10 сентября 2026 года, поселок Соловецкий
…Тридцать шесть лет назад военные ушли отсюда. Время было такое: держава уходила с севера. Закрывались полярные станции, авиация переходила вглубь страны, меньше и меньше ходило по Арктике кораблей, больше и больше ржавело по берегам старой морской стали, вчистую выпотрошенной искателями ценных металлов.
Отец рассказывал Ситникову, как разогнали на Соловках военную часть. Для него в том году началось самое поганое время: офицеров с семьями погнали на материк, поселили в каких-то времянках, где дырка во дворе, света нет, а вода – только из колодца. Отец был бесконечно упрямым человеком, и Ситникову это очень в нем нравилось. Выйдя из сиротского дома, отец всю жизнь никому ни в чем не уступал, если знал, что берут у него без правды и справедливости. А тут – ну какая справедливость? Жил с матерью и двумя детьми в старинном здании монастырской гостиницы «Преображенская», которое к 1990 году отмотало лет сто тридцать судьбы своей, то теплой, а то морозной и страшной; которое видело очами окон, посаженных на широком лице в три ряда, и толпы паломников, и толпы лагерников, и марширующие взводы четырнадцатилетних мальчишек, соловецких юнг, ждущих скорого назначения – драться и умирать, отгоняя гитлеровцев от Русского Севера. Хорошее, добротное здание, чисто выбеленное, за что его и называли «Белым домом». Перед фасадом – старинные пушечки и якоря… Большинство офицеров жили в «Преображенской». Нормально жили. Ситников помнил, как бывал в Соловецком кремле, полуразваленном в ту пору, – монастырские стены и башни почему-то называли «кремлем», – как ходил на болота за морошкой, как дрался с местными мальчишками, а потом ими же был научен, что по грибы лучше всего топать на Большую Муксалму, и подберезовиков с моховиками брать не надо, ибо «дрянь грибы», но только крепенькие молоденькие белые да красноголовики.
Отцу обещали квартиру на Приморской улице, в двухэтажном кирпичном доме. Запуская утлые лодчонки печатных слов по морю матерных, отец рассказывал, что семья уже и узлы вязала, ожидая бумаг на переезд, – не все ж детишкам через стенку с казармой жить! Но тут пришла другая бумага, и потянулись осторожные, по первости с недоверием воспринимаемые разговоры, что жить всем военным соловчанам отныне придется в сараях, притом у беса в глотке, там, где гнус кормится людьми, а дороги, большей частью, – тракторные.
Отец первым почуял дух нового времени: от него пахло ложью и корыстью. Хорошее, очень хорошее здание старинной монастырской постройки. Кто же захотел сделать его своим активом?
«Я был советским человеком, я Бога не знал. Я греха не знал. Когда все вышли, я поджег здание. И оно горело, сынок, у нас на глазах горело, ты помнишь? Мы жили там, нам это дом родной был, у нас его отобрали, сынок, и я спалил его, чтобы гадам не досталось. Все стояли тогда на берегу и смотрели, как оно пылает, никто не тушил. И никто меня не выдал. Многие знали, но никто не выдал. Так вот я тебе скажу, сынок, я потом уже верить начал. Но до сих пор никак на исповедь этот грех не принесу. Сил у меня таких нет, у Бога прощенья за него просить. Никак я не смирюсь, что они так с нами… Очень долго горело, ты помнишь?»
И Ситников отвечал, что не помнит, маленький был. Но на самом деле он все-таки кое-что помнил. Раз в жизни отец его плакал, вот это он помнил. Следы от слез хорошо было видно. Пламя, вырывавшееся из окон, оставляло на щеках отца тоненькие поблескивающие дорожки.
Теперь военные сюда возвращались.
Через тридцать шесть лет.
Здание «Преображенской», отремонтированное, вновь побеленное так, что глазам больно, словно одетое в щегольский летний пиджак, снова пушечки, снова якорьки, открыло двери перед седым стариком в адмиральской парадной форме. Тут же стояли вице-губернатор из Архангельска, суетливое местное начальство, фундаментальный доктор-профессор из Москвы с академическим пузом наперевес. Но главным был все-таки военный старик. Еще настоятель монастыря: монастырь тут всегда был главным, он тут корни пустил, и каменные корни обители прошли под днищем Белого моря, чтобы завязаться в узлы со всем бескрайним лесом материковых монастырей… Настоятель держался чуть наособицу.
