По голосу старый Зырян узнал Аринку Ткачук, звеньевую тракторной бригады. Она всегда танцующая. И на работе Аринка веселее всех. Загорелая, рослая, хотя и была последышком в многодетной семье деда Ткачука.
– Ириша, а Ириша! Иди-ка сюда, – слышит старый Зырян басовитый голос Федюхи.
– А ну тебя к ляду, – отвечает Аринка и с хохотом, мелькнув тенью возле скирды, выбегает к вагончику.
«Время-то как летит!» – умиротворенно и грустно думает Зырян.
– Дядя Зырян, а дядя Зырян! – говорит раскрасневшаяся Аринка. – Чи будет дождичек, чи нет? Ох, кабы не было дождичка, дядя Зырян! Глянь, сколько нас? И все одна к одной. Как спасешь от дождя, по десять раз поцелуем каждая, ей-бо! Чи, правду я говорю, девки?.. – и снова заливисто и звонко хохочет.
Как хороша в наивном задоре юность! А голос Аринки с переливами льет приятную девичью грусть:
Мгновенная тишина замирает в вопрошающем раздумье. И вдруг, резкий и звонкий, подхватывает голос Груни Гордеевой:
Девчата, неугомонные, веселые, пляшут, поют. И кажется старому Зыряну, что он видит перед собою лицо Анфисы – пылающее, курносое, белоглазое, совсем молодое лицо. И это вовсе не Аринка перед ним, подвижная, вьющаяся в танце, как вихрь, внезапно возникающий на дороге в знойный день, а его молодость брызжет и обдает задором присыпанное пеплом сердце. Так бы и бросил ременные вожжи, стряхнул с себя дорожную пыль времени, вошел бы в круг Аринки, хлопнув в ладоши, закружился бы, как и она, в пьянящем вихре молодости.
Повариха бригады тетка Харитониха угостила Зыряна, наваристыми щами с мясом. Зырян выпил целый жбанчик квасу с черным хлебом и крякнул от удовольствия.
Из пяти тракторов бригады старого Зыряна в ночную смену работали три. «Натик» стоял на ремонте. А на Федюхин ЧТЗ что-то не пришел из деревни сменный тракторист, ленивый Парфишка Корабельников.
– Загулял, что ли, Парфишка-то? – спросил Зырян.
– А, черт его знает, где он шляется! – подала голос Груня.
Зырян с сыном остались в ночную смену.
VII
Степана вызвали на бюро райкома. Ничего хорошего он не ждал от бюро. Достанется ему за провал уборочной. Организация труда – тут лучше помолчать.
Так что на душе Степана кошки скребли.
У Игната Вихрова-Сухорукого тоже настроение было не из веселых. На прошлом заседании бюро он клятвенно заверил райком, что колхоз в ближайшие дни отмобилизует все силы на поднятие хозяйства, а на деле вышло, что он просто втер очки. «И черт его знает, почему у других дела идут преотлично, а у нас никак не получается?» – думал Степан дорогой.
А вокруг – вольготная ширь! Где еще встретишь такие девственные дали, упирающиеся в синь дымчатых горизонтов!.. Едешь, едешь, и все целина, целина, залежи, залежи, поймы речушек и рек, крутобережье бурливого Амыла, горы и горы под самое небо, леса, леса, увалы, суходольные луга, местами стога сена, причесанные дождями и ветрами, смутно сереющие на золотистом жнивье скирды, волглые ложбины, пятнящиеся отарами на выпасах, кое-где, тревожа сторожкую тишину, гудят трактора. Вот они, бескрайние просторы Сибири!
Дорога, дорога!
Вороной Юпитер, вздернув гривастую голову к дуге, бежал рысью, развевая по левому уху черную челку. Невдалеке по косогору маячили силуэты копен, как шишаки древних рыцарей, зароды сена, а кое-где по жнивью виднелись неубранные снопы.
Слева – Талгатская гора, опушенная березами. В низине у подножия горы недавно был поселок Талгат, но после объединения колхозов часть жителей переехала в Белую Елань, а иные переселились в другие деревни. Кое-где торчат столбы; на недавних усадьбах вздымается бурьян.
