Роккаматио из Хельсинки - Янн Мартел 8 стр.


Музыка замедлилась. Альты и виолончели испускали спокойные лазоревые ноты. Похоже, сочинение на пару с автором переводило дух: Мортон отер левую руку о смокинг и облизал губы. Его напряженное лицо слегка перекосилось.

Ансамбль воспрянул на низких протяжных полутонах.

Мортон вновь повел соло. Вот теперь я не сумею передать своего впечатления. Наверное, существуют специальные термины, которые точно охарактеризуют его исполнение, но мне они неизвестны. Как сказать на музыковедческом языке, что из меня вынули душу и, подбросив ее в воздух, растеребили на ворсинки? Как сказать, что я жил и дышал в согласии с музыкальными взлетами и паденьями? Как обозначить ноты, что вихрятся иль колышутся, уподобляясь то угасающему трепетному шепоту, то когтистой тигриной лапе, и всякая, идеальная и смазанная, полна нежности, от которой щемит сердце? Как назвать звуки, что одновременно возносят и швыряют в бездну, возвеличивают и сокрушают?

И вот в сем блаженном страдании возникла диссонирующая скрипка. Она звучала менее полминуты. Оркестр изливался парящей синевой, зеленью и желтизной, когда вдруг на высоких красных нотах Мортон взлетел в поднебесье, а затем на низких черных ринулся в преисподнюю. Если звук способен выразить чувство, то именно это и произошло: глубокое переживание стало слышимым, сильное чувство идеально перевоплотилось в звук, а потом вновь стало чувством. В те секунды меня охватила глубочайшая, рвущая душу скорбь, я с головой окунулся в муку.

Вдруг диссонирующая скрипка смолкла, ансамбль резко перешел на однообразную нотную зыбь. Внезапный сбой, попытка вернуться в прежнее русло. Но Мортон вконец растерялся — он беспрестанно ошибался, а затем, сдавшись, прекратил игру и понуро замер, в левой руке зажав скрещенные скрипку и смычок. Несмотря на отчаянные усилия дирижера выправить курс, вскоре и другие партии разбрелись кто куда, безнадежно заблудившись. В зале царил мутный серый звук. Один за другим музыканты оставляли позиции, последним отступил Стюарт, первая скрипка. Зал окутало тишиной.

Будто разжалась чья-то хватка, позволив рухнуть обратно на стул. Сердце мое колотилось, я громко дышал открытым ртом. Хотелось взлететь на сцену к Мортону, только что сотворившему нечто беспредельно мощное и прекрасное, чему я был свидетелем.

Никто не аплодировал. Висела наэлектризованная тишина. Казалось, дотронься до стен или пола, и они вздрогнут.

В зале зажегся свет. Я не шелохнулся. В моем бытии пали все преграды, я наслаждался изумительным чувством свободы, чувствуя себя опустошенным, распахнутым, преображенным.

Постепенно я стал воспринимать посторонние звуки — чей-то судорожный вздох, ерзанье, скулеж овчарки. Потом зрители начали тихонько расходиться, словно после церковной службы. Музыканты гуськом покинули сцену. Мортон ушел третьим.

Я все сидел. Огляделся. Театр изменился: теперь он казался не руинами, но величественным храмом.

Вошел чернокожий кассир. Кроме меня, зрителей не осталось. Негр стал шумно складывать оранжевые стулья. Я решил помочь. Убрав штук пятнадцать, счел, что заслужил небольшую беседу:

— Великолепная пьеса.

Чернокожий сложил четыре стула и лишь тогда буркнул:

— Угу.

Я убрал еще пять стульев:

— У него есть записи?

— Нету.

Очередная пятерка.

— А другие сочинения?

— Нет. Единственное, на что сподобился.

Следующая пятерка.

— Он женат?

Дурацкий вопрос. Не знаю, почему я его задал. Первое, что пришло в голову безотносительно к музыке. Путаное желание узнать о связи Мортона с миром.

— Женат? — переспросил негр, впервые глянув в мою сторону. — Ага, повенчан. С бутылкой.

«Лучше оставить его в покое», — подумал я, на прощанье оглядывая зал.

— Спасибо. Всего доброго.

Чернокожий не ответил. Я вышел в фойе.

