Счастливая карусель детства - Гайдышев Александр Григорьевич 9 стр.


Правда, папа рассказывал со смехом мне про один случай из его детства, когда физическая сила все же применилась дедом по отношению к нему, но с моей точки зрения в этой истории все было справедливо и заслуженно. Дело было после войны, примерно году в пятидесятом. Дед в ту пору работал учителем литературы в старших классах мужской школы. Приходил он с работы всегда предсказуемо точно и два раза в неделю по строго заведенным дням приносил из «Метрополя» для домашних торт, который всегда водружался им в раскрытом виде в центре обеденного стола в гостиной. После этого действа он удалялся в свою комнату, переодевался, просматривал и разбирал почту, ученические тетради и готовился к обеду, а женщины начинали активно хлопотать и суетиться на кухне, заканчивая последние приготовления перед выносом блюд. Не дай им бог задержать обед или подать что-то не в рамках заранее оговоренного и утвержденного им меню! Никаких криков и ругани не будет, он просто фыркнет и посмотрит на них своим особым хлестким взглядом, чего окажется вполне достаточно, чтобы вызвать у «провинившихся» домочадцев дискомфорт и чувство собственной неполноценности на долгое время. В этих его жестах нет ни высокомерия, ни злости, ни обиды, он просто всегда и во всем следует заведенному порядку, и если что-то в этом порядке нарушается, то все его существо протестует и начинает исправлять ситуацию. Все кроме папы были при деле, и он в одиночестве стоял в гостиной, взирая на излюбленное лакомство, расположенное в центре стола. Он знал, что дед всегда педантично делит торт на равные части и никогда не делает ни для кого исключений и скидок на возраст. Старшая папина сестренка Аля к сладкому относилась почти равнодушно, а сам он на свою беду был страшным сладкоежкой и буквально мучился, истекая слюной в преддверии послеобеденной порции торта. Но мучился он еще и по другой причине. Несколько недель назад он начал потихоньку подворовывать кусочки торта, откусывая и слизывая языком небольшие слои кремовых и шоколадных башенок, цветков и других фигурок, расположенных сверху.

Все бы ничего, но в последние два раза за столом начали обращать внимание и удивляться прогрессирующей скромности некогда стабильно пышного фирменного кондитерского изделия. И хотя тогда все списали на трюки торговли, папа все же из чувства самосохранения догадывался, что зарываться и дергать тигра за усы — дело опасное.

Он в нерешительности стоял возле торта, мучился, взирая на него, и облизывался. Но любовь к сладкому все же оказалась сильнее и постепенно начала побеждать волю и разум. Он осторожно оглянулся вокруг, прислушался к звукам и, не обнаружив ничего подозрительного, принялся за ювелирное слизывание вкусностей с поверхности торта. В этот раз он решил не терять благоразумия и сознательно хотел подсократить свои аппетиты. Все шло хорошо и вкусно, но вдруг чья-то ладонь резко опустилась сзади на его голову и с силой вдавила ее в торт. Крем, бисквит, шоколад, смешиваясь, облепляли папины лоб, нос, губы, глаза. Он понял, кто его держит, и не на шутку испугался. Воздуха уже начинало не хватать, но все попытки выбраться из торта пресекались железной рукой, ни на секунду не ослабевавшей хватку. Он напрягал все силы, чтобы выбраться из торта, пытался кричать, но ничего не получалось. Им завладела паника. Вдруг железная рука ослабла, ладонь легла на шею и, сильно сжав пальцы, стремительно вытянула голову из злополучного торта.

— Сегодня пришлось пожертвовать сладким, чтобы вывести раз и навсегда в нашей квартире крысу, — дед брезгливо одернул руку от своего сына, картинно вытер ее о салфетку и принялся испепелять его суровым холодным взглядом. Вышедшие на шум из кухни папины мама, бабушка и сестра со смешанными чувствами взирали за происходящим.

