Амалия нахмурилась. Она едва ли не быстрее прочих сообразила, что речь идет о прусско-французской войне 1870—1871 годов, которую французы проиграли, причем проиграли обидно, унизительно, с потерей пограничных территорий – Эльзаса и Лотарингии. Стало быть, Рудольф воевал на одной стороне, а замкнутый человек с серыми спокойными глазами – на другой. Сколько же ему было лет тогда? Восемнадцать? Девятнадцать?
Шарль де Вермон покосился на Рудольфа и дернул щекой. Взгляд шевалье можно было назвать каким угодно, только не дружелюбным. Присутствующие, большинство которых составляли французы, тоже ощутили некоторую напряженность, которая воцарилась в комнате. Даже Нередин и тот отвел глаза и стал смотреть на бронзовую женщину в основании большого старинного подсвечника.
– Так вы виконт, доктор… – протянула Эдит капризно. Она вновь вжилась в роль взбалмошной юной леди, от которой можно ждать каких угодно выходок. – А вы никогда нам не говорили о своем титуле!
– Ваша скромность делает вам честь, доктор, – заметила мадам Легран своим прекрасным выразительным голосом и улыбнулась.
И отчего-то после ее слов все почувствовали себя значительно легче.
– Рудольф, в чем дело? – спросила Амалия у своего кузена, улучив момент. – Вы и впрямь знаете месье Шатогерена по той войне? Или…
– Никаких «или», кузина, – ответил Рудольф, безмятежно улыбаясь. – Не зря у меня сегодня с утра плечо так и ныло. По правде говоря, он зашил меня с поразительным равнодушием, словно я был порванным мешком. На редкость хладнокровный был молодой человек. Двум офицерам из моего полка повезло меньше – он их просто убил. Отменно стрелял, надо отдать ему должное! Потом я сбежал из плена, но любезности не забыл. Если он остался таким, каким я его запомнил, то наверняка стал отличным врачом.
– А вы, оказывается, герой, месье, – заявил Шарль де Вермон Шатогерену. – Почему вы не упоминали, что сражались в той войне?
Шатогерен пожал плечами:
– Я пошел добровольцем, как поступил бы всякий честный человек на моем месте. Не вижу смысла делать из этого подвиг. – Он повернулся к Катрин и поклонился ей. – Поздравляю вас, мадемуазель. И вас, месье, – добавил доктор, обращаясь к Уилмингтону.
Тот порозовел от удовольствия.
Амалия оглянулась на Натали, которая с момента своего появления в столовой держалась словно бы в стороне от остальных. От баронессы не укрылось, что у молодой художницы был потухший, на редкость подавленный вид. Она не принимала участия в общем разговоре и, казалось, мыслями витала где-то бесконечно далеко.
«Что с ней такое?» – подумала Амалия. Но ее отвлек поэт.
– Амалия Константиновна, вы помните наш… наш разговор о посвящении?
– Разумеется, – улыбнулась баронесса, у которой в тот момент мелькнула забавная мысль: лучше бы им разговаривать по-французски, чтобы Рудольф понимал смысл разговора и его не терзало подозрение, будто при нем обсуждают нечто, что ему знать не положено. Однако разговаривать с соотечественником на чужом языке – какая нелепость!
– У меня будет новый сборник, – сообщил поэт. – Наверное, я назову его «Санаторий», в него войдут стихи, которые я пишу здесь, во время болезни… Если не возражаете, я хотел бы… хотел бы посвятить его вам.
– Хорошо, – кивнула Амалия, – только не стоит упоминать мое имя, Алексей Иванович. Просто инициалы. А я буду знать, что они значат, и гордиться этим.
Конечно, Нередин хотел бы поставить именно ее полное имя, но улыбка баронессы его утешила. Натали метнула на поэта мрачный взгляд и отвернулась.
– Секретничаете? – осведомился Рудольф. И, по правде говоря, осведомился довольно-таки сухо.
