Моё поколение - Илья Бражнин 10 стр.


Никишин яростно толкнул печную дверцу ногой, словно она была причиной всех общественных бедствий, о которых он с такой горячностью говорил. Казалось, что горячность его неиссякаема, но он смолк так же внезапно, как заговорил. В комнате наступила тишина. Сидевшие в ней примолкли, будто их вдруг потолком придавило. Но не прошло и минуты, как все зашумели и задвигались. Всем загорелось говорить, но всех опередил Красков.


— Фу ты, как нашумел, — усмехнулся он, поворачиваясь на стуле, — даже в ушах засвербило. Вот, поистине, много шуму из ничего.


— Постой, — перебил его, вскакивая со стула, Ситников, мгновенно разгорячась и перестав походить на обычного тихого и незаметного Ситникова, — постой, как это так из ничего? Вовсе не из ничего. Тут всё очень важно и принципиально. Но я сейчас вот о чём. Я прямо удивляюсь Никишину, честное слово. Да ведь это же замечательно — «Вечера на хуторе» или хоть возьми «Тараса Бульбу». Неужели ты этого не чувствуешь, Коля?


— Да, да, — снова ввязался Красков, — «Тараса Бульбу», которого, кстати, неистовый Виссарион, — это я к твоему сведению, неистовый Николай, — назвал созданием великим, понимаешь, великим?


— Не только «Тараса Бульбу», — вмешался, волнуясь и даже несколько бледнея, Илюша, — Белинский, это же каждому известно, назвал «Мертвые души» творением необъятным. Так ведь? Да ещё социальным, общественным, помнишь? И вообще, ты же знаешь его оценку Гоголя — великий поэт, поэт именно жизни и действительности? Он говорил, что верное изображение нравственного безобразия (а действительность тогдашняя ведь и была этим нравственным безобразием) могущественней всех выходок против него. А у тебя, Коля, мне кажется, что-то вроде выходки получилось.


— И довольно неуместной, — вставил Красков, закидывая ногу на ногу.


— Ну почему же неуместной? — обернулся к Краснову Илюша. — Уместной вполне, потому что вопросы, знаешь ли, такие, очень даже больные. Но сейчас Никишин, не знаю уж, намеренно или ненамеренно, но всё как-то перепутал. Он перемешал в одну кучу оценку как бы… ну, художественную, что ли, о которой говорил Митя, и оценку общественную, о которой говорил Белинский в письме к Гоголю, которое, ясно, и имел в виду Коля.


— «Художественную», «общественную…» — передразнил Никишин свирепо. — Не понимаю я этой двойной бухгалтерии. Как можно человека схватить за полы и разорвать на две части, и вообще очень уж мы все художественностью занимаемся, а дельного ни черта не делаем.


— Позволь, позволь, — прервал Никишина Красков, — что ты подразумеваешь под словом «дельное» и почему нам не заниматься художественностью? Сколько помнится, так ведь и говорилось в самом начале, что кружок наш — это кружок самообразовательный, а не политический заговор.


— А ты уже политического заговора испугался? — бросил Никишин, вымеривая комнату крупными шагами.


— Еще бы, — усмехнулся Красков, — просто мороз по коже и душа в подметки. Представляете — Никишин с дымящейся бомбой, с ножом в зубах, с красным смехом в глазах идет расшатывать устои общества. Картинка! Это, впрочем, только первая часть героической повести. Вторая часть начинается явлением нашего лысого Петрония, выступающего на арену истории закованным в синие латы министерства народного просвещения. У Никишина дрожат поджилки, и он с поклоном отдает бомбу директору. В эпилоге ему ставят тройку в поведении, но он дает начальству слово, что исправится и больше бунтовать не будет. Жуть! Как тут не испугаться, представив себе такое!


Красков сделал страшное лицо и закрылся руками. Никишин с разлета остановился у окна и с яростью обернулся к Краскову:


— На шуточках думаешь выехать, когда всерьез не по плечу.


Красков пожал плечами:


— По-моему, лучше шутить о серьезном, чем всерьез молоть чепуху.


— Бросьте вы, ну что в самом деле, — взмолился Ситников, и лицо его страдальчески сморщилось. — Спорите всё, ругаетесь, прямо не понимаю.


— А-а, примиритель, агнец, — зло прищурился Никишин. — Ты бы подождал примирять. Может, нам поссориться-то нужней!


— Прямо необходимо, — усмехнулся Краснов, начиная злиться и покусывая ногти.


— А по-моему, так отложить пока, — негромко сказал Рыбаков. — Нужно будет — так поцапаемся, успеем.