Адмирал перерезал ленточку.
Все ждали, что он скажет. Может, про то, как тут будет стоять уникальная антенна, точнее, целая роща антенн и прочих радиоэлектронных наблюдалок, одна из которых – особенно уникальная; может, про зонтик противоракетный над Русской Арктикой; может, про долг, про государство, про отечество. Все это будет длинно, правильно и скучно. Все это можно представить себе заранее, еще до того, как прозвучит первое слово, поскольку таких речей наговорено за последние десять лет бесчисленное множество – и про истребительные авиаполки, вновь пришедшие в Арктику, и про расширение границы по шельфу, и про новый гидрографический флот, и про возобновление геологоразведки.
Шел мелкий дождик, ветер трепал червонные кудри кленов, море отливало оловом. На Батарейном мысу осенней ярью багрянела роща, вороны недовольно говорили «крок-крок!» с Корожной башни дивного Соловецкого монастыря. Красота соловецкая, яркая, сочная, сияющая близостью к Изначалью, кажется, отторгала толпу людей в дорогих костюмах, собравшуюся здесь совершенно официально. В пресс-группе, где стоял и сам Ситников, позевывали. Здесь каждый мог составить для своей газеты отчет о выступлении адмирала, не слушая его.
Старичок снял фуражку и сказал:
– Вот мы и вернулись.
А затем обратился к настоятелю:
– Благословите, честной отец.
И больше ничего не говорил. Просто завел всех в обновленное здание.
«А ведь нормальный, кажется, человек…» – подумал Ситников.
18 июня 1944 года. У входа в Конгс-фьорд
Подлодка С-105 шла на перископной глубине со скоростью 3 узла. В отсеках стоял одуряющий масляный запах, потому что лопнула масляная магистраль правого дизеля, а лопнула она из-за раздолбаев на ремонтном заводе, хотя откуда там взяться нераздолбаям, когда все нормальные мужики ушли на фронт? Еще подтекали клинкеты. Еще воняло тем, что спалил кок, пытаясь использовать сковородку в условиях шторма. Положительно, не надо было использовать сковородку…
Разнообразная чушь лезла в голову капитана 3-го ранга Шутихина. Две минуты назад он скомандовал: «Боевая тревога!» Присмотревшись к цели, добавил: «Торпедная атака!» А теперь никак не мог отделаться от мысли, что у немцев их тамошний кок вдоволь нажарил хорошей картошечки с хорошей тушеночкой, или что там фрицы кладут в картошечку, и сейчас все это объедение пойдет на корм рыбам… Несправедливо.
Дистанция до цели… та-ак… что-то семь кабельтовых с хвостиком… курсовой угол… та-ак… 45 градусов. Старпом Малашенков возится с таблицами торпедной стрельбы. Хорошо подходим. Да, старпом, полторы минуты до залпа. Да, штурман, справа подводные камни и глубина 10 метров под килем, она же, на деле, может быть и ноль метров… Туда мы не пойдем.
– Залповая стрельба. Первый и второй аппараты – товсь!
Командир боевой части докладывает по переговорной трубе, мол, есть товсь, можем стрелять.
В перископе – две цели. Хороший, жирный транспорт, тысяч на пять тонн, никак не меньше. Это тебе не рыбацкий мотобот и не норвежский каботажник. Это солидный немец. Положительно. И охотник на подлодки. Слабенький, с одной пушчонкой. Что там немцы могли поставить? Трехдюймовку или 88-миллиметровку, а это пукалка, в сущности, для флота. Ну да есть у немчуры и другое оружие, куда как более неприятное…
– Первый аппарат, огонь!
Пошла торпеда, пошла рыбка.
Шутихин отсчитал паузу по секундомеру, сколько положено.
– Второй, огонь!
Еще одна пошла, птичка наша.
Перископ он убирать не стал. Охотник – не эсминец, не тот враг, чтобы его бояться до икоты.
10 секунд прошло. 20 секунд прошло. 30 секунд прошло… Нет взрыва! Смотри-ка. жирный-то отворачивает… Положительно, след от торпеды заметил. Не надо было ему замечать. Надо было ему честно тонуть. Что за игры?! Может, теперь еще в догонялки?
– Срочное всплытие!
