Роккаматио из Хельсинки - Янн Мартел 7 стр.


Я ступил в эту мешанину цивилизаций. Публики набралось с полторы сотни человек. В основном мужчины. Некоторые в инвалидных креслах. Один с немецкой овчаркой. Зрители негромко переговаривались. Похоже, только я пришел без спутника. Присмотрев местечко, я отшвырнул ногой цементные ошметки, установил свой стул и обратил взгляд на сцену. В центре чисто выметенных и ярко освещенных подмостков полукругом расположились двенадцать оранжевых стульев и двенадцать пюпитров, перед которыми стоял еще один пюпитр. Ну, хоть для искусства нашелся опрятный пятачок. На левой стороне программки значилось:

Томазо Альбинони: Первый концерт си-бемоль, опус девять

Восьмой концерт соль минор, опус десять

Иоганн Себастьян Бах: Шестой концерт си-бемоль мажор

Концерт ля минор Концерт ре минор

Георг Филипп Телеманн: Концерт соль мажор. Антракт

Джон Мортон: «Рядовой Дональд Дж. Рэнкин, концерт для струнных с одной диссонирующей скрипкой»

(исполняется впервые).

Справа:

Камерный оркестр барокко ветеранов Вьетнамской войны из Мэриленда

Состав:

Стаффорд Уильямс; дирижер

Джо Стюарт; первая скрипка

Фред Брайден, Питер Дэвис, Рэнди Дункан, Збиг Керковски, Джон Мортон, Келвин Паттерсон; скрипки

«Лауреат» Стэн Макки, Джим Скотфорд; альты

Ланс Густафсон, Луиджи Мордичелли; виолончели

Люк Смит; контрабас


Особая благодарность Файфу, Джеффу, Марвину, Фрэнчи;

неполной средней школе в Морроу-Хайтс;

администрации мэра Вашингтона, ДК;

Марвелосу Марвину.

Отдельное спасибо Билли, в нужный момент давшему нам пинка.

На обороте программки была реклама пиццерии Марвелоса Марвина.

Стало быть, автор премьерного концерта — скрипач из оркестра… Надо будет заглянуть в эту пиццерию… Свернув программку, я сунул ее в нагрудный карман и вновь огляделся, впечатленный невероятной обстановкой.

Четверть девятого в зале появилась пара, продававшая билеты. Инвалид с денежной коробкой на коленях проехал к первым рядам, чернокожий сел возле дверей. На секунду из-за сценического портала высунулась чья-то голова, затем свет в зале погас.

На освещенную сцену вышли тринадцать мужчин в смокингах, все, кроме одного, с инструментами. Их появление сопроводили крики и свист зрителей, точно на стадионе. Музыканты улыбнулись и, поклонившись, расселись по местам, дирижер Уильямс встал к пюпитру. Я попытался вычислить Джона Мортона. Скрипки расположились слева. Я смекнул, что крайний стул занял Джо Стюарт, первая скрипка. Интересно, скрипачи сидят в алфавитном порядке или согласно иной иерархии? Если по алфавиту, то Джон Мортон — вон тот полноватый белый: на вид за сорок, одутловатое лицо, длинные волосы с вьющимися кончиками гладко зачесаны назад. Шестая скрипка.

Музыканты поправили пюпитры, подстроили инструменты. Стаффорд Уильямс, чернокожий гигант, повернулся к публике и глубоким басом пророкотал:

— Начальник городской пожарной охраны уведомил меня, что курить на мероприятии запрещается. Можно…

— Значит, нельзя дернуть косячок? — крикнул кто-то из публики.

Зал рассмеялся.

— Нельзя. — Уильямс поднял руки, и все тотчас смолкли. — Альбинони, концерт си-бемоль.

Он повернулся к оркестру. Вскинул правую руку. Смычки взлетели к струнам.

Миг тишины.

Дирижер уронил руку, и грянула музыка.

