Сосуды пульсируют, поэтому я не открываю глаза, мне нравится смотреть, как под веками становится красно и кружевно. Я нащупываю телефон, надеясь что к тому времени, как я до него доберусь, он затихнет. Но оказываюсь слишком расторопным, телефон вибрирует у меня в руке, и я на ощупь продвигаюсь к кнопке приема звонка, все еще тайно надеясь перепутать ее с соседней.
Но интуиция меня не подводит, и в награду я слышу голос Юстиниана. Он быстро, почти незаметно желает мне доброго утра, а потом провозглашает:
— Надеюсь ты в курсе, Марциан, что мы живем в эпоху, когда вещи потеряли свое значение. Зачем кому-либо могут понадобиться императорские регалии, если точно такие же вещи может получить любой! Теперь, когда производство всего, чего угодно поставлено на поток, мы не можем говорить о существовании особенных вещей, все можно дублировать за деньги. Однако этот факт только усиливает роль богатых в нормировании ценностей и поведения!
Я бормочу что-то, чего сам не понимаю, не отдавая себе никакого отчета в том, как шевелится мой язык.
— Что, Марциан?
— Жаль, что производство чувства такта не поставлено на поток, — говорю я.
— Первые пять минут после сна представляют собой апофеоз твоего остроумия.
— Мне это уже говорили, — отвечаю я. — Хочешь поболтать с Нисой?
Больше всего я радовался, что со временем, когда я уехал в Анцио, Юстиниан перестал звонить мне по утрам, чтобы рассказать свои мысли. С одной стороны, это и есть дружба, с другой стороны я плохой друг до завтрака.
— Хочу, — говорит Юстиниан. — Ее коэффициент интеллекта позволит ей понять мои гениальные наблюдения.
— Это, наверное, чужие гениальные наблюдения.
— Весь мир текст, Марциан, все уже сказано до нас, а мы можем лишь позиционировать себя по отношению к цитатам.
— Это точно цитата.
Я морщу нос, но не потому что ненавижу Юстиниана, я к нему даже хорошо отношусь, а потому что запах мертвечины делает меня окончательно бодрым и вовсе не в приятном смысле. Я вспоминаю, что было вчера, вспоминаю маму и то, что я ей так и не сказал, и ту девушку, Венанцию, и моего папу, и все загадки, которые задала мне мама Офеллы.
Всего так много, что мне хочется залезть под одеяло, и чтобы все исчезло, а я был в теплой темноте еще много-много лет, и мог думать. Но оказывается, что даже одеяла нет.
Я открываю глаза, в комнате все прежнее, только Нисы нет. Шторы задвинуты, но сквозь них все равно пробивается слабый родничок света.
— Ниса! — зову я, потом предупреждаю Юстиниана. — Ты подожди, сейчас она тебя послушает.
Я встаю, иду по полу, он холодный, а ноги у меня босые, так что прохлада сразу взбирается вверх по позвоночнику. Удушливый запах гниющего мяса невыносим, я иду к окну, распахиваю его, впускаю утреннюю прохладу и понимаю, что совсем немного проспал, солнце еще молодое и холодное, и площадь еще тихая, с ее стороны ни звука не слышно, и сад кажется нарисованным, потому что птицы в нем не поют, не шевелят ветви фруктовых деревьев. Воздух кажется мне сладким, и я жадно его вдыхаю.
Одеяла действительно нет, но в отличии от того, как попасть в мир моего бога, по этому поводу у меня есть идеи. Я стучусь в ванную, запаха гниения оттуда не исходит, потому что свет туда не проникает.
— Ниса, — говорю я. — Хочешь поговорить с Юстинианом?
Она говорит:
— Ты думаешь, мне недостаточно плохо?
— Тебе может понравиться. Некоторым нравится.
Щелкает замок, и она впускает меня в ванную. Ниса сидит в полной темноте, тут же закрывает за мной дверь, так что я успеваю увидеть только то, что она завернута в одеяло, как начинка в тесто.
Мясная начинка, ну да. Противное выходит сравнение. Ее глаза в темноте — источник слабого света, разные зрачки будто парят в желтоватой пустоте.
— Я не хочу, чтобы ты меня такой видел.
— Я тоже не хочу тебя такой видеть, — говорю я честно.
— Я посмотрела в зеркало, и мне противно. Я отсюда до вечера не выйду.
— Так и будешь сидеть в ванной?
— Да, — говорит она. — Лучше я умру от голода, чем выйду отсюда.