Папа захныкал, из его глаз побежали слезы стыда и жалости к себе, и даже их слегка сладкий кремовый вкус ни на градус не мог повысить настроения и уменьшить страха. Низко склонив голову, он облизывался, хлюпал носом, вытирал ладонями остатки торта с лица, но больше всего на свете он боялся поднять голову и взглянуть в глаза своему отцу. Ему казалось, что дедовы глаза в эти минуты источают гром и молнии, и стоит только лишь в них взглянуть, как он потеряет дар речи или превратится в каменную статую, наподобие статуй тех греков, которые в свое время так смело смотрели в лицо Медузе Горгоне.

— Надеюсь, это будет тебе уроком на всю жизнь. Ты лишаешься сладкого на две недели и обеда на сегодня.

Приговор прозвучал, и никто не собирался его оспаривать. Всем было известно, что любые споры и уговоры могут только осложнить судьбу виновного.

— А теперь выброси эту гадость, умойся и отправляйся к себе. Папа безропотно взял остатки торта и направился в сторону мусорного ведра. Как хотелось ему проглотить эту «гадость» и как мучился он, выбрасывая остатки торта! В это время в Ленинграде как нигде еще были живы воспоминания горожан об ужасах голодной блокады, торты же с пирожными воспринимались как нечто пришедшее из совершенно другого сказочного и благополучного мира. Да и сам дед, находясь в блокадном офицерском госпитале с тяжелой степенью дистрофии, выжил только благодаря тому, что смог выиграть в карты у соседа по палате Сульфедин — недавно появившееся американское лекарство для лечения дистрофии. Карт он никогда не любил и в тот раз играл чуть ли не в первый раз в жизни, поставив все свои деньги против заветного лекарства. Если бы он не уцепился за этот шанс, то деньги скоро бы утратили свою силу — мертвым они ни к чему. Он сыграл только один раз, выиграл и выжил. И, несмотря на все это, он, не моргнув глазом, единолично предпочитает избавиться от покалеченного деликатеса, не рассматривая даже вариантов по его спасению. Папа выбрасывает торт, умывается и отправляется к себе в комнату, а дед, как ни в чем не бывало, вешает себе за воротничок салфетку, усаживается на свое место и с аппетитом начинает есть уху. Он как всегда спокоен, сдержан и знает, чего хочет.

Помню, как мучился и переживал отец, когда позволил себе однажды занять резко отличную от деда принципиальную позицию. Самого повода уже припомнить не могу, да это и неважно. Историй подобного плана хватало. Дед отказался общаться со своим сыном и адресовал ему письмо, после которого папа в буквальном смысле места себе не находил. В длиннющем письме дед именовал сына «Милостивым государем», обращался к нему на «вы» и вновь в категорической и резкой форме осуждал его позицию. Папа, которому уже перевалило за сорок, дрожащим от обиды голосом перечитывал матери отрывки из письма и с трудом сдерживал себя, чтобы не разрыдаться в присутствии жены и детей.

— Ира, я не представляю, что теперь делать, может быть, начать выплачивать ему деньги за мое детское содержание?

Папа был очень растерян и напоминал мне ребенка, которого несправедливо наказали взрослые в воспитательных целях. Он не раз звонил деду и даже порывался приехать к нему в квартиру на Крестовский, чтобы объясниться и расставить все точки над «г», но дед холодно и жестко обрывал все эти попытки. Никто не мог повлиять на него и разрешить конфликт. Бабушка тоже была бессильна, дед даже не отрывался от своих книг или газет, когда она в очередной раз робко просила подойти его к телефону для разговора с сыном. Спустя пару недель дед сам позвонил отцу и, словно ничего не произошло, заявил, что ожидает всю нашу семью в ближайшие выходные на обед. Папиной радости не было предела, как будто все горы мира свалились с его плеч. Забыв все обиды и разногласия, он так и сыпал дифирамбами в адрес своего отца.

— Ира, ты подумай, какая воля, выдержка, характер!

— Гибкости бы еще только Петру Ксенофонтовичу добавить! — с многозначительной улыбкой добавила мама.

Мне было очень приятно и радостно за всех нас, словно по взмаху волшебной палочки все встало на свои места. Но особенно забавляла меня позиция папы, который еще недавно волю, выдержку и характер деда называл не иначе как «самодурством», а самого обладателя железной воли соответственно «самодуром».