Именно громкость ее ошеломила. Мгновенье назад театр нырнул в тишину, и вдруг его накрыло огромными волнами звуков. Будто опустошенное легкое внезапно наполнилось свежим воздухом. Нечто бесплотное, неуловимое и ужасно притягательное заполонило собой все пространство зала, вплоть до последней дырочки и трещины. Уверен, все обитавшие здесь мышки, все до единого тараканы тоже очарованно замерли. И сотворили это маленькие коричневые скрипки.

Я впитывал согласованность действий: слаженный взлет смычков, перебеги по грифам пальцев, похожих на паучков, плетущих паутину, преобразование взмахов Уильямса в их музыкальный эквивалент, главенство Стюарта, ведущего за собой остальных. Как достигаются этакие умение и ловкость? Что чувствует человек, способный сотворить подобное?

Концерт си-бемоль был в трех частях. В музыке я профан и толком описать не сумею, но первая часть была оживленной, точно веселый танец. Я представлял кружащиеся пары, развевающиеся пышные платья. Мелодия будто взбегала на пригорки, с которых вприпрыжку неслась вниз, потом вилась изящным серпантином и вновь скакала по холмам. Затем она стремительно скрылась вдали. Вторая часть походила на степенную прогулку по прямой тропе, временами взбиравшейся на гребень высокой горы, где разреженный воздух покалывает горло. Третья часть повторяла беготню первой, хоть и не столь проворно.

Музыка. До чего ж она удивительна и волшебна! Наконец-то смолкает болтливый мозг. Ни сожалений о прошлом, ни тревог о будущем, ни безумного сплетения мыслей и слов. Лишь паренье прекрасного абсурда. Отныне мыслим звуками, кои посредством мелодии, ритма, гармонии и контрапункта обрели притягательность и понятность. Отброшены хрюканье языка и занудство семиотики. Музыка — птичий ответ на тяжеловесную шумливость слов. Она погружает разум в состояние пьянящей немоты.

Слушая концерт си-бемоль, я мыслил звуками. Позабыл все слова, отдавшись легкому трепетному ощущению: пребыванию внутри музыки.

По окончании пьесы раздались аплодисменты и одобрительные крики. Музыканты встали, поклонились и опять сели. Уильямс взмахнул руками, вновь полилась музыка — Альбинони, концерт соль минор.

Он тоже впечатлил, хоть помню его смутно. Откровенно говоря, внимание мое рассеялось. В голову полезли слова. Я стал думать о Техасской авиакорпорации. Друг мой растолковал всю сложность того дела. Президентом корпорации, расположенной в Хьюстоне, был некто Фрэнк Лоренцо. Корпорация (приятель назвал ее холдинговой компанией) не занималась собственно перевозками, но владела двумя авиалиниями: Восточной и Континентальной. Первая базировалась в Майами и, похоже, испытывала серьезные финансовые трудности. Увязнув в спорах с тремя профсоюзами о зарплатах, условиях труда и пенсионных выплатах, она неуклонно теряла клиентов. Дабы уменьшить потери и аккумулировать наличность для финансовых операций, корпорация продавала активы авиакомпаний, сокращала персонал и число рейсов. Например, за триста шестьдесят пять миллионов долларов продала Дональду Трампу[1] выгодные маршруты Нью-Йорк — Бостон и Нью-Йорк — Вашингтон. Однако профсоюзы утверждали, что подобная стратегия… Аплодисменты, возгласы — концерт соль минор завершился.

Музыканты встали, поклонились, ушли за кулисы, потом вернулись и опять расселись по местам. Уильямс вскинул руку, призывая публику к тишине, вновь зазвучала музыка. Достав программку, в отсвете сценических прожекторов я разглядел, что играют шестой концерт си-бемоль мажор Баха. Первую партию вели альты Макки и Скотфорд. Они были точно скалолазы в связке, что карабкаются по утесу: вот Макки чуть продвинулся вверх, потом Скотфорд с ним поравнялся и обогнал, но Макки поднатужился и вновь оказался выше. Прочие инструменты создавали фон, сродни гулу голосов на вечеринке, позволяющему двоим вести приватный разговор. Однако вторая часть произведения показалась скучной, и я снова отвлекся.