— А помыться мне дашь?
— Мойся. Но я не выйду.
Я нащупываю в темноте выключатель. Яркий искусственный свет делает так, что в ванной все снова есть, включая Нису. Она стоит, завернутая в полотенце, бледная, но не разлагающаяся, как под светом солнца. Глаза у нее беззащитные и очень грустные. Мне становится ужасно печально, и я обнимаю ее, вернее одеяло, мягкое и покрытое клеточками. Некоторое время мы так и стоим, потом Ниса говорит:
— Ну все, прекрати.
— Что?
— Ты меня утешил, давай, прекрати. Иди мыться. А я буду под одеялом.
Я отпускаю ее, и она через некоторое время шепчет:
— У меня раньше не было друзей. Я не очень знаю, как это.
— У меня есть друг, но мы друг другу не нравимся.
Я даю ей телефон, слышу голос Юстиниана из динамика:
— Ничего не понял, но контекст не подразумевает моего участия в любви на троих?
Ниса садится на пол, накрывается одеялом, получается будто недоделанный детский шалаш без балок. Шалаш очень ленивого ребенка. Из-под одеяла голос Нисы доносится приглушенно, я слышу:
— Привет, Юстиниан. Твой друг решил передать тебя мне.
Он слушает, потом смеется, и я чувствую что-то вроде укола, как будто меня ужалили, но изнутри, а не снаружи. Я раздеваюсь и залезаю под душ, слова Нисы становятся совсем неразборчивыми, и отчасти я этому рад. Мне совершенно не стыдно быть рядом с ней голым, хотя я уверен, что она смотрит за мной, из любопытства. Эта ситуация меня заводит, но она не кажется мне располагающей к сексу, потому что совсем не похожа на все мои истории, которые так заканчивались прежде.
Вода шумит, и она теплая, от всего этого я становлюсь чуть счастливее. Иногда до меня доносится смех Нисы, приглушенный тканью.
Когда в голове разогреваются от воды мысли, я смотрю на дробящийся в лампочке свет и начинаю думать. Грациниан мне сказал, что кто-то должен дать советы моей голове, а не душе. Я чувствую, что я уже близко к разгадке, у меня есть рецепт, только нужно его понять. Как будто мне двенадцать, и я пытаюсь решить задачу, и ответ рядом, но не получается его нащупать.
Но кое-какие цифры у меня уже получились, теперь нужно их сложить. У меня есть совет для души, теперь нужен второй, для головы. Кто всегда отвечал за мою голову?
Ответ приходит, и от него мне становится так радостно, я выключаю воду, говорю:
— Ниса, я все придумал! Я поеду в моей учительнице, нет никого умнее нее, она даст мне совет для головы.
Ниса выглядывает из-под одеяла, говорит:
— Ты голый.
А что говорит Юстиниан, я не слышу — Ниса крепко прижимает трубку к уху.
— Да, я же мылся.
Ниса облизывает губы, потом говорит:
— Я хочу есть.
Я беру у нее телефон, говорю Юстиниану:
— Ты извини, Ниса хочет есть, поэтому она пойдет завтракать. Пока.
— Я слышал, что ты говорил о моей…
Но я уже бросаю трубку, надеясь, что он не перезвонит. Ниса поднимается на ноги, на ней ничего, кроме моей майки, а на мне даже моей майки нет. Мы смотрим друг на друга, я беру ее за подбородок, и она открывает рот, демонстрируя зубы. Я делаю так, как иногда делал с девушками, а она делает так, как девушки иногда делали со мной — обнимает меня за шею.
Я привык к отсутствию живого тепла в ней, и мне даже нравится ее прохлада после горячей воды.
— Я с тобой не поеду, — говорит она. — Оставь мне крови и свой телефон.
Я давлю ей на затылок, и она, как будто даже не желая этого, впивается зубами мне в шею. Боль привычная, и я думаю — ранки ведь не воспаляются, хотя и болят. Неужели у Нисы такие стерильные зубы?
Я не чувствую ничего особенного, никакого удовольствия от боли, но мне нравится ощущение нашей близости, такой полной, такой окончательной, будто Ниса всегда есть у меня, а я всегда есть у нее, и эта близость делает нас жадными. Я закрываю глаза и жду, когда все начнет кружиться, даже считаю. Ниса отстраняется как только темнота начинает плыть, и я переступаю с ноги на ногу, хватаясь за раковину. Я перехватываю ее за руку, тяну на себя, и мы едва не соприкасаемся носами.
