— Я — Марциан.
Он бормочет что-то вроде "мама съест твои глаза" и снова закрывает дверь. В третий раз все происходит еще быстрее. Я говорю:
— Кезон, твоя мама не будет есть мои глаза. Мы друзья.
— Вы не друзья, — говорит Кезон. Наверное, это все-таки правда.
— Но ты ее все равно позови.
Кезон бы и еще раз дверь закрыл, я это вижу по его глазам, но в этот момент я слышу голос учительницы.
— Впусти его, у меня голова болит от этого звона.
— Здравствуйте, учительница! — говорю я.
— Я тебя больше, слава богине, не учу. Ты давно можешь называть меня Дигной.
Я делаю шаг вперед, Кезон с неохотой уступает мне, и я оказываюсь в темном помещении. Здесь много белого, но из-за тяжелых занавесок и темного пола, белый потолок и двери смотрятся глухо, неярко.
Единственное яркое пятно здесь — лимонное пятно солнца, умудрившееся пройти сквозь листву дубов и преломиться в стеклянном овале, оставленном в белой двери. На стекле вырезаны линии и треугольники, и еще какие-то знаки — уже совсем не для красоты. Когти моей учительницы легко могут процарапать стекло, и я хорошо представляю, как она оставляет на нем все эти отметки.
Здесь много кружева и бархата, и я даже не знаю, чего больше. Все кружево белое, а бархат — темный. Пахнет пылью и чем-то алкогольно-ягодным.
Учительница говорит:
— Ты, наверное, пришел не для того, чтобы полюбоваться моей прихожей. Как минимум я бы посоветовала тебе полюбоваться гостиной.
И я иду любоваться гостиной. Хотя, наверное, нельзя называть гостиной место, где так редко бывают гости.
Учительница спускается по лестнице, шаг у нее всегда неторопливый, как будто у нее вечно болит голова. Она вроде и ведет себя естественно, но я замечаю, что она приветливее со мной, чем обычно.
— Лекарство не подействовало, — она говорит утвердительно больше, чем спрашивает. — Передай матери, что я больше ничего не могу сделать.
— Мама меня не посылала, — говорю я. — И на самом деле — можете.
Я сажусь на кресло в гостиной, прямо перед зеркалом в тяжелой оправе. Кезон вертится неподалеку, будто боится, что я что-нибудь стащу. Вещи здесь редко меняют свое местоположение, поэтому у окна я еще все еще вижу колыбель Кезона, хотя когда я был здесь в первый раз, он уже из нее вырос. Кисейная ткань рассыпалась по колыбельке так, что кажется, будто там все еще кто-то лежит, а ненадежные ножки колыбели сейчас закачают ее от малейшего порыва ветра.
Я вожу пальцем по бархатным цветам на обивке кресла, повторяя их контуры, мне почему-то неловко смотреть в зеркало. Учительница подходит к окну, плотнее задергивает шторы.
— Кезон, — говорит она. — Принеси чай.
— Хорошо. А когда ты съешь его глаза?
— Сегодня у меня нет аппетита, может быть, в другой раз.
Она может шутит, а может и нет — по ней никогда не скажешь. Учительница оборачивается ко мне и замирает, как статуя. На ней длинное, полностью закрытое платье. Черные кружева поверх плотной зеленой ткани. Обнажены только руки — длинные, смуглые пальцы венчают загнутые когти, от природы черные и бритвенно острые. Мы с народом ведьмовства родственны, потому что наш бог — ночное небо, а их богиня — луна. Лицо учительницы всегда скрыто за вуалью, такой темной, что я понятия не имею, как она видит. Иногда мне кажется, что она толком ничего и не видит, приучилась жить, как слепая, поэтому здесь так темно — ей свет и не нужен.
Я не знаю, смотрит ли она на меня, но говорю:
— Простите за беспокойство.