– Руди! – сердито шепнула Амалия. – Он хочет посвятить мне сборник стихов.
– Только-то? – усмехнулся кузен. – Мог бы не жадничать, полного собрания сочинений как раз было бы достаточно.
Амалия не удержалась и улыбнулась. Но тут Гийоме на правах хозяина пригласил всех к столу, и присутствующие оживились. Свет дробился в хрустале бокалов, сервировка поражала изысканностью. Судя по всему, Мэтью Уилмингтон не пожалел денег, чтобы устроить роскошный пир.
Шарль де Вермон предпринял сложный стратегический маневр, чтобы занять место рядом с Амалией. Он оттеснил Шатогерена, ловко опередил поэта и устроился-таки по левую руку от очаровательной баронессы. Теперь, когда шевалье узнал, что Рудольф воевал против его страны, отставной офицер решил во что бы то ни стало посадить его в лужу и для начала занял Амалию разговором о том, что невеста хороша, но есть за столом кое-кто, кто значительно прелестнее ее. А Рудольф, который видел француза насквозь, только посмеивался про себя.
«Поразительный вечер… Я сижу за одним столом с приговоренными к смерти, – подумал он, оглядывая сотрапезников, их яркие щеки, лихорадочно блестящие глаза, и его охватила жалость. Граф и сам когда-то изучал медицину и не успел ее забыть. – Интересно, правду мне сказала кузина или нет о том, что она не имеет отношения к этому делу? Потому что, по правде говоря, маска смертника – отличное прикрытие для любого рода дел».
Но вот Гийоме предложил тост за Уилмингтона и его невесту – слишком краткий, чтобы его можно было считать полноценным тостом. За ним попросил слова доктор Севенн и произнес небольшую прочувствованную речь о любви, которая вся – правда, но вся – иллюзия, о которой можно говорить бесконечно и все равно ничего не сказать и которая одна только способна победить смерть.
«Он правильно говорит, – смутно помыслил поэт. – Только это, и ничего больше… Еще утром я умирал, но одно ее прикосновение вернуло мне жизнь. Какая она все-таки удивительная! А ее кузен – просто дуб, а не кузен… Чистое дерево».
«Деревянный» кузен вежливо улыбнулся и захлопал, когда Филипп наконец закончил речь. Мэтью Уилмингтон почувствовал, как у него горят щеки. Катрин сжала его руку и ободряюще улыбнулась ему.
«Да, я счастлив… – подумал жених. – Вот оно, счастье. Все очень просто… Не деньги, не семейное дело, все это вздор, в конце концов… И я сделаю так, что у нее будет все. Пусть поменьше достается прочим наследникам, которые только и ждут, когда я умру… Или нет, им я не оставлю ничего. Вообще ничего. Все ей, все только для нее!»
Уилмингтон почувствовал, как от вина у него начинает шуметь в ушах, и дрожащей рукой вытер пот с лица; но тот все равно катился по вискам, умудряясь затекать даже в глаза. Черт, а ведь Гийоме предупреждал его, что при его комплекции нежелательно много пить… А, к черту Гийоме! Хоть один час в жизни он проживет как все люди! Он увидел белую розу в волосах Катрин и попытался сфокусировать на ней взгляд. Роза качнулась.
– И самые искренние пожелания счастья, – произнес чей-то голос в вышине.
«Только не сейчас, господи, только не сейчас!» – мысленно взмолился Уилмингтон. Мадам Легран, сидевшая напротив, нахмурилась и пристально поглядела на него. Ей не нравился цвет лица жениха.
«Ах, прав был месье Гийоме – не стоило все это затевать… – мелькнуло у нее в голове. – Что, если за столом с кем-нибудь случится несчастье?»
Катрин улыбнулась и пригубила бокал. В следующее мгновение она закашлялась.
– Что с вами, мадемуазель? – спросила мадам Легран.