Нас с Танькой дед дрессировал по всем случаям жизни. Особенно доставалось нам летом на даче в Зеленогорске. Каждый день мы писали изложения и сочинения, учили басни и стихи, участвовали в спортивных соревнованиях. Как это ни смешно, но труднее всего мне давались дедовы задания по физкультуре, и мучил меня он основательно.

В школе я не мог похвастаться выдающимися спортивными результатами, но был все же в числе середнячков. А здесь рядом с Танькой я превратился в чистого неудачника. Еще бы, ведь она там у себя в Москве — балерина, ученица хореографического училища, которая прыгает, бегает и стоит у станка целыми днями. Насколько ей трудно даются стихи и изложения, настолько же просто она выполняет все его спортивные нормы и задания. По всем видам она меня опережает. Дед очень доволен Таней и постоянно ропщет на меня.

— Мужчины должны всегда опережать женщин. Непозволительно уступать им. Ты не должен уступать девочке и сдаваться.

Никакие мои аргументы не помогали. Я говорил ему, что Танька — не какая-то абстрактная девчонка, а конкретная балерина, прыгающая как кузнечик, и что весит она в силу своего профессионального призвания килограмм на пятнадцать, а то и двадцать меньше меня, и поэтому она легка как пушинка. Дед был абсолютно глух к моим доводам. Он вновь и вновь требовал, чтобы я прыгал в длину с места с линии, а затем с первой и со второй ступенек верандного крыльца. Сам он исполнял роль тренера и каждый раз делал засечки специально изготовленным тонким прутом. Я старался изо всех сил, и даже какие-то мои предыдущие достижения иногда удавалось немного улучшить, но до Таньки мне было далеко. Она сидела на верхних ступенях верандного крылечка, радовалась, что дед от нее отстал и, ковыряя в носу, грезила о своих балетных делах, равнодушно взирая на мои усилия.

— Ты не должен сдаваться, напряги волю. Борись изо всех сил. Все мои надежды рушились, когда дед изредка призывал Таню к линии. Сестренка отталкивалась своими длиннющими ногами и летела по какой-то диковинной немыслимой траектории, напоминая то ли кузнечика, то ли лягушку. Даже не стараясь, она легко перепрыгивала все мои рекорды. Я был в отчаянии. Ну неужели ему неочевидно, что мне ее никогда не догнать? Да… скорее Таня пожалеет меня и станет хуже прыгать, чем дед успокоится.

Но у сестры плохо прыгать не получалось, а дед действительно не унимался. Он даже звонил кому-то из своих бывших коллег-журналистов из спортивного отдела «Ленинградской правды» и профессионально консультировался по моему поводу. Его интересовало все: прыжковая техника, спортивная диета, психология.

На меня он действовал, как, вероятно, удав действует на кролика. Я воспринимал его как неизбежную реальность, с которой нужно смириться. Впрочем, немного утешало, что примерно в такой же ситуации были и другие члены нашей семьи, а редкие бунты нещадно и жестко подавлялись «железным тираном». У меня не было никаких шансов, и я прыгал, прыгал и прыгал…

В беге дела были ненамного лучше, но там мне все-таки удалось немного схитрить и договориться с Танькой, чтобы она бежала не изо всех сил. В противном случае она «уничтожила» бы меня своими семимильными порхающими прыжками.

Дед начал жестко контролировать мою диету и резко сократил хлебную норму. Нигде проходу от него не было. Под сокращение или исключение попали и другие виды продуктов и готовых блюд. Я начал ощущать себя жителем блокадного Ленинграда, взятого немцами в кольцо. Не зная, чем это все может закончиться, я по собственной воле практически полностью отказался от потребления хлеба, а сэкономленные кусочки откладывал «на черный день» в специально заведенную коробку.