– Вздрючат нас, Егорыч, – начал Вихров-Сухорукий, закуривая папиросу. – Как там ни говори, из прорыва не вылазим.
– Не помирай раньше времени, – буркнул Степан, недовольный парторгом колхоза. И вечно он в панике. И во время посевной порол горячку, и теперь кидается из одной крайности в другую. Сам же требовал на заседании правления колхоза перекинуть трактора на старые залежи, а теперь вспомнил о заречной целине.
– Вздрючат, определенно, – пыхтел Вихров-Сухорукий.
– Черт бы тебя подрал с твоими охами и вздохами!
Степан плюнул и подстегнул Юпитера в гору. «Когда еще пожар, а у него поджилки трясутся. На бюро он окончательно распишется. Отречется от решения правления, все свалит «на близорукость и политическую недальнозоркость», самокритикнется и на этом прикипит». Не любил Степан Вихрова-Сухорукого за бестолковую шумливость и трусоватость. Парторгу колхоза, да еще бухгалтеру, надо быть скуповатым на праздное слово.
– Опять-таки удои на МТФ. Картина!
– Вот и возьмись за эту «картину» сам, – посоветовал Степан. – Ты ведь еще ни разу не был на пастбище.
– Так там же твоя Агния Аркадьевна заворачивает! С нее можно спросить, как с члена партии. Вот поставим вопрос на партсобрании, пусть скажет, по какой причине летние удои молока замерли на зимнем уровне.
Степан промычал что-то себе под нос и тихо затянул любимую песенку, перевирая есенинские слова!
И сразу же наплыло лицо Шумейки с ее тревожно замершими черными бровями, синеглазое, еще совсем юное, с ее жарким, беспокойным лепетом: «Ох, Степушка, коханый мой, як я буду жить без тебя? Никого у мене немае, тико ты едный, и ще дитина пид сердцем. Як же буду гудувати дитину? О, лихочко! Ты мене не забудешь, Степушка? Коханый мой, ридный мой! Тико всегда помни: я буду ждать тебя. Всегда, всегда!» – И ты, Степан, клялся, что никогда не забудешь Шумейку, но вынужден был оставить ее в хате деда Грицко, железнодорожника с вислыми рыжими усами, а сам ушел с военной частью дальше на запад, по следам отступающего зверя.
Ты не мог иначе поступить.
Не два, не три года минуло с той поры, а девять лет!..
Ты ее искал, Шумейку. Писал из Берлина, из Белой Елани, и не нашел. В том хуторе, где ты впервые встретился с Шумейкой, не осталось ни одной семьи с такой фамилией. А годы шли!..
И ты, Степан, переменился за эти трудные годы, и Шумейка, если осталась жива, может, нашла себе новое счастье, но отчего же тогда, скажи, ноет твое сердце? Вдруг наплывет что-то, сдавит под ложечкой, и ты тянешь себе под нос: «Ночь такая лунная, месяц в окно светится, все равно, любимая, нам с тобой не встретиться!». И тогда весь белый свет кажется тебе текучею смолою – черным-черно. И дом Зыряна, где ты живешь три года, становится чужим и неуютным, как постоялый двор. Сколько раз ты проводил тревожные ночи где-нибудь на бригадном стане либо бродил по взгорьям. Иной раз будто въявь слышалось: «Степушка, отзовись!» – И ты вздрагивал, беспокойно озираясь.
Текуча жизнь человека. Каждый день приходит со своими неизменными заботами и со своим движением.
А что же Агния? Сошлись вы по обоюдному согласию, а не вьете веревку вместе.
Ты помнишь, как вошел в дом Зыряна с гулянки у дяди Васюхи? Агния жалась в горнице, стесняясь тебя, а ты глядел на нее, как посторонний, возбуждаясь близостью ее красивого женского тела, но не души. Для всей семьи Зыряна ты так и остался вечным молчуном, «человеком, у которого душа закутана в три шубы», и он ее никак не может отогреть. Но ведь в самом деле ты совсем не такой! Просто тебе не хватает Шумейки, синевы ее любящих глаз, ее горячей ласки, ее большой заботы, внимания, когда и без шубы сердцу жарко. Да и сама Агния будто исполняла супружеский долг по какому-то странному обязательству, тайком оглядываясь на Демида. Не зря язвили бабы: «Вот уж повезло Агнии Аркадьевне! Со Степаном живет, Демида – про запас держит через Полянку». И ты все это видел, понимал и помалкивал, будто тебя не касается.