Катрин приподнялась с места. Бокал выпал из ее руки и звякнул о стол. Остатки красного вина выплеснулись на белоснежную скатерть…
Все длилось одно или два мгновения, но еще долго присутствующие будут вспоминать ее страшные, остановившиеся глаза, то, как девушка стояла, прижимая руки к груди, словно ей было нечем дышать.
А потом она захрипела и повалилась вперед, головой на стол, царапая ногтями скатерть.
Изо рта Катрин хлынула волна крови.
И тогда женщины закричали.
Глава 24
То, что произошло следом, поэт еще долго вспоминал как какое-то тягостное, навязчивое видение, шагнувшее в жизнь прямиком из горячечного бреда. Одной из присутствующих дам сделалось дурно, и сосед тщетно пытался привести ее в чувство, другая визжала, вытаращив глаза и вцепившись в мадам Легран, которая хотела обогнуть стол, чтобы подойти к забрызганной кровью невесте. Эдит в ужасе поднесла руки ко рту и вжалась в спинку кресла, Филипп Севенн застыл на месте, криво держа бокал, вино из которого текло ему прямо на фрак. Амалия побелела как полотно, да и ее деревянный кузен в то мгновение смотрелся немногим лучше.
– Боже! – закричал Уилмингтон. – Ей дурно! Сделайте же что-нибудь!
Но поэт со своего места отчетливо видел, что Катрин уже не дурно – ее взгляд застыл и веки неподвижны. «Неужели просто – вот так – конец, конец?» – обреченно подумал он. Но тут подоспел доктор Гийоме, всесильный доктор Гийоме, и Мэтью вцепился в него, как та истеричная дама – в мадам Легран.
– Сэр! Умоляю вас!.. Заклинаю!..
Больше он не смог произнести ни слова. Гийоме решительно отодвинул жениха в сторону и занялся Катрин. Тотчас же возле него оказался Филипп Севенн. Гийоме потрогал пульс, поглядел на помощника и покачал головой. И Уилмингтон, поняв, что именно значит его жест, рухнул в кресло как подкошенный.
– Сэр! Умоляю вас!.. Заклинаю!..
Больше он не смог произнести ни слова. Гийоме решительно отодвинул жениха в сторону и занялся Катрин. Тотчас же возле него оказался Филипп Севенн. Гийоме потрогал пульс, поглядел на помощника и покачал головой. И Уилмингтон, поняв, что именно значит его жест, рухнул в кресло как подкошенный.
– Нет… – стонал он, – нет, нет… Боже мой…
Молодой человек разрыдался.
Возле мертвой девушки столпились уже четверо человек, включая Шатогерена и мадам Легран. В дверях стояли бледные, хмурые слуги. Гийоме поглядел на них и обернулся к сиделке.
– Уведите их, – одними губами попросил он.
И мадам Легран поняла. Мадам Легран молчаливо согласилась: да, так будет умнее всего. Она подошла к подавленным, испуганным гостям и вполголоса стала уговаривать их покинуть помещение. Впрочем, никто особо и не желал здесь задерживаваться, кроме одного-единственного человека. Мэтью Уилмингтон упал на колени перед телом умершей, схватил ее руки, которые уже начали холодеть, и стал с видом крайнего отчаяния целовать их. Рудольф фон Лихтенштейн, который в своей жизни успел насмотреться всякого, не выдержал и все-таки отвел глаза. Он предложил руку Амалии, молодая женщина машинально оперлась на нее, и они вышли из столовой.
– Идемте в сад, – сказала баронесса, уже находясь в коридоре. – Честное слово, я не смогу сейчас оставаться в доме.
Ее маленькая свита (а за баронессой как-то незаметно увязались Эдит, поэт Нередин и Шарль де Вермон) последовала за ней. Снаружи вовсю стрекотали кузнечики, а где-то на дереве пробовал голос соловей. Амалия села в плетеное кресло под платаном, и Рудольф тотчас же встал с ней рядом. Граф чувствовал, что в это мгновение она нуждается в защите, понимая, что она вот-вот может разразиться слезами. Ему хотелось сказать ей что-нибудь ободряющее, но все слова в сложившейся ситуации прозвучали бы пошло и нелепо. Шарль прислонился к дереву, Эдит и поэт заняли скамью.