Он посмотрел на огонь в какой-то смутной задумчивости. Задумались вдруг и остальные, сбитые, видимо, с толку незаконченным спором.


«Быстро как настроение меняется», — подумал Илюша и оглядел товарищей. Ситников сидел притихший, нахохлившийся. Красков откинулся с демонстративной развальцей на спинку стула. Никишин, насупясь и сгорбив широкую бугристую спину, смотрел в мутное заоконье. Рыбаков косил серым хитроватым глазом то на одного, то на другого, будто прощупывая каждого по очереди.


«Каждый рвется куда-то, — подумал снова Илюша, — а куда? И ведь каждый по-своему. Да каждый и мучается при этом».


Ему вдруг стало жаль Никишина. Потом мысли приняли другое направление. Он отодвинулся куда-то от прошумевшего спора и, опустив голову на руки, задумался. Потом очнулся, будто снова вошел в комнату, и услышал неторопливый рыбаковский говорок.


— Реферат плох, видимо, — говорил Рыбаков. — Почему плох? Потому что нет основного и главного, нет точки зрения. А без этой могучей штуки материал держаться не хочет и, понятно, не может.


— Точек зрения в гимназических программах не значится, — проворчал, не оборачиваясь, Никишин.


— Пожалуй, — согласился Рыбаков, — во всяком случае, таких, которых мы ищем, но это не значит, что их не должно у нас быть. Мы не Молчалины, чтобы не сметь свое суждение иметь. И по-моему, то, о чем рубил Никишин, очень похоже на поиски точки зрения и не только для каждого в отдельности — для меня, для Ситникова, для другого, но и для всех вместе, и для кружка, и даже для всей учащейся молодежи. Что вы думаете? Вопрос был поставлен с заносом, да зато в лоб, так что прикидываться бедными тут нечего. Тут не о бомбах с фитилями речь идет, Красков, но о том, без чего ни ты, ни я жить не должны и не можем, если мы не подлецы. Ты же отлично это понимаешь, ты же умный, мыслящий парень.


Красков усмехнулся. Ему была приятна похвала Рыбакова. Он был очень самолюбив. Это свойство характера толкало его в кружке в неизменную оппозицию, что давало возможность быть и гордецом и насмешником уже принципиальным. Единственным человеком в кружке, перед которым насмешливость и находчивость Краснова стушевывались, был Рыбаков. По отношению к Рыбакову у Краснова было сложное чувство влечения и отталкивания, которое и наполняло его и в то же время раздражало.


Нынче после шумного спора Красков постарался уйти вместе с Рыбаковым, хотя было им и не совсем по пути. Уязвленный неоконченным спором с Никишиным, в котором не удалось ему одержать решительной победы, он хотел продолжить его с Рыбаковым в пути, но спора не вышло. Рыбаков хмуро молчал. Красков из гордости тоже не заговаривал.


Далеко впереди маячили торопившиеся по домам Ситников и Илюша. У Полицейской они свернули на Средний проспект и скрылись из виду, а у Соборной едва не наскочили на Мезенцова, вылавливающего по городу гимназистов, которые дерзнули бы показаться на улицах после восьми часов вечера.


Пришлось забежать в первые попавшиеся ворота.


Мезенцов сунул было нос в калитку, но гимназисты махнули уже через забор и выбрались проходным двором к Поморской. Здесь они распрощались. Ситников поднял воротник и быстро перебежал дорогу. Илюша проводил его глазами до угла и взялся за кольцо своей калитки.


Дома он застал нежданного гостя. У обеденного стола в полном одиночестве сидел Андрюша Соколовский и перелистывал сказки Андерсена. Книга была растерзана. Многие листки её были изъяты властной и беспощадной рукой Даньки. «История храброго оловянного солдатика» послужила материалом для бумажного петушка, а из «Нового платья короля» был выкроен летающий на веревочке монах. Впрочем, ни солдатик, ни даже сам король не интересовали Андрюшу Соколовского, и он, перелистывая страницы, почти вовсе в них не глядел. Увидев Илюшу, он поднялся из-за стола и неловко поздоровался.


— Садись, — пригласил Илюша, гадая про себя о том, что могло привести к нему этого посетителя, прежде никогда у него не бывавшего, — садись, садись, — повторил он, снимая шинель.


— Да нет, спасибо, — заторопился Андрюша, — я, в сущности, на минуту, только за тригонометрией. Не дашь ли до завтра?


Илюша молча достал учебник тригонометрии. Гость беспокойно огляделся и сел.