За столиком инвалид пересчитывал выручку. Глянув на меня, он кивнул. Я подождал, пока закончится пересчет десяток.

— Замечательная пьеса.

— Понравилось? — улыбнулся инвалид. — Жалко, не доиграли.

Он казался дружелюбнее. Выговор выдавал в нем южанина, высокий голос был чуть надсаден, как при ангине.

— По-моему, и так вышло здорово.

— Да-да, полностью согласен. Так тоже отлично.

— Еще что-нибудь он сочинил?

— О да, конечно. Но больше ничего столь законченного.

Инвалид стал пересчитывать пятидолларовые банкноты.

— Хороший сбор?

— Как раз хватит, чтоб расплатиться за смокинги и стулья.

— Всегда здесь выступаете?

— Нет, обычно играем в школьном актовом зале, но ради Джона решили устроить концерт в настоящем театре. Понимаете, это была премьера.

— Я видел в программке. Хорошо бы сделать запись. Честно, это было нечто.

— Конечно, хорошо бы. Но тяжко, тяжко. Мы не профессионалы, а классическая музыка плохо продается. Однако Билли еще раз попытается.

Он принялся считать однодолларовые купюры. Позади меня кто-то кашлянул. Я обернулся.

Джон Мортон. Простые мешковатые брюки, в тон им зеленая рубашка. В одной руке скрипичный футляр, в другой — пластиковый пакет. Одно дело видеть его на сцене и совсем иное — вот так, рядом. Оробев, я отшагнул в сторону.

— Привет, Файф, — сказал Мортон. Его выговор был близок к канадскому.

Инвалид отвлекся от пересчета.

— Привет, старина. Классный концерт, ей-богу, классный.

— Не думаю.

— Да чего ты? Вот, мы только что говорили, как все было здорово, правда? — Файф взглянул на меня.

— Да, ничего подобного я не слышал. Невероятно!

— Но я ж не закончил. И…

— Это совсем неважно! — перебил инвалид. — Все равно вышло превосходно!

Я энергично кивнул. Широкое лицо Мортона приковало мой взгляд.

Музыкант недоверчиво покачал головой и, поставив футляр на столик, протянул инвалиду пакет.

— Возьмешь?

На пакете с надписью: «Прокат смокингов», был изображен лис в вечернем наряде. Я впился взглядом в футляр. Казалось, в нем спрятан хищный коричневый зверек, покорный лишь рукам дрессировщика.

— Давай. — Файф раскрыл пакет. — Здесь всё?

— Да.

— Лады. — Инвалид откинул пакет к кучке таких же возле кресла.

— Спасибо. Ну, пора бежать. — Взъерошив волосы, Мортон шагнул к выходу.

— Было здорово, Джон, — сказал инвалид.

— Где Билли?

Файф кивнул на дверь в зал.

— Чего он там?

— Наверное, ломает стулья.

— Что-нибудь говорил?

— Ну-у… — протянул Файф —…в какой-то момент он чуть не оторвал мое правое колесо, так что, полагаю, ему понравилось.

— Думаешь?

— Уж поверь. Все путем — так прекрасно, что невозможно закончить.

Мортон кивнул.

— Завтра встречаемся?

— Конечно.

— Ладно. Спокойной ночи. Спасибо, Файф.

— До завтра, Джонни. Гордись собой и не бери в голову.

Мортон снова кивнул, прощаясь с нами, и вышел в коридор. Я смотрел ему вслед. Файф занялся подсчетом мелочи. Может, осмелиться? Да нет, слишком поздно. Нет, не поздно. Поздно. Нет. Вдруг я решил: не поздно.

— Ну, пойду. Знаете, это было изумительно… Честно, лучший концерт в моей жизни. До свиданья.

— Здорово. Большое спасибо. Счастливо.

Промчавшись по коридору, я выскочил на улицу как раз в тот момент, когда Мортон отъехал от тротуара и свернул направо. Драндулет его тарахтел, словно буксир.