Издалека доносился глухой рокот прибоя. «И ведь ничего не изменилось, – сказал себе поэт, – разве что ее больше нет. Небытие… что оно такое? Только что девушка сидела за столом, улыбающаяся, оживленная, с белой розой в темных волосах; и в один миг все переменилось. Катрин говорила, что пошла на поправку; наверное, она строила планы на будущее, хотела выйти замуж и, уж во всяком случае, не собиралась умирать…» Но все размышления были как-то бледны, выглядели общим местом и ровным счетом ничего не говорили ни его уму, ни его сердцу. «Вряд ли я смогу написать в ближайшие дни хоть одно стихотворение… Что-то неладное творится в санатории, неладное… и мои нервы совершенно расшатаны. Когда подумаешь, что каждый из нас может неожиданно умереть…» Алексей посмотрел на Шарля и увидел на его лице отражение своего страха. Офицер заметил его взгляд и надменно выпрямился.
– Как ужасно… – наконец порушила тишину англичанка. – А ведь она была так счастлива… и вот…
Шарль де Вермон дернул ртом.
– А я считаю, ей повезло, – с вызовом бросил офицер. – Уйти сразу, почти без мучений, в миг твоего торжества… В такой смерти определенно что-то есть. По крайней мере, она не страдала.
– Мне так не кажется, – холодно уронил Рудольф. – Девушка захлебнулась кровью.
– Рудольф! – сердито проговорила Амалия. – Не надо.
И все поглядели на него так, как будто именно он убил Катрин, а вовсе не болезнь.
А в доме меж тем хлопали двери, сновали слуги, и Анри уже отправился к гробовщику с запиской от доктора Гийоме. И мрачный, изо всех сил старавшийся казаться спокойным Шатогерен уже получил указания на завтрашний день – кого встречать и провожать через заднюю дверь. Монашки, которые обмоют тело, потом подручные гробовщика, потом…
– У нее были родственники? – спросил Гийоме у Севенна.
Тот не сразу понял, о чем его спрашивают, но на повторный вопрос отрицательно покачал головой.
– Кстати, мне придется с вами серьезно поговорить, – раздраженно добавил доктор. – Это была ваша больная, вы вели ее с самого начала. И совсем недавно уверяли, что она пошла на поправку и что ее легкие почти чистые. Как же тогда прикажете понимать ее скоропостижную смерть?
– Но, месье… – в ужасе пролепетал Севенн. – Клянусь вам! У меня сохранились записи, данные о ее болезни… Я давал ей все лекарства!
– На кой черт, – нетерпеливо перебил его Гийоме, – мне нужны ваши записи, когда девушка умерла? Умерла, понимаете, месье, окончательно и бесповоротно! У нее была чахотка в последней стадии. В последней, черт вас дери! А вы мне морочили голову своими дурацкими диагнозами…
– Пьер, не надо, – вмешался Шатогерен. – Мы все расстроены случившимся, я понимаю… Не стоит нападать друг на друга.
Но доктора Гийоме было уже не остановить:
– Вот как? Ты считаешь, Рене, это нормально, когда врач скрывает от меня сведения о состоянии пациентки? Что теперь обо мне будут говорить другие доктора, что будут думать больные, на чьих глазах она умерла?
– Вы забываете о человеческой природе, Пьер, – возразил Шатогерен. – Во-первых, все наши пациенты прекрасно знают, что у них за болезнь. И, во-вторых, сегодняшняя смерть далеко не первая, которая случилась здесь.
– Большое спасибо, Рене, – бросил доктор, – вы меня утешили! А вы… – повернулся он к Севенну, – учтите, я очень ценю мнение вашего парижского профессора, но с этого дня вы у меня на заметке. Я буду присматривать за всеми вашими больными, и если еще хоть один погибнет из-за вашей халатности…
– Неправда! – крикнул Севенн. – Катрин вовсе не была больна! Это неправда!