— Садись, — пригласил Илюша, гадая про себя о том, что могло привести к нему этого посетителя, прежде никогда у него не бывавшего, — садись, садись, — повторил он, снимая шинель.


— Да нет, спасибо, — заторопился Андрюша, — я, в сущности, на минуту, только за тригонометрией. Не дашь ли до завтра?


Илюша молча достал учебник тригонометрии. Гость беспокойно огляделся и сел.


— Холодно на улице, — сказал он, явно торопясь заговорить.


Лицо его едва заметно подергивалось. Илюша видел, что он хочет говорить о чем-то другом и, надо думать, к тригонометрии совсем не относящемся. Ему стало жаль Андрюшу. Потом он вдруг рассердился — что это он всех по очереди сегодня жалеет. Давеча — Никишина, теперь — этого. И что общего, в конце концов, между ним и Соколовским? Он решительно протянул книгу:


— На!


Андрюша почти испуганно отстранился:


— Может быть, тебе самому нужна? Тогда я в другой раз.


— Да нет, чего же. Я знаю урок. С Жолькой Штекером вчера проходил как раз. Бери.


Андрюша взял книгу и, повертев её в руках, поднялся. По лицу его пошли красные пятна. Он почистил ладонью и без того чистую фуражку, потоптался на месте, рассеянно полистал книгу, потом выпрямился, не глядя на Илюшу, подал ему вялую холодную руку и почти выбежал из комнаты.


Спустя минуту выглянула из своей каморки Софья Моисеевна.


— Ушел? — спросила она, вытирая о передник руки. — Странный молодой человек. Сидел битых два часа и ни слова не сказал. Я уже подумала — не немой ли он. Он к тебе раньше не приходил, я что-то не видела его. Кто он такой?


— Соколовский Андрей.


— Соколовский? А-а. Присяжный поверенный. Так это его сын?


— Нет, это сын нашего директора.


— Директора? Что ты говоришь! А ты не предложил ему даже стакана чаю. Я ведь не могу знать всех, кто к тебе приходит.


— Ничего, мама. Он дома чаю попьет.


— Дома он, может быть, и какао попьет — это другое дело. А знаешь что, я поставила тесто на завтра, будет пирог с треской. Можешь пригласить его на пирог. Можно сделать и с рисом или с изюмом. У меня, кажется, остался изюм. Пойду посмотрю.


— Изюму нет, мама, — остановил Софью Моисеевну Данька, высовывая лохматую голову из-под одеяла.


Софья Моисеевна, собравшаяся было наведаться в кухню, остановилась на полпути:


— Уже нет? Уже постарался?


Андрюше Соколовскому, видимо, не суждено было отведать пирожков с изюмом. Он бежал под высокой холодной луной — длинный, нескладный, неспокойный, и следом за ним бежала его тень — длинная, нескладная, неспокойная.


На углу Соборной и Среднего он натолкнулся на трех яростных спорщиков. Это были Рыбаков, Красков и помощник классных наставников Мезенцов. Упустив Ситникова и Илюшу, Мезенцов тут же вознаградил себя тем, что накрыл двух других преступников. Пойманные были явно смущены и, пререкаясь, готовились было отдать свои гимназические билеты, когда подошел Андрюша Соколовский. Увидев его, Красков тотчас переменил фронт и, оставив билет в кармане, возобновил свои пререкания с Мезенцовым:


— Вот и Соколовский с нами был, Игнатий Михайлович. Занимались тригонометрией вчетвером все вместе. Ну засиделись — урок трудный, что же тут предосудительного?


Андрюша подошел вплотную. Он мигом уяснил себе положение вещей и тотчас обрадовался случаю, могущему помочь его сближению с одноклассниками, которого он так жаждал и которого только что напрасно искал, придя на квартиру к Илюше. Он хорошо знал трусоватую натуру Мезенцова и сразу пустил в ход свой главный козырь.


— Аркадий Борисович знает, что мы сегодня поздно занимаемся, — сказал он, глядя на Мезенцова с откровенной дерзостью. — Я сообщал ему об этом и получил разрешение.


Роли сразу переменились. Теперь уже не гимназистам, а Мезенцову приходилось выпутываться из затруднительного положения. Опытным надзирательским глазом он видел, что директорский, сын лихо врет. Но даже и в этом случае он всё же оставался директорским сыном. Едва ли Аркадий. Борисович, несмотря на свою педантичность, будет доволен излишним рвением Мезенцова, если завтра утром он представит билеты трех провинившихся гимназистов, среди которых окажется и Андрей Соколовский. В то же время Мезенцову не хотелось показать перед двумя ранее пойманными, что он отступает из чинопочитания и угодливости перед директором. Озадаченный, он долго мялся, выискивая форму перехода из одного положения в другое, и наконец выискал.