Меня не тянет ее поцеловать, но и не хочется отстраняться.
А потом я думаю, что хочу уйти до того, как проснется мама, до того, как папа еще что-нибудь сделает, что покажет, кто он теперь такой.
Ниса отстраняется, потом берет стакан, куда я обычно плескаю жидкость для полоскания рта, и сплевывает туда глоток крови.
— Фу, — говорю я. Ниса со мной соглашается.
— Суровые времена требуют суровых мер, — говорит она. — И ты все еще голый.
Я одеваюсь, выхожу из ванной, Ниса просит принести ей коробку с телефоном, который ей подарил Грациниан, долго разбирается с ним, заставляя его пищать, потом вбивает мой номер.
— Позвони Юстиниану, а то он будет обиженный и грустный, — говорю я. — Тогда начнет думать, что современная культура зашла в тупик.
Я задергиваю шторы, чтобы Нисе было не противно выйти из ванной, если все-таки придется, и выхожу. В коридоре темно и тихо, еще нет восьми утра, и сон у дворца глубокий. Я пробираюсь на кухню, беру то, что попадается мне под руку (салат в вакуумной упаковке, кусок сыра и яблоко). В детстве я любил быть незаметным, ходить так, чтобы никто не слышал, сидеть там, где никто не будет меня искать.
А потом мама сказала мне, что мне незачем прятаться, что она любит меня и что гордится тем, что я у нее есть. Тогда я стал радостнее и перестал прятаться и слушать Кассия.
А сейчас я меньше всего хочу видеть маму. Мне кажется, будто я не смогу с ней разговаривать, ни слова сказать не смогу, и меня охватит тот же глубокий стыд. Я люблю ее больше всего на свете и больше всего на свете я боюсь ее увидеть.
Мне встречается только Кассий, но Кассия никто, никогда видеть не хочет, я не исключение. Он рявкает:
— Я с ней сам поговорил. Молодец я, а? Прям сын ее. А ты куда намылился?
— Здравствуй, Кассий, — говорю я. — Никогда не видел, как ты спишь.
Я прижимаю к себе еду, потом мне становится стыдно, и я говорю:
— Хочешь яблоко?
А он надо мной смеется.
— Мы от тебя слишком много требуем, — говорит он, наконец, и голос его сразу мрачнеет. — Иди, давай, куда хочешь.
— Я поеду к моей учительнице.
— Дигна будет просто в восторге, — говорит Кассий. Он улыбается, а я смотрю на его шрам. Он розовый и длинный. Розовый, как блеск на губах Офеллы. Как что-то, что принесло столько боли может быть такого очаровательного цвета?
Я говорю:
— Ниса спит. Но когда проснется, выпусти ее пожалуйста.
— Я за твоей девкой следить не буду.
— Но это твоя работа.
Вот как я оказываюсь на улице, а Кассий еще говорит, чтобы я не возвращался. Думаю, другие преторианцы надо мной смеются, когда я не вижу.
Я вызываю машину, это очень сложно, потому что мне нужно не потерять еду. Пока иду к дороге, грызу яблоко, пока жду, ем сыр, и только оказавшись в душном салоне пластиковой вилкой ем цветастый салат.
— Это все не игрушки, — говорит мне водитель. — Посмотри, какие яркие помидоры.
— Очень красивые, — говорю я. — Хотите?
— В них гены лосося, или еще что-то такое, я читал. Генномодифицированные продукты, неизвестно, что с тобой от них будет через двадцать лет. Фармацевтические корпорации в заговоре с пищевыми. Они хотят, чтобы мы все лечились от рака.
Я смотрю на водителя, глаза у него светлые, скулы бледные. Он говорит:
— У меня четыре вида рака. Но я могу сдерживать рост раковых клеток, когда сплю.
Я говорю:
— Посмотри на небо в час, когда заканчивается день.
Он говорит:
— И ты увидишь его глаза.
Мы сразу лучше друг друга понимаем, и я говорю, куда мне нужно ехать. Мы едем в пригород, дороги пустые, зато навстречу нам, в центр, несутся машины. Солнце бьет в лобовые стекла, делая их похожими на пластины льда.
Я слушаю про рак и корпорации, ем вилкой салат, и мне становится хорошо, я вдруг понимаю, что сегодня получу ответ на мой вопрос. Может быть, я и не спасу папу, пока что, но я буду знать как. Я многое сделал, и скоро все станет простым и ясным.