Платье у нее длинное, до самого пола, и там где заканчиваются кружева, а видно только изумрудно-зеленую ткань, оказывается, что она ярче, чем мне сначала казалось. Говорят, что от длины когтей ведьм зависит сила их проклятий, но это не так. Сила их проклятий зависит от желания их богини. Их богиня, богиня проклятых, хочет, чтобы они несли ее слова в мир, поэтому ведьмы должны проклинать. Как народ воровства кормит свою богиню красивыми вещами, ведьмы дают своей богине силу с помощью слов, прославляя ее, когда проклинают кого-то. Поэтому никто не любит ведьм, воров и наш безумный народ. Поэтому папа создал Безумный Легион из тех, кому не было места в Империи. Наши народы воевали вместе и все еще близки друг другу.
А учительница воевала вместе с папой, она присоединилась к нему одной из первых, и уж точно первая из своего народа. Раньше, когда папа еще не вошел во дворец, когда не стал императором, ведьмы жили очень плохо, едва ли не хуже всех.
У нас были свои поселения, не очень комфортные конечно, но кое-кто в них и сейчас живет, народ воровства кочевал, а у ведьм совсем ничего не было. Они зарабатывали проституцией, никакой другой работы для них не существовало, было запрещено брать их на работу, да никто и не хотел особенно. Спать с мужчинами за деньги было единственной их возможностью заработать и продлить свой род, потому что мужчин у ведьм не было, все мальчики, которые у них рождались всегда наследовали народ отца, потому что богиня не принимала мужчин. Это была ужасная жизнь — у них не было никаких гарантий, им приходилось вырывать себе когти, а это все равно, что зубы вырывать. Когти, конечно, отрастали, но унижение и боль не забывались.
Многие считают, что учительница носит вуаль из-за шрама, оставленного ей преторианцем на войне, а преторианские шрамы никогда не заживают. Это не совсем правда, хотя лицо учительницы действительно изуродовал преторианец, только это было до того, как она присоединилась к войне. Этот человек оставил ей не только шрамы, но и Регину, а она даже не знает его имени. На войне она его не убила, хотя мечтала. Может отец Регины и сейчас где-то ходит, а может его убили. Это мне все Юстиниан рассказал, он любит поболтать. Может, и приврал немного. Я надеюсь. Было бы очень грустно, если бы все это оказалось правдой.
Учительница давно не открывает своего лица, и по ней ни за что не скажешь, что когда-то у нее была такая унизительная и страшная жизнь.
Кезон приносит чай, холодный, в высоких стаканах с запотевшими стенками и листьях мяты, плавающих в темной жидкости, как в янтаре. Только тогда учительница говорит:
— Мне очень жаль того, что произошло с твоим отцом.
Я говорю:
— Как раз об этом я хотел поговорить.
Она поворачивается к Кезону, медленно вытянув руку указывает в сторону двери. У нее все движения такие, словно время для нее течет по-другому, медленнее, чем для остальных людей или меньше для нее значит.
— Хорошо, мама, — тихо говорит Кезон. — Я посмотрю мультики.
Меня не удивляет, что у учительницы дома есть телевизор. В конце концов, она не принимает гостей, не говорит по телефону, не выписывает газет. Телевизор — ее способ узнать, что происходит за границами ее мира, надежно охраняемого старыми, толстыми дубами.
— Иди.
Кезон без энтузиазма отправляется на кухню. Наверное, его больше интересуют мои глаза, чем мультики. Через пару минут тихий дом оживляют звонкие и далекие голоски нарисованных персонажей. В мультфильмах у существ особые голоса, не детские и не взрослые, и не человеческие вообще. В детстве я думал, что мультфильмы, это параллельный мир, но я не хотел туда попасть, потому что там все слишком ярко.
Учительница протягивает руку к колыбели, качает кого-то, кого там нет, и ткань легко колыхается. Чай оказывается сладким, лимонно-мятным и очень холодным, прямо зубы сводит.
Она говорит:
— Мне действительно жаль, Марциан.
