– А все же хорошо было в жандармах состоять, – немного подумав, сказал Абрикосов, – главное – все боялись! К тому же и форма была великолепная. В почете и сытости существовал!
Навстречу путникам шел старик в длинной линялой рубашке. Сумка, костыль и пыльные сапоги через плечо.
– Куда, дедушка? – спросил дьякон.
– В монастырь, кормильцы! К престольному празднику, поильцы! – визгливо заговорил старик и несколько раз перекрестился.
– Да ты, дедушка, не туда идешь-то!
– А куда же, анделы мои? – с детской улыбочкой спросил встречный.
– В обратную сторону идешь, дед!
Старик радостно изумился, всплеснув руками.
– Значит, я заблудился!? Анделы! Пошел, это, я в монастырь ближней дорогой. Иду, это, я. Ирмосы пою и прочие стихиры. Дошел до перекрестка. Туды, значит, дорога и сюды. Дай, думаю, пойду сюды, и пошел, это, я с молитовкой… Грехи, анделы мои!
– Пойдем с нами за компанию! – предложил жандарм.
– А вы, люди добрые, не обидите меня, старичка— махонького жучка, а?
– Мы не разбойники, а люди благородного сословия, – шмыгнул носом Саша и приосанился.
– Верно твое слово, андел, – осклабился старичок, зажимая в кулак бороденку, – душа-то у вас, может, и андельская, но личности ваши тайны преисполнены. Кокнете меня в кусточке по лысинке, и не станет Кузьмы Ивановича!
Жандарм побагровел от злости и выругался:
– Эк, подумаешь, живность какая! Молчал бы ты, старый крокодил!
Кузьма Иванович испуганно замахал сухонькой ручкой.
– Молчу, андел, молчу! Я это к тому, что, ежели не было бы с вами духовной особи, в жисть с вами не пошел бы. Очень вы на вид сурьезные!
– Ну и старичишка, ну и яд, вот где гад-то ползучий! – не выдержал спокойный трактирщик.
Старичок посмотрел умиленными глазами на дьякона, сложил ладони крест-накрест и проговорил:
– Благослови, батюшка!
Дьякон нахмурился.
– По причине дьяконского сана недостоин преподать благословение, яко иерей.
Кузьма Иванович опять изумился и радостно завизжал:
– И тут обмишурился, анделы мои!
– Не упоминай всуе андела! – строго заметил дьякон. – Какие мы тебе анделы?
Всю дорогу старик рассказывал тоненьким голоском о том, что если бы ему дали образование, то из него мог бы выйти урядник, а то певчий тенор и вообще благородный. Он часто шмыгал носом и сразу же всем надоел.
– Хватит тебе в лапти-то звонить, – проворчал трактирщик, – помолчи маленько!
Последних слов Кузьма Иванович не расслышал.
– Я и спеть могу! Голос у меня хороший. Природный. Моего тятю, Царство ему Небесное, его тятя раз гармошкой по голове ударил, и с той поры пошли у нас в роду певуны да гармонисты!..
Старик набрал воздуха, лихо взмахнул ручкой и пронзительным голосом запел:
От визгливого пения у дьякона заныли зубы, и он с остервенением крикнул:
– Замолчи ты, дедушка! В монастырь идешь, а песни поешь!
– Я и замолчать могу, – кротко согласился старик, – я все могу!
Дошли до родника, окруженного березами, остановились отдохнуть у прохладных журчащих вод.
– Слава тебе, Господи, – вздохнул Саша и стал помогать трактирщику снимать котомку.
Березы были старые, дуплистые и покрывали землю тихим узорным сумраком.
Путники сели на бугорок, откуда были видны шумящий лес с дымно-зелеными соснами и далекие поля с длинными тенями от ржаных скирд.
Дьякон смотрел на монастырскую дорогу и говорил:
– Бывало, по этой дороге богомольцев шло видимо-невидимо. Шли с молитвой, натощак, без мирских рассуждений… Теперь же богомолец не тот. На паломничество как на гулянку смотрит…
Да, меняется земля. Ходишь по ней и не узнаешь прежнего ее лика…
Дьякон лег на землю, прикрыл лицо шляпой и задремал.
Кузьма Иванович долго смотрел на него и вдруг запел визгливым голосом:
Дьякон вздрогнул, схватился за щеку и простонал:
– Чтоб тебе сгинуть, непутевая сила!., Опять зубы заныли… Шли мы себе тихо, по-Божьему… Навязался ты нам на грехи и соблазн!
Юродивый старик моргал глазами и сконфуженно шамкал:
– Прости, отец дьякон. Андел во плоти!