Люди говорят: «Стерпится – слюбится». А вот не стерпелось и не слюбилось.
«У нашего Егорыча правление, как полюбовница. И днюет, и ночует там. Такого председателя еще не было», – часто слышал Степан.
Оно и в самом деле, правление колхоза стало для него родным домом. И в праздник, и в будни, летом и зимою он всегда там. Во время посевной или уборочной, возвращаясь с поля, он спешит не домой, к Агнии, а подворачивает к правлению.
Вода точит камень, время – человека.
День за днем, весна за весною, уборочная за уборочной, и ты не заметил, как седина брызнула в голову; первые снежинки ранней осени! Тебе еще сорок лет. В такие годы мужчина в кипенье силы, а ты обмяк, посутулился, отпустил усы, и редко улыбка трогает твои губы. Недаром говорят: «Нашего Егорыча рассмешить может только оглобля!» Но с оглоблей на тебя еще никто не налетал. Так ты живешь без смешинки, не замечая, как быстро стареет сердце от черствости. Иногда думаешь: «Так и жизнь пройдет без всякой перемены». – И ты хотел бы что-то предпринять, встряхнуться, куда-то поехать, «переменить обстановочку», но никуда не уехал. Не все люди умеют и могут менять обстановочку. Так и ты прикипел к Белой Елани, как смола к штанине, и только изредка, как во сне, вспоминаешь Шумейку, партизанский отряд, дивизию, товарищей артиллеристов, штурм Берлина, взятие рейхстага, настороженную встречу с американцами на Одере, и потом все это меркнет, куда-то отодвигается, и ты лениво подстегиваешь Юпитера. За три года ты ни разу не был в отпуске. В районе будто запамятовали, что и председателю нужен отдых. Сегодня ты собираешься говорить с первым секретарем. Он человек новый, поймет ли?
«Нет, не пустят, – думаешь ты, – А хотелось бы куда-нибудь съездить. Махнуть бы по фронтовому маршруту». Да, да! Самое разлюбезное дело. Проехал бы еще по тем дорогам, где когда-то шел пешком с Шумейкой в поисках партизан.
Ты слышишь, Степан, как шепчет Шумейка: «Степушка, ридный мий, коханый мий, не приходи больше, немае моих сил бачити, як тоби схватят. Кинь мене, Степушка, а сам иди, шукай своих партизан».
VIII
Длинные улицы Каратуза. Грязь – Юпитеру по колено. Вихрову-Сухорукому понадобилось что-то в сельпо, а Степан тем временем, разминаясь, пошел к колодцу напиться воды.
– Вавилов! – раздалось со стороны.
Степан оглянулся. Из проулка шел Ляхов, директор МТС. В новеньком кителе, сшитом на заказ, в„синих бриджах и в хромовых сапогах.
– На минутку! – позвал Ляхов.
Степан побрел к Ляхову прямо по луже.
– На бюро?
– На бюро.
– Там еще, наверное, не съехались. – И, как бы стараясь ошарашить Степана, бухнул: – Так что же, поздравить тебя, что ли?
Степан насупился.
– С чем?
– Еще бы! Райком рекомендует тебя в директора племсовхоза. Первого в нашем районе. Высота! Ну как? Потянешь? А? Дело новое.
Степан покривил поветренные губы.
– Но учти! – Ляхов погрозил пальцем. – За нарушение Устава сельхозартели выговор тебе влепят! Как пить дать. Этот номер тебе не пройдет. Зачем ты разрешил леспромхозу скосить сено на паях для колхоза? А? Я ведь все знаю. Половину колхозу, половину забрали в леспромхоз. А так по Уставу не полагается. Хитер, брат!..
– Зато теперь кормов хватит.
– Не имеет значения. Устав сельхозартели – святыня для колхозника!
– Не всегда по Уставу полагается… Где бы я людей взял?