Замполит смотрит на Шутихина, и в глазах у него стоит то ли слово «перегиб», то ли фраза «головокружение от успехов», в общем, что-то в духе сельского райкома. Оттуда ведь человек на флот пришел…
По большому счету – да, перегиб. Он лезет на рожон, правду сказать. Но замполит молчит, и правильно делает: это до войны были перегибы, а на войне вместо перегибов – сплошное выполнение воинского долга, преодолевая трудности и лишения.
И есть у него, Шутихина, хороший тайный козырь, дающий, надо думать, перевес.
– Орудийный расчет, первыми – наверх! А ну-ка пулей, пингвины!
Вот и его козырь – рыхлый серолицый диабетик и гениальный комендор старшина 1-й статьи Птахин. Громко сопя, лезет к люку, ведущему на мостик. Говорит, до войны был жирдяем… На войне толстых нет.
– Живее шевелить мослами! Похоронная, м-мать, команда!
У Шутихина против немецкого охотника своя 100-миллиметровка. Стоит перед боевой рубкой. Красотка. Против нее немецкая дура тощее… Но тут не калибр важен. Положительно, не в калибре дело. А дело в старшине Птахине. Давай, голубчик, не подведи.
За орудийным расчетом лезет наверх сам Шутихин, а за ним старпом и двое матросов-сигнальщиков. Ребята Птахина живо становятся к Красотке.
– Огонь без команды, при первой возможности!
Уходит немецкий транспорт, уходит, собака, из-под носа, и что-то еще тявкает из своих двух мелкокалиберок. Снаряды, правда, ложатся аж метрах в пятистах от лодки, ну да чего ждать от транспортников? Моряки второй сорт…
А вот охотник прет на подводную лодку прямехонько, набирает ход. И тоже лает из своей… чего там? 88-миллиметровки? Положительно, из нее. Притом лает не в пример транспортникам ловчее. Прямой наводкой и в аккурат рядышком снаряды кладет… Ага, еще и из пулемета бьет, есть у него, стало быть, исправный пулемет.
Тем временем второй орудийный расчет встает к сорокапятке, что сзади мостика. Ну, от нее хорошего дела не дождешься – клинить стала Малютка после того, как родная «эска» месяц назад попала под дождик из глубинных бомб…
Ага, рявкнула птахинская сотка. Хорошо, быстро, только пока мимо. Сзади зататакала сорокапятка, и… заткнулась на пятом или шестом выстреле. Все. Сдохла. Положительно.
А немецкий охотник летит во весь опор. И самое страшное его оружие, как говорится, расчехлено и боеготово. А именно – острый форштевень, которым охотник вот-вот въедет подлодке в скулу. И тогда, после тарана – конец «эске», никакая сила ее не спасет. Ни Бог, ни Ленин, ни герой.
– Право руля!
Шутихин поворачивал лодку носом к врагу, так, чтобы охотнику труднее было целиться. Жаль, море тихое, ни малой ряби на нем нет, так что волна курс охотнику точно не собьет. Давай, Птахин, давай, родненький! На тебя одна надежда!
Рядом коротко вякнул Филька Ситников – молодой матрос, вчерашний юнга, взятый на мостик сигнальщиком. Второй сигнальщик, Георгадзе, лежит навзничь, из груди кровь хлещет. Пристрелялся немецкий пулеметчик…
Ситников кричит:
– Ничего! Товарищ капитан третьего ранга, ерунда, маненько в плечо зацепило… Ничего, товарищ капитан, я стоять могу…
И тут прямо по курсу железный зверь рыкнул протяжно. Шутихин поднял бинокль. Есть! Врезал Птахин! Ну, молодец!
Тяжелый стомиллиметровый снаряд, взрыв которого на суше танки переворачивает, въехал в маленькую надстройку охотника и размазал ее, как масло по хлебу.
Немец – мужчина серьезный. Врезали ему так, что другой бы отвернул, но фашист прет дальше, и уж очень он близко. Крепок, зараза. И ведь, гад, даже огня не прекратил. Заткнулся бы уже, положительно!
Пули барабанят по звонкому металлу «эски». Р-рах! Вражеский снаряд рванул в десяти метрах от мостика. Старпом падает, как подкошенный. Матрос Деев из расчета сорокапятки воет, зажимая рану в бедре.
Вспышка! Огненный цветок распускается на левом борту охотника. Немец на полном ходу зарывается носом в волну. Бег его, гибельный и неотвратимый, останавливается. Готов, страшилка. Сейчас в потрохах у него ад.
Птахин кладет в немца еще один снаряд, еще и еще.