К солнечному закату подошли к монастырским стенам. Над зелеными куполами собора витали голуби. Из монастырских врат выходил крестный ход. Под горой раскинулась ярмарка. Около телеги, в луже от ночного дождя лежал пьяный в белой рубахе и лакированных сапогах. Он охватил голову руками и бормотал:
– Пра-а-вильно говорил Иван Златоуст, всем труба будет, ежели никто соблюдать себя не хочет… Себя надо держать в совокупности, и вообще…
– Ты бы, дядя, поднялся из лужи-то, – обратился к нему Саша, – не вольготно, поди, в ней лежать?
– Нетрожьтеменя. Мне и здесь хорошо. Главное – прохладно и людей кругом много. А ты какой губернии?
– Псковской.
– Ха-а-рошая губерния. Правильная. Пойдем ко мне щи хлебать?
– А ты далеко живешь?
– Недалеча. Тридцать верстов с гаком!
К пьяному подошла старуха на костылях:
– Сичас ко всенощной вдарят. Шел бы ты в церковь!
– В церковь я не пойду, – мотает головой пьяный, – Царица Небесная на меня гневается…
– На что же Она, Матушка, на тебя гневается-то?
Пьяный залился слезами:
– Дал я, голубушка, зарок. Пока к образу Царицы Небесной не приложусь – пить алкоголя не буду. Тридцать верст шел к Ней, Заступнице. На последней версте встретил Федьку Горбача. Увидал меня и говорит: «Выпьем, Трофим». Не сдержался я, да и выпил… Не простит меня Заступница.
– Ничего, Троша, – уговаривала старуха. – Она скорбящая, Милосливая, все простит…
Около святого источника сидела монашка и рассказывала обступившим ее бабам, что вокруг монастырских стен ходит Пресвятая Владычица и о чем-то преогорченно плачет.
Бабы слушали и смахивали слезы.
На монастырской звоннице ударили ко всенощному бдению.
Весенний хлеб
В день Иоанна Богослова Вешнего старики Митрофан и Лукерья Таракановы готовились к совершению деревенского обычая – выхода на перекресток дорог с обетным пшеничным хлебом для раздачи его бедным путникам.
Соблюдалось это в знак веры, что Господь воззрит на эту благостыню и пошлет добрый урожай. До революции обетный хлеб испекался из муки, собранной по горсти с каждого двора, и в выносе его на дорогу участвовала вся деревня. Шли тихим хождением, в новых нарядах, с шепотной молитвой о ниспослании урожая. Хлеб нес самый старый и сановитый насельник деревни.
Теперь этого нет. Жизнь пошла по-новому. Дедовых обычаев держатся лишь старики Таракановы. Только от них еще услышат, что от Рождества до Крещения ходит Господь по земле и награждает здоровьем и счастьем, кто чтит Его праздники; в Васильев день выливается из ложки кисель на снег с приговором: «Мороз, мороз! Поешь нашего киселя, не морозь нашего овса». В Крещенский сочельник собирается в поле снег и бросается в колодец, чтобы сделать его многоводным, в Прощеное воскресенье «окликают звезду», чтобы дано было плодородие овцам; в Чистый понедельник выпаривают и выжигают посуду, чтобы ни згинки не было скоромного; в Благовещение Бог благословляет все растения, а в светлый день Воскресения Юрий – Божий посол – идет к Богу за ключами, отмыкает ими землю и пускает росу «на Белую Русь и на весь свет».
На потеху молодежи старики Таракановы говорят старинными, давным-давно умершими словами. У них колесная мазь – коляница, кони – комони, имущество – собина, Млечный путь – Девьи зори, приглашение – повещанки или позыватки, запевало – починальник, погреб – медуша, шуметь на сходе – вечать, переулки – зазоры.
Речь свою старик украшает пословицами и любит похваляться ими: так, бывало, и сеет старинными зернистыми самоцветами. Соседу, у которого дочь «на выданье», скажет:
– Заневестилась дочь, так росписи готовь!
Про себя со старухою говорит:
– Только и родни, что лапти одни!
Соседского сына за что-то из деревни выслали, и старик утешал неутешную мать:
– Дальше солнца не сошлют, хуже человека не сделают, подумаешь – горе, а раздумаешь – воля Божья!
Бойким, веселым девушкам тихо грозит корявым пальцем:
– Смиренье – девушки ожерелье.
Баба жаловалась Митрофану на нищее житье свое, а он наставлял ее:
– Бедная прядет, Бог ей нитки дает!..
Лукерья, маленькая старушка с твердыми староверскими глазами, старую песню любила пестовать.
Послушает она теперешние, вроде «О, эти черные глаза», и горестью затуманится:
– В наше время лучше пели, – скажет со вздохом и для примера запоет причитным голосом:
К выносу на дорогу «обетного хлеба» Митрофан и Лукерья готовились с тугою душевной. Вчера Лукерья собирала по всей деревне муку для «обычая», но никто ничего не дал, только на смех подняли.