Профсоюзы утверждали, что подобная стратегия суть жульничество: мол, продажа рейсов и урезание зарплат — часть плана по банкротству Восточной авиакомпании, которое даст возможность разорвать контракты, назначить нищенское жалованье и провести реорганизацию, избавляющую от профсоюзов. В 1983 году именно это Лоренцо провернул с Континентальной авиакомпанией. Затяжной яростный спор перешел в настоящую войну, и огласка вышла боком: транспортные агенты сообщали, что клиенты больше не желают пользоваться услугами Восточной авиакомпании, даже когда ее рейсы явно удобнее прочих. Аналитики просчитали: если конфликт затянется еще на пару месяцев, компания уже не сможет… Овация. Шестой концерт завершился. На очереди концерт ля минор. Помнится, Стюарт имел в нем большую партию.

Ситуация запуталась. «Прайс Уотерхаус» надеялась достичь соглашения с профсоюзами, и оттого каждый вечер мой друг возвращался домой с кипой бумаг, над которыми работал до двух ночи. В перекурах он рассказывал мне о развитии событий (последние ходы Лоренцо, судебные постановления, угрозы АФТ-КПП[2]), а я делился с ним дневными впечатлениями.

Мерридью. Интересно, кто это? Не тот ли Государственный секретарь, что купил у русских Аляску? Нет, того звали Сьюард[3]. «Глупость Сьюарда», вот как говорили. Не Мерридью.

Я огляделся. Пять дней назад в университетском городе Роутаун я, не особо несчастный, но и не шибко счастливый, раздумывал, как обустроить свою жизнь, а теперь вот в Вашингтоне, в театре, напоминающем разбомбленный Бейрут, слушаю Баха в исполнении какого-то ветеранского оркестра. Еще немного проваландаюсь, но в январе вернусь к учебе и в конечном счете получу степень бакалавра философии. А дальше? Что делать, к чему стремиться? Я прикидывал различные карьерные варианты. В какую ракушку забраться песчинкой?

Я огляделся. Пять дней назад в университетском городе Роутаун я, не особо несчастный, но и не шибко счастливый, раздумывал, как обустроить свою жизнь, а теперь вот в Вашингтоне, в театре, напоминающем разбомбленный Бейрут, слушаю Баха в исполнении какого-то ветеранского оркестра. Еще немного проваландаюсь, но в январе вернусь к учебе и в конечном счете получу степень бакалавра философии. А дальше? Что делать, к чему стремиться? Я прикидывал различные карьерные варианты. В какую ракушку забраться песчинкой?

Концерт ля минор закончился. Я сверился с программкой: на очереди концерт ре минор. В нем были прелестные скрипичные партии, но я все не мог отвлечься от собственных мыслей. Вновь заглянув в программку, я отметил, что имя композитора и название пьесы разделены двоеточием, а имена музыкантов и их роли в оркестре — точкой с запятой. Вспомнился Джозеф Конрад[4], у которого удивительная пунктуация. Один пример из его первого романа «Каприз Олмейера» навеки врезался в память. Двадцать лет Олмейер горбатится в богом забытом уголке Малайского архипелага. Он ненавидит эти места, но терпит все невзгоды, ибо хочет вернуться в Европу богачом, и все это ради Нины — красавицы дочери-полукровки. «Я хочу видеть, как белые мужчины склоняются перед властью твоей красоты и твоего богатства», — говорит Олмейер. Но двадцать лет на архипелаге — это годы разочарований, унижений и нищеты. Последней каплей становится решение Нины, которая не знает иной жизни, кроме жизни на сем тропическом острове, и здесь счастлива, вопреки воле отца мечтая выйти за своего малайского возлюбленного Дайна. Дочь не хочет уезжать в Европу. Олмейер раздавлен. Все потеряно. Титанические усилия пропали втуне. Но так не должно было случиться. Подчас казалось, что удача, успех и слава вот-вот улыбнутся, однако всякий раз им мешала какая-то неурядица, какая-то крохотная ошибка.