И вот уже водяная глотка втянула в себя всю носовую часть фашиста аж по самую орудийную установку. Пара минут, и со дном поцелуется, коршун. Положительно!
Шутихин ловит в оптику немецкий транспорт. А ведь герр большой Фриц, пожалуй, не так далеко ушел, пока они тут с охотником на кулаках мерились.
– Отставить огонь по охотнику! Перенести огонь на транспорт! Дистанция…
Кто-то тронул его за ногу.
– Сам… о… са… – Ситников лежал, лицо белое, кровь идет из плеча и еще из правого бока. И все пытался сказать что-то, но уж очень тихо. Сил, видно, никаких у него нет.
Шутихин наклонился.
– Что тебе, Ситников?
– Са… Са… молет на де… на девять часов…
Шутихин поднял бинокль. М-мать! Уже пикирует!
– Орудийные расчеты, ко мне! Срочное погружение!
И он сбрасывает раненого Ситникова вниз, потом и сам летит, птахинская задница сбивает с него фуражку… вода морская падает на плечи, на руки… люк! люк задраить!
Шутихин скатывается в центральный пост, сверху хряпается на него Птахин, а больше никто не успел.
Дуг-г! Дуг-г!
Два громадных молота обрушиваются сверху на «эску».
Всех, кто стоял в центральном посту, сбило с ног. Всех, кто лежал, подбросило в воздух.
«Бомбы, гнида, сбросил… Теперь конец подлодке… положительно…» – успел подумать Шутихин, падая в беспамятство.
11 сентября 2026 года, Большой Соловецкий остров, озеро Средний Перт
Когда входишь на лодке в канал между озером Средний Перт и Орловым Круглым озером, тебе, иной раз, страсть как мешает отбойная волна. Бог весть, отчего так происходит, но… это уж как повезет: то ли войдешь в канал спокойно и без хлопот, то ли придется побороться с силой воды.
Лодку Ситникова четыре раза выбрасывало из канала. Он заходил и так, и этак, но течение его заворачивало. Упарился. Плюнул, вынул деревянные весла из уключин, положил первое на дно лодки, а вторым начал отталкиваться от булыжника, которым когда-то трудолюбивые монахи выстлали земляной желоб канала.
И пошло. Трудно, правда. Все время лодка пыталась развернуться и побежать назад. Но Ситников не давал ей сделать это. Минут через десять он все-таки прорезал гладь Орлова Круглого, отер пот со лба и выдул полбутылки воды.
Здесь вечная тишь. Даже птицы не кричат. Люди, города, суета, нервы, драки, глупости – все это очень далеко, так далеко, что, возможно, их просто не существует. Никакой цивилизации, никаких заводов, никаких офисов, никаких толп. Ничего, сделанного из пластика. Ничего, пахнущего бензином.
Только тишь. Только березы, бросающие осенние червонцы в мягкое зеркало коричневатых торфянистых вод. Только седые ели. Только валуны, поросшие мхом. Только вечный ветер поет вечный вдох.
И еще Бог, до которого на Соловках на тысячу шагов ближе. Его дыхание согревает твои волосы. Его пальцы ерошат макушки деревьев.
Здесь вечная тишь.
Она всегда тут была. И сто лет назад, и двести, и пятьсот, когда святой Филипп в лоскутной монашеской ряске так же, как ты, отталкивался шестом и плыл под небесно-золотой аркой сентября.
Когда-то отец катал Ситникова на лодочке по соловецким каналам. Когда-нибудь он привезет сюда сына.
18 июня 1944 года. У входа в Конгс-фьорд
«Пять человек погибло на мостике и у орудий… – считал Шутихин свои потери. – Носовой торпедный отсек затоплен, там в живых не осталось никого. В кормовом торпедном отсеке матрос Шайхутдинов размозжил голову о переборку, когда нас трясло, мертв. Рулевой-горизонтальщик боцман Котов валяется едва живой с переломом двух ребер. То ли даже трех. У штурмана Осокина сломана левая рука, у политрука – челюсть. Ситников вон стонет…»
Капитан прислушался. Ситников не стонал, а тихонько молился своему святому. Какому-то Филиппу, хрен его знает. Хорошо, что политруку не до того, иначе сделал бы из Ситникова сухофрукт – за несознательность и для порядка. Ладно, пусть бормочет, если дозовется своего Филиппа – самое то, им теперь никакая помощь не помешает.