– А как другие работают? И не хуже тебя. Так что разговор будет еще. Стружку сымут. М-да-а!.. Директор племсовхоза – это же, братец мой, величина!.. Ты уедешь – Мамонт будет колхоз вытягивать.
Степан еще не верил Ляхову. Мало ли чего не наговорят!
– Что молчишь? Думаешь, Мамонт не потянет? И я тоже так думаю, брат. Ну, старейший коммунист, партизан и все такое протчее, а все-таки обстановочка сейчас не та! Не та! Грамотенки у него, пожалуй, не хватит. Да и годы. Ему за шестьдесят?
– Гм!..
– Что?
– Мамонт, если потребуется, еще и за тебя, и за меня потянет. Закваска у него крепкая. Диплома у него нет, а голова варит не хуже, чем у нас с тобой.
– Там посмотрим! – отмахнулся Ляхов и, что-то вспомнив, ухватился за отворот дождевика Вавилова. – А ты, оказывается, гусь лапчатый! – И захохотал. – Ну, ну! Не двигай бровями. Стороной до меня дошЛо, приехала какая-то твоя жена. Я ее лично не видел. Все это держится в большом секрете. Титов мне обмолвился. И сын с нею. Будто бы твой. А? Как?
Степан уставился на Ляхова:
– Ты что, с похмелья?
– Я? Нет, брат, это ты с похмелья, если жен своих не помнишь. Погоди, на бюро тебя протрезвят. И за Устав, и за двоеженство. Определенно. Скажи спасибо, что я тебя предупредил. Влип бы, как кур во щи. Где ты ее бросил, ту жену?
– Какую жену?!
– Не притворяйся! Титов называл ее фамилию. А, черт! Вылетело из головы. В общем, с Украины. Будто бы твоя фронтовая подруга.
– Фронтовая?!
– Да, брат. Мало ли у кого не было фронтовых подруг, но не все же такие путешественники, как эта твоя Шумейка. Ба! Шумейка, в точности. Шумейка! Сразу вывернулось.
– Шумейка?!
Степана будто кто хватил обухом по лбу. Он чуть пошатнулся, пробормотал нечто невнятное и, не попрощавшись с Ляховым, быстро пошел к тарантасу, бухая сапожищами по грязи. Забыл и про Вихрова-Сухорукого. Шумейка! В Каратузе Шумейка! Быть того не может! Неужели?
– Кто-то кричал Степану, чтобы он остановился, – Вихров-Сухорукий, что ли, – он ничего не слышал. За какие-то три минуты промчался большаком Каратуза, удивляя встречных отчаянной лихостью.
Неужели здесь Шумейка? Откуда?
Да, Степан, Шумейка в Каратузе. Она приехала еще на той неделе в пятницу, и вместе с нею – твой сын, Леня, Леонид.
Из Полтавы до Красноярска на поезде; от Красноярска до Минусинска на пароходе.
Не близкий свет, а приехала! Нашла тебя, Степан!..
А ты не знал, что Шумейка вот уже два года, как ищет тебя? «Она трижды писала в райком и не получала ответа. Бывший секретарь райкома, не без сговора с Агнией Аркадьевной, «замял это дело с Шумейкой», и все письма Шумейки неизменно попадали в руки Агнии. И те, что Шумейка посылала в райком, и те, что шли на твое имя в Белую Елань.
Думала ли Агния Аркадьевна, что ее хитрость когда-нибудь откроется и Степан все узнает?