— Вот что, господа, — сказал он морщась, — не будем пререкаться попусту. Коль скоро выясняется, что, занимаясь, вы известили о том Аркадия Борисовича, то я не стану вас более задерживать. Однако я должен предварить вас, что завтра удостоверюсь у Аркадия Борисовича в действительности вашей ссылки на его разрешение. А сейчас прошу вас по домам.


Мезенцов был доволен найденным им выходом. Он бил тем же оружием, что и гимназисты, укрываясь за одну с ними спину. Пусть они думают, что завтра он действительно пойдет к директору. А когда, естественно, никакого наказания не последует, пусть думают, что это слабость и попустительство не его — Мезенцова, а самого директора, отпустившего вину другим, чтобы вместе с ними не наказывать и своего сынка. Таким образом, по расчету Мезенцова выходило, что он и неприятности избег и престиж свой перед гимназистами сохранил.


Одного не учел в своих расчетах гимназический дипломат — изощренной опытности учеников в каждодневных увертках и лжи, безошибочного чутья их на подобного рода дела. Если Мезенцов тотчас увидел, что Андрюша Соколовский врёт, ссылаясь на директорское разрешение, то и гимназисты немедля расшифровали ссылку Мезенцова на директора. Это придало им ещё больше уверенности. Прощаясь, Красков с подчеркнутой вежливостью приподнял фуражку и сказал с двусмысленной улыбочкой:


— Когда пойдете, Игнатий Михайлович, к директору; нас с собой обязательно возьмите. Мы объяснимся.


Мезенцов покраснел и замахал руками:


— Идите, идите, господа.


Они ушли посмеиваясь; Андрюша, обрадованный этим маленьким происшествием, чрезвычайно оживился. Однако оживление его исчезло так же быстро, как и появилось. Красков и Рыбаков адресовались больше друг к другу, чем к нему, а пройдя один квартал, и вовсе распрощались. Андрюше нужно было идти к Троицкому проспекту, а им в противоположную сторону — к Петербургскому. Андрюша сделал слабую попытку удержать их.


— Пойдемте ко мне, чаю попьем, погреетесь, — сказал он почти заискивающе.


— Спасибо, — ответил Красков суховато, — надо идти, а то опять на кого-нибудь нарвемся.


Они ушли, Андрюша снова остался один. Как всегда один…


Глава шестая. ЛУННЫЙ ПЕЙЗАЖ

Рыбаков молчал. Красков шагал с ним рядом, поглядывая изредка на серебряный круг луны и насвистывая только что вошедшую в моду хиавату. Насвистывал он довольно усердно, но от этого ему не становилось веселей. Спор у Никишина уязвил Краскова. Он был внутренне напряжен и неспокоен. Каждую минуту это напряжение могло прорваться. Ему казалось, что именно этого и ждет Рыбаков, и он с особым старанием высвистывал свою хиавату. Но Рыбаков всё молчал, а луна всё торчала в морозном небе — высокая, тоскливая… И Красков не выдержал.


— Подлец, — выговорил он сквозь зубы и, сразу распалясь, потеряв обычное хладнокровие и насмешливость, почти выкрикнул: — Подлец… Ты это утверждаешь. Если мы не равнодушные подлецы, ты так давеча говорил, мы не можем жить вне этих общественных вопросов, не разрешая их, по крайней мере не пытаясь участвовать в их разрешении. Так? Ну, так я тебе скажу, что всё это ерунда на постном масле. Слова, слова, слова… К тридцати годам или несколько позже твой доблестный Никишин, растеряв туманные идеалы, будет брать взятки, за приличное вознаграждение защищать в суде жуликов, а дома как мой папахен — тоже с идеалами был в своё время, — потихоньку блудить с прислугой. К чему напускать столько туману? Лучше уж скажи прямо — я подлец или собираюсь стать подлецом. По крайней мере честней, чем эта болтовня об идеалах. Тошнит меня от них и от кружка твоего, да и вообще от всего…


Красков прикусил губу, замолк, но через минуту его снова прорвало. А Рыбаков всё молчал, хотя и слушал Краскова очень внимательно, вышагивая по залитым лунной белизной улицам, мимо нахохлившихся, молчаливых домов.


— У Белинского где-то есть, — сказал Рыбаков возле красковского дома, — что жизнь человека, находящегося в младенчестве, всегда враждует с действительностью. Я думаю, и с тобой то же самое. Рвешься в подлецы, а оказываешься в пеленках.

Назад Дальше