Видимо, я сам себя загнал до такой степени, что однажды на заливе чуть не потерял сознание после купания. Даже посторонние люди обратили внимание на мою бледность и предложили свою помощь. Понятно, что в такой ситуации спортивные результаты у меня не росли. Я был в отчаянии и только лишь и мечтал, чтобы дед наконец-то потерял ко мне интерес как к прыгуну.

Я хитрил и в отместку ставил эксперименты над своим грозным оппонентом. Зная его слабости, я играл на них. На мое счастье, этот железный человек действительно имел слабости. Когда мне совсем становилось невмоготу от прыжков, я, пытаясь его отвлечь, сознательно переводил разговор на литературные темы, и тогда спорт для него быстро переставал существовать. Впрочем, все зависело от качества вопроса, и иногда он не велся на мои провокации, удостаивая меня лишь короткими отговорками и снисходительными усмешками. На мое счастье, дед был бывшим учителем литературы, а не физкультурником и в большинстве случаев легко велся на подобные уловки.

Когда же он начинал говорить о литературе или искусстве, все его существо как бы озарялось изнутри светом добра и любви, и он перевоплощался в совершенно другого человека, не имеющего ничего общего со своим холодным и рассудочным двойником. Как будто глухие двери стального непробиваемого броневика раскрывались, и оттуда выходил подлинный человек, освещающий своим мощным внутренним светом любви все ближайшее пространство. Сила любви этого сложного и непонятного человека к литературе не знала границ. Он мог продолжительное время с восторгом рассказывать о своем книжном мире и литературных героях. Весь педантизм его куда-то испарялся, и он оживал и раскрывался прямо на моих глазах. Словно бутоны розового куста, дождавшегося своего часа, связанного с приходом солнца, он открывался в истинной красоте человеческой души и невольно зачаровывал меня, вызывая восхищение. Говорил он убежденно и пламенно, глаза его сияли счастьем. Мне казалось, что он был искренне рад и благодарен мне за мои «литературные трюки», которые давали ему возможность оторваться от прозы однообразной дачной жизни курортников. Я смотрел на него и ловил себя на мысли, что несмотря ни на что я очень люблю своего деда. Именно этот человек, не имеющий ничего общего «с железным самодуром», и есть мой настоящий дедушка.

Но вдруг он неожиданно смотрит на часы, его глаза холодеют, и он отсылает меня на кухню напомнить бабушке, что через четверть часа обед. Я поражаюсь стремительной перемене. Сам он, взяв полотенце и радиоприемник «VEF», выходит на улицу и направляется к умывальнику. Ни тени от еще недавнего одухотворения в его облике уже нет, он опять залез в свой броневик и превратился в стальную машину, не знающую слабых мест.

Хотя дед и предпочитал принимать пищу с комфортом в гордом одиночестве, но часто любил приставать к нам с Танькой, делая замечания по вопросам столового этикета. Будучи любителем «яйца в мешочек», он никогда не доверял бабушке приготовления этого несложного блюда и всегда самостоятельно контролировал процесс варки, сверяя время по секундной стрелке своих часов.

Однажды он поставил над нами эксперимент: на стол легло блюдце с тремя только что сваренными яйцами, одно из которых было с трещиной.

— Дети, возьмите себе по яйцу.

Наши руки потянулись, и мы без задних мыслей взяли неповрежденные яйца. Я уже было приготовился расправиться со своей нехитрой трапезой, но через несколько секунд чуть не выронил яйцо из рук и не потерял дара речи. Дед с железными нотками в голосе выпалил:

— Ответьте, почему вы взяли именно эти яйца?

Мы, не сговариваясь, пооткрывали рты, не понимая, что происходит. Пауза затягивалась, а дед буквально пожирал и морозил нас своим немеркнущим фирменным взглядом.

— Вы могли взять треснувшие яйца, но вы этого не сделали, почему? Отвечайте!

Я почувствовал себя, как на допросе у немцев. Главное было не сболтнуть лишнего.

— Вы повели себя как последние эгоисты! Воспитанные и интеллигентные люди никогда бы так не поступили! Скверно думать только о себе и игнорировать интересы ваших соседей по столу. Почему вы молчите? Что вы на это можете сказать?

Назад Дальше