К выносу на дорогу «обетного хлеба» Митрофан и Лукерья готовились с тугою душевной. Вчера Лукерья собирала по всей деревне муку для «обычая», но никто ничего не дал, только на смех подняли.
Рано утром в избе Тараканова запахло горячим хлебом. Пока он доходил в печи, Митрофан стоял перед иконами и молился.
В полдень стали готовиться к выносу. Хлеб задался румяным и наливным. Старуха перекинула его с руки на руку и сказала:
– Хышь на царскую трапезу!
Старик постучал по загаристой корке и высловил:
– Сущий боярин!
Хлеб положили на деревянное блюдо, перекрестили его и покрыли суровым полотенцем. Старик принял его на обе руки. Лукерья открыла дверь и сказала вслед:
– Как по занебесыо звездам несть числа, дак бы и хлебушка столько добрым людям…
Митрофан пошел по деревенской улице. Он был без шапки, с приглаженными волосами, с расчесанной на две стороны бородою, в длинной холщовой рубахе. Концы полотенца с вышитой занизью свисали до земли, как дьяконский орарь.
Парни и девки, стоявшие у раскрытых окон Народного дома и слушавшие радио, увидев Митрофана, засмеялись. Подвыпивший парень в манишке и сползающих манжетах махнул старику бутылкой водки и надсадно хамкнул:
– Гони сюда закуску!
Старик остановился и степенно ответил:
– Не смейтесь, ребятки! Хлеб Господень несу!
Митрофан дошел до перекрестка и остановился. Дороги были тихими, прогретыми майским солнцем. Веселой побежкой гулял ветер, взметывая золотистую пыль.
От запаха ли пыли, пахнувшей по весне ржаными колосьями, или от зеленой зыби раскинувшегося ржаного поля Митрофан стал думать о хлебе:
– Даст ли Господь урожай?
Вспомнились прежние градобития, неуемные дожди, иссушающий зной, и во рту становилось горько, а хлеб на руках потяжелел. Солнце играло с ветром. Митрофан залюбовался их игрою и сразу же осветился:
– Ничего, – сказал нараспев, – Микола Угодник умолит, вызволит мужика из беды… Он, Микол а-то, по межам ходит, хлеб родит, да и к тому же в Крещенье снег шел хлопьями, а это всегда к урожаю…
На автомобиле проехали городские люди. С широким удивлением посмотрели на бородатого высохшего старика, стоявшего у дорожного вскрая: откуда это древнее видение? Кого он поджидает с хлебом-солью среди пустых полей?
Мимо старика проехал велосипедист в кожаной куртке и таких же штанах. Он остановился и спросил:
– Ты, старина, зачем тут стоишь?
– Бедных зашельцев поджидаю…
– А это для чего?
– Хлебушком хочу с ними побрататься… Обычай такой у нас… старинный… штобы, это, Господь за нашу милость урожай хороший послал…
Велосипедист покачал головой. Время уходило за полдень, а из нищей братии никто не показывался. Это начинало тревожить Митрофана.
– Плохой знак… недобрый… Не посылает Господь ни одного доброго человека… Вот что значит одному-то выходить с хлебом!.. Пошли бы, как встарь, всей деревней, Господь-то и услышал бы.
От усталости Митрофан присел на придорожный камень и задумался. Думы были тяжелые. Чтобы не так больно было от них, он старался
дольше и глубже смотреть на поля. Несколько раз повторил:
– Своя земля и в горсти мила!
В думах своих не заметил, как мимо прошел человек в рваной «чернизине» и босой. Митрофан прытко поднялся с камня и крикнул вслед:
– Эй! Поштенный! Остановись!
– Чево? – повернулся прохожий.
– Вы из нищих? – радостно спросил старик, приближаясь к нему с хлебом.
Прохожий плюнул и выругался.
Подойдя поближе, старик признал в нем скупого лавочника из Верхнего села.
Почти до вечера простоял Митрофан на перекрестке и никого из нищей братии не дождался.
Икона
Все было седое: колокольня, иконы, ризы и батюшка с дьяконом. Недавно стал седеть и псаломщик. Церковь стояла на окраине большого портового города. Из-за густых деревьев, осенивших церковный двор, города не слышно было и не видно. На дворе росла густая некошеная трава – здесь она казалась тише и святее, чем в городских садах. Церковь и тихие служители ее обладали даром вносить в жизнь загородного прихода душевное упокоение и неизъяснимый уют. Про настоятеля церкви отца Захария – высокого и светлоликого – говорили, что он святой жизни человек и молитва его доходна до Бога. Дьякон Иероним – коренастый, пышноволосый, окающий по-новгородски – тайную милостыню творил. Псаломщик Влас Никанорович, – худощавый, с бакенбардами и усами, как у Александра II, – любил выпить, но никто не осуждал его за слабость, так как был душевным человеком и хорошо читал шестопсалмие. Все они были вдовыми. Жили тихо – как трава растет. Газет не читали и к мирской жизни не прислушивались. Были простыми, созерцательными и по-святому восторженными.
