на вертолеты. Потом читал свою переписку с любителями и учеными. Дивился Артем: везде его друга очень хвалили, пророчили огромный успех и мировую славу. Из-за рыбок? Артем когда-то даже сомневаться не смел, что Стас не прославится, но или в космосе, или еще больше в спорте, привык перед ним преклоняться, и теперь не понимал, что же со Стасом произошло. Почему он не прославился, а стал заурядным чиновником, каких много в летном мире? И вот занимается рыбками…
— А зачем они, рыбки? — наивно спросил Артем. — Такие маленькие.
— Как ты не понимаешь? — всплеснула руками Надя. — Аквариум — это же целый мир, необыкновенно сложный и прекрасный. Это океан в миниатюре, и его создатель — Стас. Понимаешь, Стас — Зевс, Юпитер, всемогущий бог, милостивый и мудрый.
И теперь Надя говорила все так же увлеченно, красиво, она постоянно припоминала писателей, богов, философов. Она была тоненькая, миниатюрная, но Артему почему-то казалось, что все в этом доме — в ее маленьких крепких руках.
— Ах, Артем, жаль, ты не понимаешь, что человеку нужно свое убежище, свой малый мир, в котором он был бы всегда сам с собой. Человеку, словно планете в безбрежности мироздания, нужна собственная орбита.
У Нади тоже была своя «орбита»: она увлекалась садовой клубникой. В первую же субботу Надя и Стас посадили Артема в свой «москвичок» и повезли на дачу, которая называлась почему-то «шале». Когда приехали, Надя взяла Артема за руку и торжественно подвела к клубничным грядкам. Подняла хлорвиниловую пленку и, ликуя, сорвала с любимого корня несколько ягод. Величиной клубничины были чуть не с кулак и уже наливались ярой, словно утренняя заря, спелостью. И это в начале июня! Свои грядки Надя тоже называла «экспериментальными отсеками», но сад был ее, Нади, миром и убежищем. Между прочим, пугало на клубничной плантации было обряжено в женское платье — Надину цветную юбку, шляпку и старенький свитер.
Пять сортов «виктории» выхаживала Надя: от раннеспелого чемпиона-северянина до рекорднопоздней неженки «чилийки», и все грядки накрывались пленкой, чтобы сорта не перемешались.
— Ешь, — угощала она Артема. — Клубника — пища богов.
Из бетонного погреба она достала пять стеклянных бочоночков с притертыми пробками и краниками внизу. Нацедила из первого бочоночка, и на веранде запахло клубничным цветом. Оказалось, во всех бочоночках разное вино, из каждого сорта клубники — свое. Под испытующими взглядами Нади мужчины снимали пробу, хвалили. Вина были мягкие, игристые, но не безобидные: после третьего сорта у Артема зашумело в голове.
— Ну, а ты как живешь? — спросил Артема Стас, когда, сбросив пиджаки, в домашней обуви они сели за стол. — Что у тебя с ногой?
— Парочку пальцев тундра съела.
— Бедный Артемчик! — пожалела Надя, а Стас попросил: — Как дело было?
— Пурговал возле вертолета двое суток. Из Кур-Хонолаха на базу возвращался, двигатель обрезало.
— На авторотации садился?
— Ну да. Повезло: на сугроб плюхнулся, даже машину не помял. А дуло с морозцем, пришлось в снег закапываться.
…И пошли воспоминания. Вертолетчику-северянину только налей да слушай, не перебивая. Считай, каждый его рейс — история, то смешная, то грустная. Вез однажды охотника-юкагира в райцентр орден получать, и всю дорогу просил его охотник «порулить» вертолетом, связку песцов предлагал. А то пришлось на одной зимовке хоронить двух полярников, точнее то, что от них осталось после трехнедельного хозяйничанья леммингов и песцов: парни поссорились и застрелили друг друга. Разговорился, разошелся Артем, искурили они со Стасом две пачки «Сфинкса», опустошили все пять Надиных бочоночков. Когда Надя проснулась и вышла на веранду, друзья еще беседовали.
— А не рвануть ли мне на пару годиков на Север? А, Надя?
— Ложитесь спать, — сказала Надя, свежая после сна, все еще похожая на юную студенточку. — Во-первых, у тебя зрение, а во-вторых, научная работа.
— …А в-третьих, я забыл, где в кабине компас и как двигать ручку шаг-газа. — Стас невесело усмехнулся. — А ведь я любил летать, Артем. Переберешься к нам, пойду к тебе стажером.
— О господи, — всплеснула руками Надя. — Заговорило ретивое: выпили пять бочонков! А ну в постель сию же минуту… стажеры!
Артему спать не хотелось, он вышел за ворота. Вокруг Стасовой дачи — крыши и крыши, целый город с улицами и переулками, террасами, спускавшимися в низину. Дачи стояли плотно, и каждая не походила на соседнюю. Разрисованная петухами мазанка притулилась к полосатой, как пограничная будка, двухэтажной башне. Дом-шалаш удивленно смотрел единственным окошком на яйцеобразную казахскую усыпальницу, увенчанную телеантенной. Артем растерянно остановился перед сооружением на сваях, похожим на жилище рыбаков государства Заир. Зачем сваи в лесу? Виллы с колоннами, круглые чумы, шлакоблочные сакли, и над всем этим пестрым скопищем строений господствовала дача-минарет, на плоской крыше которой сидела очень толстая женщина в лифчике и пила чай.
Жужжали пчелы, где-то стучали молотком, в раскрытых окнах трепыхались занавески, невидимая женщина пела «Рушничок».
За тополями, по словам Нади, была река, и Артем решил искупаться. Он долго шел в указанном направлении, плутая по переулкам и улицам… чего? Города? Села? Поселка?
Загорелые, крепенькие дети играли в бадминтон, мужчины в панамах замерли, словно изваяния, над шахматной доской, в небе плыло мягкое, ласковое солнышко. Это не походило ни на город, ни на село, ни на лагерь, потому что тут никто ни с кем не разговаривал, никто никуда не спешил, на улицах не было прохожих. Все сидели по домам, молча пили на верандах чай, ели. Снова и снова с чувством запевала «Рушничок» невидимая женщина. Споет до половины, замолчит, потом начинает снова.
Закуковала кукушка, и Артем подумал, что все это похоже на пасеку. И кукушка здесь куковала задумчиво, без страсти, сыто. Как на пасеке.
Наконец Артем вышел на берег и остановился в растерянности. Насколько хватал глаз, берег был утыкан удилищами закидушек с колокольчиками. Удилища стояли так часто, что сливались в сплошной тын. Прохода к воде не было: частокол удочек бесконечно тянулся вдоль берега. Освежиться бы не мешало после бессонной ночи, но опасно: запутаешься в лесках. Артем повернулся, пошел прочь. Он не любил эту реку: двадцать три года назад в ней утонули его родители. «Так тебе и надо!» — обернувшись, сказал реке, имея в виду колючий тын удочек, повторявший линию берега.