Заботливое лицо дочери заставило его вскочить, опрокинув стул:

— Пойми же! Все было совсем рядом; вот; лишь стоило протянуть руку.

Какое блистательное использование точек с запятой! Полюбуйтесь конструкцией: четыре слова в начале предложения и четыре в конце балансируют на опоре единственного словечка, что несет на себе весь груз и напряженье фразы. Заурядный писатель окружил бы сию опору запятыми. Или прибегнул к тире. Но выделенное точками с запятой, «вот», не превращаясь во вводное слово, обретает подлинную ударность. Окантованное двумя словесными группами, что подобны беспомощно воздетым рукам или пылающему отчаянием взору, оно вопит о рухнувших двадцатилетних надеждах. Пунктуация фразы продуманна, мощна и динамична. Пунктуация подлинного мастера.

Наконец музыканты одолели концерт ре минор, показавшийся бесконечным. Я глянул на часы: всего полдесятого. До антракта еще Телеманн. Может, уйти? — мелькнула мысль. Но я приказал себе остаться. Потерпи, убеждал я себя, ведь здесь композитор новой пьесы. Интересно, что это за «диссонирующая скрипка»? Вдруг что-нибудь отменное? Вспомнился голландский скрипач, которого я слушал в Монреале. Он исполнял пьесу, представлявшую собой долгое заунывное пиленье, перемежаемое оглушительно пронзительными нотами и яростными пиццикато. Никакого намека на мелодию и ритм, одно лишь терзанье нервов, заставившее часть зрителей быстренько собрать манатки. А мне понравилось. В этом было столько жизни! Еще припомнился концерт украинско-канадского композитора в Роутауне. Свое творение он назвал «непрерывной музыкой»: пальцы его, точно медлительные волны, перебирались по фортепьянной клавиатуре, порождая гипнотически тягучую мелодию. Возможно, и нынче будет что-то из ряда вон. Не пропущу ни за какие коврижки.

Вторая часть концерта Телеманна оказалась весьма энергичной, отчего мысли мои примолкли. Финальный пассаж сопроводили аплодисменты, свист и выкрики. Оркестранты раскланялись и покинули сцену, прихватив инструменты. В зале вспыхнул свет.

Уф! Антракт.

Я вздрогнул от крика «ЕСТЬ „МИМЕЛОБ“, „ОЛД МИЛУОКИ“, „КОРОНА“, А ТАКЖЕ „ЛОУН СТАР“!» Возле дверей орал чернокожий кассир. Его напарник с выручкой проворно подъехал к нему и припарковался рядом с пятью объемистыми синими кулерами. Началась торговля пивом. «Легально ли?» — задалась вопросом моя канадская натура. Решив размять ноги, я прошелся по полю брани и на стене осмотрел одно особо живописное пятно от плесени, весьма смахивавшее на изображение средневекового города. Казалось, и впрямь можно разглядеть улицу, по которой плетется бюргер, обеспокоенный странными волдырями под мышками и с утра мучившим жаром. Говорят, Черная Смерть прибрала треть населения средневековой Европы. Я потрогал стену: сгнившие обои были готовы отвалиться полотнами.

На полу, средь осколков скульптур, я приметил голову Афины в шлеме. Она единственная, кого я узнал. Прочие останки выглядели безымянными символами физического совершенства древних греков, мужчин и женщин. Грубо расчлененные скульптуры — острые края обломков голов, конечностей и торсов, выставленное напоказ гипсовое нутро — обрели некую горестную прелесть. Нагнувшись, я повернул лицом вверх голову Афины. Некогда безучастный, теперь ее взор полнился стоическим трагизмом. Захотелось собрать и склеить все изваяния.