Не думала и не гадала. До Полтавы – не рукой подать! Она сговорилась с заведующей почтой в Белой Елани, Нюрой Шаровой, своей давнишней подружкой еще по леспромхозу, и та добросовестно передавала ей письма Шумейки из Полтавы. Ни слезы Шумейки, ни стенания – ничто не тронуло сердце Агнии. А ведь она перечитала все письма! И то, в котором Шумейка прислала Степану Егоровичу фотографию сына Леонида и свою собственную, слезно умоляя Степана написать «хоть едное слово до сына Леши»! Разве можно было читать без щемящей боли письмо Шумейки:
«Степан Егорович, пишу тоби и горькими слезами моюсь, як проклятая. Напиши хоть едное слово своему сыну Леше, бо тут в Полтави скаженные люди прозвали його фрицем. Кажуть, шо вин родився вид якого-то фрица, а не от русского офицера. Говорять, шо я нагуляла його с яким-то эсэсовцем и бежала с тим фашистом у Польшу. Ты едный человек, шо знаеть, де я була в зиму сорок третьего роки! Отзовись, Степан Егорович. От того дида Грыцька, де ты мене оставил беременную и больную, на другой день забрали меня полицаи в управу и били мене, пытали, шоб я сказала, де сховались партизаны. А я ничего не знала! Три дни держали мене в той управи, як у черта в пекли. О, боже! Шо тико не пережила в те дурные годины!.. Потом мене погрузили в товарный вагон, як ту скотину, и повезли до Германии. В Польше, когда у мене начались роды в вагоне, мене выкинули фрицы на яком-то разъезде. Добрые люди помогли мене, и я не сгила, як та былинка у поли. С дитиной на руках я сковалась у городи Лодзи. Добрый чиловик, доктор, принял мене в больницу, и я стала роблить дежурной сестрою. И все ждала, ждала конца хмары! И вот – побили ворогов, и я стала шукать тоби; И в Москву писала, и до Каратузского райкому, и не было мене ответа. Потом ще раз написала в управу колхозов, и мене пришла цидулька, шо ты проживаешь у Белой Елани и робишь председателем колхоза.
Спомни, Степан Егорыч, чи не говорил ты мене, шо николы не забудешь своей Шумейки! А боишься послать хоть едное слово! Нима у моего сына ни фамилии, ни отчества батьки. Як той приблудный котенок. А скико я пролила слез та стинаний, одно небо знает!
Слухай, Степан Егорыч! Один лютый чиловик, здесь в Полтаве, написал на мене клевету, и я вже три месяца не знаю, куда притулить голову. Тот чиловик – Хома Тарасюк, сам служил у полицаев, и когда стал приставать к мене, шоб я выйшла за него замуж, я сказала поганцу: для мене краше от зелья смерть, чем выйти за тебя, полицай! И вин тогда написал до газеты, до горсовету, до горздраву, и везде кидал на мене грязью. И шо сын у мене от фрица, и сама я бежала до Польши с фрицами-фашистами! О, лихочко! Як жить мене, скажи?..»
И ты, Степан, ничего не ответил, потому что и не подозревал о существовании такого письма Шумейки! Если бы ты взял в руки такое письмо, у тебя бы вспыхнули ладони.
Обо всех своих долгих мытарствах Шумейка поведала первому секретарю райкома.
Два часа Шумейка разговаривала с секретарем при закрытых дверях.
– Поганый он чиловик, Степан Вавилов, коли не признает своего сына. – Так заявила Шумейка секретарю райкома.
Потом Шумейка попросила, чтобы секретарь взглянул на ее сына, и сама привела мальчика из приемной. Рослый, лобастый паренек, черноглазый, смуглый, стоял перед секретарем райкома, потупя голову. За малые годы он много кое-чего пережил! И фрицем звали Лешу, и приблудным, и, случалось, поколачивали сверстники. На все оскорбления взрослых и детей он отвечал настороженным, тяжелым взглядом, точь-в-точь сам Степан Вавилов. Потом Леша усомнился: правда ли, что у него отец русский офицер, сибиряк?
– Чи не похож? – И Шумейка умоляюще взглянула на секретаря. По ее щекам скатились две слезинки.
Секретарь ответил:
– Очень похож. Вот подрастет, отпустит черные усы, и тогда их не отличишь – отца от сына.
– Усы? – удивилась Шумейка, смахнув слезы с лица. – У Степана Егорыча усы?
– Усы, усы! Вот такие! Как у запорожца.
– Боже ж мий! Я б его не признала. Тогда вин був без усов.
– О! – секретарь покачал головою.
– Чи пиихать мене до Билой Илани? – спросила Шумейка.
– Нет, подождите здесь. Во вторник у нас бюро, и Вавилов обязательно здесь будет. А пока – держите в тайне свой приезд. Пусть ой встретится с вами внезапно. Так будет, пожалуй, лучше. В Белой Елани у него жена и сын.
– Вин мне ще тогда балакал, шо у него е сын. Он вже взрослый, его сын?