Не мешкая, я кинулся вдогонку. Затрудняюсь ответить, чем я думал, но вообще-то машины не преследую, ни бегом, ни в другом авто. Мортон скрылся за углом. Благодаря светофорам, неспешности драндулета, медлившего на поворотах, и собственной стайерской усердности, которой позавидовала бы самая злобная шавка, ненавистница автомобилей, на всем весьма долгом пути я умудрился не отстать. Уж не знаю, какие бандитские районы я миновал. Завидев меня, прохожие распластывались по стенам. Когда я настиг припаркованную машину, Мортона рядом не было. Хватая ртом воздух, я рухнул на тротуар. Пот лил в три ручья, сердце пыталось выпрыгнуть из груди, ноги отваливались.

— Черт, и все зря… — пропыхтел я.

Через какое-то время я немного оклемался. Встал, обошел машину. Где он живет? Можно ли выяснить?

А потом я его увидел. На другой стороне улицы, за банковской витриной. Разумеется, в половине двенадцатого ночи банк был закрыт, но внутри кое-где горел свет. Вышагивая вдоль кассовых прилавков, Мортон толкал тележку с раскрытым мусорным мешком, метлами, щетками, тряпками и чистящими средствами.

Он служил уборщиком.

Выкатив тележку на середину зала, Мортон дважды приложился к бутылке с этикеткой «Мистер Чист». Потом мягкой оранжевой шваброй подмел пол. Закончив, подтолкнул тележку к прилавкам и скрылся из виду.

Через минуту он выкатил тяжелый полотер с большой круглой щеткой, который, включив в розетку, стал возить по мраморному полу. Сквозь стекло звук не проникал, но было ясно, что машина изрядно гудит. Казалось, Мортон, который неспешно таскал полотер взад-вперед, пребывает в созерцательном покое.

Через минуту он выкатил тяжелый полотер с большой круглой щеткой, который, включив в розетку, стал возить по мраморному полу. Сквозь стекло звук не проникал, но было ясно, что машина изрядно гудит. Казалось, Мортон, который неспешно таскал полотер взад-вперед, пребывает в созерцательном покое.

Что я мог ему сказать? Ничего, лишь выразить благодарность и восхищение. Как он это воспримет? Сочтет назойливостью? Вот, опять глотнул из бутылки. Пьет с радости или горя?

Довольно скоро Мортон расправился с полом и, отключив машину, стал обматывать ее шнуром.

Надо было что-то решать. В ночную темень отмахал полгорода — чего теперь-то бояться?

Я пересек улицу и постучал по витринному стеклу.

Мортон недоуменно оглянулся, но через секунду продолжил возню со шнуром.

Я снова постучал.

Он опять оглянулся. Я показал на входные двери справа от себя.

Он развел руки и пожал плечами.

Вытянув левую руку, правой я изобразил движение смычка.

Мортон подошел к стеклу. Я вновь показал на дверь, потом на свой рот и на Мортона: поговорить.

Он постучал себя по запястью: знаешь, который час?

Я дернул плечом: ну и что? Затем опять сыграл на скрипке.

Мортон кивнул, но остался на месте.

Закончив игру, я поаплодировал и прижал ладонь к сердцу: это было великолепно.

Мортон снова кивнул, разглядывая меня. Я уже потерял надежду, когда он ткнул пальцем вправо от себя — мол, пройди на ту сторону.

Мы шли рядышком. Оба свернули: я обогнул угол дома, он — кассовую стойку. Направляясь к служебному входу, Мортон махнул рукой — мол, ступай до конца витрины. Верхняя часть стеклянной двери была прозрачной, нижняя — матовой. Мортон щелкнул выключателем, осветив коридор, и настороженно подошел ко входу.

Послюнявив палец, на стекле задом наперед я написал: Рэнкин.

Мортон кивнул, потом вывел вопросительный знак и показал на меня.

Я начертал восклицательный знак и показал на него.

Смерив меня взглядом, он достал из кармана тяжелую связку ключей. Вставил ключ в стенную скважину, на четверть оборота повернул его и отодвинул засов. Потом другой. И третий. Дверь открылась.

— Послушайте, я лишь хотел сказать, что ваш концерт — нечто фантастическое, — забормотал я. — Меня просто сдуло. Ничего подобного я не ожидал. Эта диссонирующая скрипка…

— Нельзя держать дверь открытой. Войдите.

Я поспешно шагнул внутрь.

— Спасибо, только не хочу вас беспокоить…

— Все нормально.