Так бы и прожили они в спокойных своих горенках, если бы не одно прискорбное обстоятельство, от которого батюшка с дьяконом ушли в молчание, а псаломщик запил «мертвую».
Дело было так. Говорит как-то отец Захарий дьякону:
– Отче Иерониме! Ты ничего не знаешь?
– В чем дело, отец протоиерей?
– Ожидает нас небывалое в жизни прихода нашего пресветлое торжество!
– Архиерейская служба?
– Не то, дьякон. Грядущее торжество сие – иного чина. Через месяц старосте нашему Павлу Ефремычу исполняется десятилетие служения его приходу!
Дьякон вытаращил глаза и неизвестно отчего перекрестился.
– Ска-а-жите на милость, – прогудел он, – выражаясь гражданским штилем, юбилей, значит?
Выходит, по правилу, ознаменовать надо сие событие!
– Истина во устех твоих, отче дьяконе! Обязательно ознаменовать! Но как?
– Просить владыку-митрополита представить Павла Ефремыча к ордену, – предложил дьякон, – молебен отслужить, слово сказать, приличествующее сему случаю, большую проскомидную просфору преподнести и многолетие закатить по-малинински!
– Верно слово твое, но не маловато ли это? Все же десятилетие. Надо бы еще такое, отчего на всю жизнь взыграла бы душа Павла Ефремыча.
– Ну а что же еще?
– Знаешь, отче дьяконе, – просиял батюшка от какой-то мысли, – поднесем ему икону святого и всехвального апостола Павла. Дар этот будет душевный и на всю жизнь памятный. Орден-то он спрячет и забудет, а икона-то висеть будет на почетном месте… Лампадка перед ней… Взглянет Павел Ефремыч на Божий огонек и скажет: «Ай да молодцы причт и прихожане Покровской церкви! Ишь каким благим даром ублажили меня, грешного!» Нет лучше иконы, дьякон!
На этом и порешили.
На другой день, с утра пораньше, пошли они по приходу с подписным листом: «Пожертвуйте, православные, от щедрот своих на поднесение иконы старосте нашему».
Несказанно были удивлены они, когда в первом же антикварном магазине нашли икону апостола Павла, письма тонкого и величавого. Как живой, стоял перед ними исповедник Христов, окаймленный резным ореховым киотом, – работы тоже тонкой и вдохновенной.
Выходя из магазина, дьякон восхищался:
– Вот это дар, всем дарам будет дар!
Псаломщик, увидев икону, всплеснул руками и замер.
– Воистину, Сам Господь водил рукой иконописца! – сказал он.
Наступил день чествования старосты. После многолетия, волнуясь и запинаясь, обратился батюшка к старосте с приветственным словом.
Зарумянившись от смущения и тайной гордости («вот-де какой дивный дар»), поднесли старосте икону. Тот небрежно принял и сразу же передал ее церковному сторожу: отнеси ко мне на квартиру!
Вечером дьякон и псаломщик пили чай у отца Захария.
– Ну, слава Тебе, Господи, – говорил батюшка, попивая чай с блюдечка, – торжество у нас было незабываемое!
– А вы обратили внимание, отец протоиерей, – спросил дьякон, – как тронут был Павел Ефремыч? Он до того переконфузился, что даже икону не поцеловал и прихожан не поблагодарил… Вот как мы его проняли!
– Хороший дар сделали, Божеский! – кивал головой псаломщик. – Редчайшее художественное творение!
Во время чаепития пришел к батюшке посланец от Павла Ефремыча с большим пакетом в руках.
– Не подарок ли нам в благодарность? – шепнул дьякон псаломщику.
Посланец подал батюшке письмо. Батюшка улыбнулся.
– Наверное, благодарственное? – сказал он. – Ах, бесстыдник Павел Ефремыч! Ну к чему это? Разве важно сие?
Отец Захарий пробежал глазами письмо и смутился. Лицо его стало красным и потным.
– Братия моя! – прошептал он. – Что же это такое? Послушайте, о чем пишет-то Павел Ефремыч!
«Премного благодарен за ваш душевный дар, который есть икона. Но ввиду того, что в квартире нашей модный стиль, который прозывается модерн, красного дерева, мы, по размышлению с супругой моей, не можем этую икону повесить в комнатах, так как означенная икона к мебели не подходит. Ибо она, мебель, красного дерева, а киот иконы ореховый, а поэтому жертвую пожертвованную Вами икону в храм на предмет возжжения перед нею неугасимой лампады за мое и супруги моей здравие».