Публика беседовала, разбившись на группки. Я чувствовал себя незваным гостем, а потому, плюхнувшись на свой стул, вновь погрузился в пустяшные мысли.

Минут через сорок вдруг явственно возникло какое-то напряжение. Разговоры смолкли, посерьезневшие зрители вернулись на свои места. И тогда я смекнул: Альбинони, Бах и Телеманн были всего лишь на затравку.

Свет погас.

Под предводительством Стаффорда Уильямса музыканты вышли на сцену. Было слышно, как поскрипывают половицы. Одиннадцать человек расселись, двое остались на ногах. Алфавитная версия подтвердилась — Джон Мортон был вычислен мною верно. Он что-то шепнул Уильямсу. Тот кивнул. Встав слева от дирижера, Мортон поднес скрипку к плечу и, прижав ее подбородком, легонько пробежал пальцами по грифу. Затем вскинул смычок над струнами. В моей голове возник образ фрески Сикстинской капеллы «Сотворение Адама»: наэлектризованный просвет между пальцами Создателя и его Детища, тянущимися друг к другу. Мортон взглянул на дирижера. Уильямс поднял руку. Единым движением музыканты вскинули смычки. Взгляд Мортона застыл на правой руке. Смычок опустился на струны… Как же описать то, что я услышал?

Если б музыка имела цвет, зал превратился бы в калейдоскоп красок, и тогда я говорил бы о темной синеве, истекавшей от контрабаса, лазури и зелени, порожденных альтами и виолончелями, оранжевой желтизне, струившейся от скрипок. Но прежде всего я сказал бы о красном и черном цветах, которыми полыхала скрипка Мортона. Если б музыка имела цвет, а я был бы хамелеоном, я бы раз и навсегда сменил свою окраску на оттенки этого концерта.

Я воспринимал музыку бесцветным оком, которое видело только сцену. Исчезли руины зала, исчезла публика. Осталась лишь сцена, а на ней только Джон Мортон. Я видел, как неказистость превратилась в красоту. Неказистость имела рачьи глаза, поросячье рыльце и брюшко, выпиравшее из-под прокатного смокинга. Разряженный красавчик скукожился и сгинул. На моих глазах неказистость превратилась в страдание и красоту.

Пьеса длилась меньше десяти минут, музыканты сбились и смяли финал, но эти мгновенья вымели из моей жизни все мелочное, зряшное, мучительное — облака рассеялись, и я узрел небесную высь.

Начало было официозно, в духе дворцового бала: вообразите величавых кавалеров и дам, которые досконально знают свои и партнерские па. Но вскоре мелодия свернула в иное русло, став оживленной и столь естественной, что я бы легко предсказал ее течение, если б мне вдруг предложили. Затем она по крутой спирали стала забираться на верха, и на каждом витке высокие ноты трепетали, словно блюдца, вращающиеся на палках китайского циркача, а после безудержным весенним потоком, рокоча и ликуя, ринулась вниз.

Тему вел Мортон. Зачинщик, он убегал вперед, и оркестр азартно бросался в погоню, многоголосо вторя его россыпи нот. Мелодия была замысловата: левая рука солиста скакала по всей длине грифа, задерживаясь для вибрато, смычок, как безумный, метался по струнам. С самого начала Мортон ошибался. Уточню главный момент: исполнение было неважным. Даже мое неподготовленное ухо различало смазанные или неточные ноты и замедление темпа, ибо Мортон просто не успевал. Но это не мешало. Напротив. Вся мощь пьесы выражалась через посредственную игру солиста. Каждая фальшь таила в себе недосягаемое совершенство, каждый сбой раскрепощал. Ничего подобного я не слышал. Механистической безупречности не было и в помине. Воистину живая, эта музыка, подобно панк-року или творениям Джексона Поллока и Джека Керуака[5], являла собою смесь идеальной красоты и очистительного изъяна.

Назад Дальше