Мортон запер дверь, повторив процедуру в обратном порядке.

— Ничего подобного диссонирующей скрипке я не встречал. Это самое прекрасное, что слышал в своей жизни.

Не глядя на меня, Мортон усмехнулся:

— Приятно, приятно. Спасибо. Кх-м… Работа ждет. Поговорим, пока я убираюсь.

— Хорошо.

Мы ступали по только что вычищенному полу.

— У вас еще есть сочинения?

— Полно всякой ерунды. Может, пока оботрете телефоны? Я покажу, как надо.

— Конечно, охотно.

Взяв из тележки тряпку и белую пластиковую бутылку, Мортон подвел меня к кассовым прилавкам.

— Значит, так: смачиваете тряпку… — Он плеснул на тряпицу спиртовой жидкости и снял трубку. — …протираете корпус… рычаги утопить… вокруг них не надо… и кнопки. Потом трубку. Непременно обтереть микрофон. Кладете трубку и стираете следы пальцев. Ясно?

— Понял.

Банк имел уйму телефонов. Взяв флакон «Уиндекса» и чистую тряпку, Мортон стал протирать плексигласовые панели, разделявшие кабины кассиров. Мелькнула мысль: среди ночи на пару с Моцартом я прибираюсь в вашингтонском банке.

— Хорошо, если бы ваш концерт передали по радио.

— Мы не профессионалы. Однажды кто-то назвал нас «развлекательным оркестром».

— Может, найдется профессиональный оркестр, который захочет его сыграть?

— Хорошая мысль.

Только безнадежная — догадался я по его тону.

Я закончил с телефонами.

— Скажите, Дональд Рэнкин ваш друг?

— Да, был.

Без пояснений. Я выбрал не тот путь. Зайдем иначе.

— Столы протереть?

— Весьма обяжете. — Мортон подал мягкий замшевый лоскут. — Просто обмахните. Если что-нибудь передвинете, потом верните точно на место, пожалуйста. Особенно бумаги.

— Есть!

Банк имел уйму столов. Мортон стал протирать панели с другой стороны. Работали молча.

— Жалко, не доиграл, — наконец сказал Мортон. — Когда репетируем, все замечательно, а на публике я ужасно волнуюсь. Наворотил кучу ошибок. Хотел, чтоб получилось идеально.

— По-моему, Файф верно сказал: это неважно.

Он не ответил. Я продолжил работу.

Закончив с панелями, Мортон тоже взялся за протирку столов.

— Знаете, Бах неотъемлем. Если его убрать, что-нибудь рухнет. Останется брешь. В Германии, в нас. Что я такое? Досуговый инвентарь. Теннисный мячик. Болван-соперник в карточной игре и всевозможных викторинах. Пожалуй, и болван — слишком громко. Я горбачусь тут одиннадцать лет. В служебной раздевалке повесил афишу. Подчеркнул свое имя. Человек, который одиннадцать лет за вами прибирает. Премьера. Думаете, хоть один пришел? Никто. Вот еще, тратить время на всякую хрень. Я за пылесосом.

Укатив полотер, Мортон вернулся с пылесосом. Я предполагал увидеть нечто громоздкое и бочкообразное, но штуковина на трех колесиках и с очень длинным шнуром оказалась миниатюрной. Мортон подключил ее к розетке и, заметив мое удивление, поделился:

— Пылесосы, они, как собачонки, — чем мельче, тем заливистее.

Он щелкнул тумблером. И впрямь: машинка из породы чихуахуа ревела, будто самолетная турбина.

— СДВИНЬТЕ… — прокричал Мортон, но затем выключил пылесос. — Сдвиньте кресла и мусорные корзинки, а я буду пылесосить, ладно?

Я кивнул, и он вновь запустил агрегат, обладавший устрашающей тягой. Удивительно, что палас не засосало целиком. Я откатывал кресла и приподнимал корзинки.

Банк имел уйму паласов.

Мортон заговорил, не обращая внимания на шум. Похоже, он был ему рад.