– Ну да, разумеется, а попала девушка к нам из-за пустячной простуды, – саркастически парировал Гийоме. – Я же прекрасно помню результаты обследования, Филипп. Вы слишком молоды, вот в чем беда. Вы недооценили коварство болезни, а она развилась гораздо быстрее, чем вы думали. Но, конечно, и я тоже хорош… – Главный врач умолк и посмотрел на Уилмингтона, который никак не хотел отпустить руку умершей. Его одутловатое некрасивое лицо было залито слезами.
Мадам Легран стояла рядом с ним и мягко пыталась убедить его разжать пальцы.
– Уилмингтону дадите успокоительное, – распорядился Гийоме, обернувшись к Шатогерену. – Женщинам тоже, остальные – на ваше усмотрение. Что же до вас, Филипп… – он поморщился, – завтра же передайте мне карты ваших больных. Три смерти подряд – это, знаете ли, слишком. Да!
Шатогерен хотел было напомнить патрону, что две смерти приключились вовсе не из-за болезни и явно не по их вине, но замечание было бы не слишком уместным в данной ситуации, и он предпочел заговорить о другом:
– Пьер, я назначил завтра в десять утра прием графине Эстергази. Если вам нужна моя помощь, я могу перенести встречу с ней.
– Неужели вы убедили ее покинуть виллу? – хмуро спросил Гийоме. – По-моему, принимать графиню здесь неразумно, учитывая… учитывая обстоятельства.
– Нет, – покачал головой Шатогерен, – тут все по-прежнему, я должен ее навещать. Я прописал ей успокоительное и снотворное, и, по-моему, они подействовали. По крайней мере, пациентка сказала, что впервые за последние недели смогла спокойно спать всю ночь. Ей снятся какие-то кошмары, но какие именно, она не говорит.
Гийоме пожал плечами.
– Чем дальше, тем больше я убеждаюсь, что заболевание графини – совершенно не наш случай, – устало обронил доктор. – Делайте что хотите, Рене, но будьте осторожны. Некоторые безумцы чертовски непредсказуемы.
И он направился к мадам Легран, которая как раз в то мгновение закрывала глаза Катрин Левассер.
Глава 25
«Дорогая Маша, я приехал в санаторий и нахожусь тут уже несколько дней. Твое письмо я получил. Прости меня, что сразу не ответил, – тут на меня навалилось столько разного. Я рад, что с тобой и твоими детьми все хорошо. Из моих окон открывается великолепный вид. Доктор Гийоме – очень хороший человек, он меня обнадежил…»
Алексей вздохнул и перечитал начало письма. Давно надо было ответить сестре на ее подробное, милое послание, но он все откладывал. Поэт не дружил с прозой и ненавидел писать письма. Его эпистолы выходили сухими, казенными, как перечень полковых лошадей или пушек. Но нынче ночью ему не спалось, и в пятом часу он поднялся. Стихи – Нередин чувствовал – были так же далеки от него, как Южный полюс. После нескольких попыток занять себя книгой или газетами он решил, что скорее с толком потратит время, написав Маше ответ. В самом деле, сестра там, наверное, уже вся извелась, не имея вестей.
Но что же именно ей написать, какими словами заполнить белое прямоугольное поле? И Алексей поглядел на листок бумаги сокрушенно, как на врага, который давно должен бы сдаться, да все никак не желает капитулировать.
Вот шевалье, уж тот-то вряд ли страдает, что ему нечего писать… И письма его наверняка пустейшие, однако поэт мог побиться об заклад, что адресаты от них в восторге. Тут шуточка, там меткое словцо, какая-нибудь цитата, едкий портрет – и все счастливы, все довольны. А он, Нередин, битый час сидит над одним-единственным письмом самому, если вдуматься, близкому человеку на свете и не может придумать ничего путного.