Я на всякий случай спрашиваю:
— А вы видели бога?
Водитель смеется, взъерошивает светлые волосы, а потом подмигивает своему отражению в зеркале заднего вида.
— Я видел императора. И он был прекрасен. Ты-то не помнишь тех времен, а я вошел вместе с ним в Город.
Я думаю, что это хороший знак, потому что я тоже хочу еще раз увидеть папу. Мир становится все зеленее, а дома встречаются реже и реже, зато они большие и богатые. Здесь живет много ветеранов той войны, они не хотят жить в элитных районах Города вместе с принцепсами и преторианцами, которые будут их терпеть.
Они хотят жить как принцепсы и преторианцы, но в другом месте.
Мы едем по аллее, гравий шуршит под шинами, а дубы, обширно раскинувшие свои сочные, зеленые ветви, закрывают от нас солнце, так что его совсем немного просачивается к нам. Водитель останавливается, говорит:
— Меня зовут Гаутфред.
— Я — Марциан.
Водитель хмурит брови, у него выходит смешная гримаса, очень артистичная — Юстиниан тоже так умеет.
— Я имею в виду, по-настоящему.
— А, — говорю я. — Спасибо вам, до свиданья.
Я протягиваю ему деньги и выхожу из машины. Солнце, как мед, капает на начищенный капот, на нем подтеки, которые изгибаются, когда машина трогается. Мне становится обидно, что у меня настоящего имени нет.
Нет имени такого, каким называют людей моего народа.
К концу аллеи дубы становятся друг к другу все теснее и теснее, оттого все темнеет. Телефон издает писк, я смотрю на экран. Ниса пишет, что научилась набирать смски. Я некоторое время смотрю по сторонам, пока между похожими на кляксы дубовыми листьями не мелькает пушистый хвост. Тогда пишу, что видел белку.
Потом белок становится много, они носятся друг за другом, одинаковые, нервно подвижные и так же нервно замирающие. Учительница живет в отдалении ото всех, даже от своих боевых товарищей. И дорожка, наверное, посыпана гравием, чтобы идти сюда было неприятно. Дом у нее большой, окруженный лесом снаружи и оплетенный паутиной внутри.
Я здесь был один раз, перед отъездом в Анцио, и тогда учительница мне не порадовалась. Она вообще никому не радуется — соседей у нее нет, Кассий приезжает редко, а прислуги она не держит. Дом огромный, папа не пожалел для учительницы земли и денег, но уютным его ни сделали ни простор, ни богатство. Темная кирпичная кладка до самой треугольной крыши делает дом похожим на склеп, окна кажутся в нем неестественными и наклеенными. Швы между кирпичами давно позеленели от сырости, теперь кажется, что дом древнее, чем он есть, а доски на крыльце скрипят, и от этого впечатление только усиливается. Только ограду учительница содержит в абсолютном порядке и уважении к ней, она прокрашена и блестит. Многочисленные дубы, которым все равно есть ограда или нет, и которые заменяют учительнице сад, кажутся еще одной стеной между ней и миром. Место зловещее, каким ему и полагается быть. Если спросить любого принцепса или преторианца, в каком месте должна жить ведьма, он что-то такое и опишет. Я открываю калитку, учительнице нет нужды ее запирать, сюда почти никто не ходит, а если придет, то встреча с хозяйкой дома будет эффективнее запертой двери.
Сада здесь толком нет, дубы так и стоят, зеленея и впитывая солнце, и все, кроме них — кирпич дома, крыльцо, темные занавески на окнах, кажется тусклым.
Я нажимаю на звонок, кнопка поддается не сразу, как будто в последний раз ей пользовались так давно, что она уже перестала быть кнопкой. Открывают мне тоже не сразу. Но я долго жду, и дверь все-таки распахивается. На пороге стоит мальчик лет шести, смотрит на меня большими, темными глазами. Я пытаюсь угадать в нем черты Кассия, но они мне только чудятся в излишней остроте его подбородка и в тонких губах.
— Привет, Кезон, — говорю я. — Я помню тебя еще совсем маленьким. Ты вырос.
Мальчик продолжает смотреть на меня, а потом закрывает дверь. Я вспоминаю, что оставил пустую коробку из-под салата в машине, мне становится стыдно. Я еще раз нажимаю на кнопку, на этот раз она поддается быстрее, и Кезон открывает почти сразу.