— ОДНАЖДЫ Я ПРОЧЕЛ В ЖУРНАЛЕ О ХОРЕОГРАФЕ, КОТОРЫЙ СМЕЯЛСЯ… ВЫСМЕЯЛ ТЕХ, КТО СЧИТАЛ ТАНЕЦ ЗАБАВОЙ. ТАНЕЦ — ЖИЗНЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ, СКАЗАЛ ОН. ЗДОРОВО — «ЖИЗНЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ». ЗНАЕТЕ, КОГДА МУЗЫКА ДОСТАВЛЯЛА МНЕ НАИБОЛЬШУЮ РАДОСТЬ? РАССКАЗАТЬ?

Да-да-да, закивал я.

— ВО ВЬЕТНАМЕ. МНЕ БЫЛО ДЕВЯТНАДЦАТЬ. ДУМАЛ, ЖДУТ ПРИКЛЮЧЕНИЯ. ТУДА Я ПОПАЛ В ОКТЯБРЕ ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМОГО, А В ЯНВАРЕ ОЧУТИЛСЯ… ЗНАЕТЕ ГДЕ? КХЕСАНЬ! СЛЫХАЛИ? НЕТ? ОСАДА НАШЕЙ БАЗЫ. ДО ЧЕРТА СОВРЕМЕНОГО ОРУЖИЯ, НО ВСЕ БЫЛО ТОЧНО В СРЕДНИЕ ВЕКА. НАС ОКРУЖИЛА АРМИЯ СЕВЕРНОГО ВЬЕТНАМА. ДУБИНА УЭСТМОРЛЕНД[6] ПРИКАЗАЛ ДЕРЖАТЬСЯ. ОСАДА ДЛИЛАСЬ СЕМЬДЕСЯТ СЕМЬ ДНЕЙ. ЕЖЕДНЕВНЫЙ РАКЕТНЫЙ И МИНОМЕТНЫЙ ОБСТРЕЛ. ПОДЛИННЫЙ АД. В ЛАБИРИНТЕ ТРАНШЕЙ МЫ ЖИЛИ, ТОЧНО КРЫСЫ. ВОТ ТОГДА-ТО Я ВСТРЕТИЛ ДОНА РЭНКИНА. ЗНАЕТЕ, ОТКУДА ОН РОДОМ? МОСКОУ-МИЛЛЗ, МИССУРИ. КАКОВО? МЫ ВОЮЕМ С УЗКОГЛАЗЫМИ, А ПАРЕНЬ ИЗ ГОРОДКА С МОСКОВСКИМ НАЗВАНИЕМ! МЫ ЧУТЬ НЕ ПРИСТРЕЛИЛИ ЕГО, КОГДА УЗНАЛИ. И СЕЙЧАС СМЕШНО. ВООБЩЕ-ТО Я ТАМ БЫВАЛ, В МОСКОУ-МИЛЛЗ.

Мортон помолчал, невидяще глядя перед собой, затем продолжил плавно возить щеткой по ковру.

— ЗНАЕТЕ, В ПИСЬМАХ ДОМОЙ Я О МНОГОМ ХОТЕЛ РАССКАЗАТЬ. НО НЕ МОГ. УВЯЗАЛ В СЛОВАХ. КОСНОЯЗЫЧНЫЕ ПРЕДЛОЖЕНИЯ ТРЕБОВАЛИ ОТДУШИНЫ. К ТОМУ ЖЕ НЕ ХОТЕЛОСЬ ПУГАТЬ РОДИТЕЛЕЙ И СЕСТРУ. И ТОГДА ОТ НЕЧЕГО ДЕЛАТЬ Я СТАЛ ЗАПИСЫВАТЬ ПЕСНИ, КОТОРЫЕ СЛЫШАЛ ПО РАДИО. ЗАПИСЫВАЛ И СЛОВА, НО ЧАЩЕ СОЧИНЯЛ СВОИ СОБСТВЕННЫЕ. МОЖЕТЕ ПРЕДСТАВИТЬ, КАК НА СКРИПКЕ ЗВУЧИТ ЭЛВИС ПРЕСЛИ? ИЛИ МОТАУН? ИЛИ «МАМЫ И ПАПЫ»[7]? МНЕ НРАВИЛОСЬ ИГРАТЬ «ПОНЕДЕЛЬНИК, ПОНЕДЕЛЬНИК».

Мортон широко ухмыльнулся.

— В САЙГОНЕ Я РАЗДОБЫЛ СКРИПКУ. НОТНУЮ ГРАМОТУ Я ЗНАЛ — В ШКОЛЕ ДАВАЛИ УРОКИ МУЗЫКИ. СЛАВА БОГУ, ЧТО У МЕНЯ БЫЛА ЭТА СКРИПКА. ТАК ВОТ, Я ЗАПИСЫВАЛ НОТЫ, СОЧИНЯЛ СЛОВА И ОТПРАВЛЯЛ ПЕСНИ РОДИТЕЛЯМ — КАК ЗНАК, ЧТО Я ЖИВОЙ, МОЛ, СО МНОЙ ВСЕ В ПОРЯДКЕ. НОТ ОНИ НЕ ЗНАЛИ, НО ЧИТАЛИ ТЕКСТ, БУДТО МОИ ПИСЬМА. НАВЕРНОЕ, ЭТО ПОЛНАЯ ДУРЬ, НО ТАК ОНО И БЫЛО. ПОТОМ НАДОЕЛО КОРЯЧИТЬСЯ ВОЗЛЕ РАДИОПРИЕМНИКА, УГАДЫВАЯ ТОНАЛЬНОСТЬ И НОТЫ. ЗАХОТЕЛОСЬ ЧЕГО-ТО… КАК ЖЕ СКАЗАТЬ-ТО?

Мортон покрутил рукой.

— ЧЕГО-ТО СОВСЕМ ДАЛЕКОГО ОТ ВОНЮЧЕГО ВЬЕТНАМА, ТАКОГО, ЧТО ВЕРНЕТ МНЕ РАССУДОК. ВОТ ТОГДА Я СТАЛ СОЧИНЯТЬ СОБСТВЕННЫЕ ВЕЩИЦЫ. ВОЙНА СДЕЛАЛА ИЗ МЕНЯ КОМПОЗИТОРА. ГЛЯДЯ НА ИЗРЫТЫЕ БОМБАМИ ЗЕЛЕНЫЕ ХОЛМЫ, Я СЛЫШАЛ МУЗЫКУ СКАРЛАТТИ, БАХА, ГЕНДЕЛЯ, КОРЕЛЛИ. В КХЕСАНИ СТИЛЬ БАРОККО ОБРЕЛ СМЫСЛ. В ЗАТИШЬЯ МЕЖДУ СТЫЧКАМИ И ДОЖДЯМИ Я НАХОДИЛ СУХОЙ ТЕНИСТЫЙ УГОЛОК И СОЧИНЯЛ. РЕБЯТАМ НРАВИЛОСЬ. ПОМНЮ, ОДНАЖДЫ УИЛБУР, ЕЩЕ ОДИН МОЙ ДРУЖОК, СЛУЧАЙНО ПОРВАЛ СТРУНУ. ВИДЕЛИ Б ВЫ ЕГО ЛИЦО! НИЧЕГО СТРАШНОГО, У МЕНЯ БЫЛИ ЗАПАСНЫЕ СТРУНЫ, НО ОН ТАК ПЕРЕЖИВАЛ — Я ДУМАЛ, ЗАСТРЕЛИТСЯ. ЗНАЕТЕ, ЧТО ОН СДЕЛАЛ? УИЛБУР БЫЛ РАДИСТОМ. НЕ ВЕДАЮ, КАК ОН УМУДРИЛСЯ, НО В СЛЕДУЮЩЕМ СБРОСЕ БЫЛ ЗАПАС СТРУН, КОТОРОГО ХВАТИЛО Б НА МУЗЫКАЛЬНЫЙ МАГАЗИН. ЕЩЕ ОН ЗАКАЗАЛ НОТНУЮ БУМАГУ. ДА, РЕБЯТАМ НРАВИЛОСЬ. ЕСЛИ Я НАЧИНАЛ ИГРАТЬ, ВСЕ ТОТЧАС ВЫКЛЮЧАЛИ ПРИЕМНИКИ. ВОТ ГДЕ МУЗЫКА ДОСТАВЛЯЛА НАИБОЛЬШУЮ РАДОСТЬ — В АДУ, В ОТХОЖЕМ МЕСТЕ, В НУТРЕ ВОЙНЫ.

Назад Дальше