Так говорит, что я в этом ничуть не сомневаюсь, хотя голос ее почти не меняется, а выражение ее лица остается скрытым от меня.
— Он был хорошим человеком.
Я смотрю на лестницу. Она доходит до угла и начинается снова, в другую сторону, от этого у всей гостиной делается несколько безумный вид. Надо мной качаются на веревочках очень правильные круги из лунных камней, похожие на макеты планет в музее. И хотя все они разного размера, все эти планеты — Луны. В рамке за моей спиной блестит серебром серп полумесяца, светит над столиком под которым лежат засушенные цветы, такие дряхлые, что только шипы на стеблях сохранили свой вид.
Учительница говорит:
— И его любят. Это великое горе не только для тебя, твоей сестры, твоей матери, но и для всех нас.
— Одна моя подруга сказала, что он дал ее народу все на этой земле.
Учительница издает тихий смешок, если бы змеи умели смеяться, они бы делали это так.
— Аэций сказал бы, что ее народ сам взял все, чтобы быть живым и свободным. Я знаю его лучше тебя, потому что знаю дольше. Он страдал от того, что мы страдали, и так сильно хотел спасти угнетенных, что пролил намного больше крови, чем нужно, чтобы остаться в здравом уме.
Она тянет руку к колыбели, закрывает тканью, будто кого-то внутри нужно охранить от тусклого света. Ее руки очень ловкие, хотя если смотреть на эти длинные когти, так никогда не подумаешь.
— Вы гораздо больше похожи, чем ты думаешь. Когда он был молодым, он хотел только защитить нас всех. Мы все были куда горячее него, мечтая о том, как войдем в Вечный Город.
Я отпиваю еще чая, он пахнет мятой и остужает мне голову, становится спокойнее. А она продолжает говорить о папе, и мне приятно слушать. Я всегда знал, какой мой папа герой, как он отважен, и как много он изменил в Империи. Но я никогда не слышал, что он — хороший человек.
Учительница говорит:
— Он всегда делал то, что хотел. И ему всегда удавалось. Он был безжалостным воином. Но это не все, что ты должен о нем знать, Марциан. Он считал всех равными, он боролся за то, что считал прекрасным — за свободу. Знаешь, почему я говорю тебе все это?
Я качаю головой.
— Потому что, Марциан, однажды твоего отца не будет на свете. И от него останется только история. А история всегда упрощена, между ней и реальностью такая же разница, как между вещью и ее фотографией. Она плоская, ты не можешь рассмотреть ее со всех сторон и множество важных моментов остается за кадром. Это примитивное сравнение, но и ты ведь не самый умный юноша? Ты должен знать правду о своем отце.
Она замолкает, снова покачивает колыбель, а потом говорит:
— Я хотела бы от него дочь. Жаль, не случилось.
Это вовсе не звучит так, будто учительница в папу влюблена. От другой женщины, другого народа — непременно бы именно так и звучало, но для ведьмы самая главная дань уважения мужчине — родить от него дочь и влить его кровь в свой великий народ. То, что учительница говорит о папе выказывает ее восхищение им, а вовсе не желание.
Но вот кого она так качает в колыбели — их нерожденную дочь, мою несуществующую сестру. И тогда я понимаю, что мне совсем не нравится в этом разговоре. Учительница говорит так, будто папа уже мертв, и это навсегда.
Тогда я подаюсь вперед, быстро и горячо шепчу ей:
— Вы не понимаете! Я его верну! Мне просто нужен совет! Я все сделаю! Я найду его!
— Кого ты найдешь, Марциан? — спрашивает она. А мне кажется, что чай у меня в руке сейчас вскипит, такой жар у меня в ладонях.
— Бога! И папу! Он все может, может и папу вернуть! Я уже узнал, что народ воровства что-то красивое подарил своей богине, в ее особом месте, и за это она впустила их в свой мир. Значит, я должен что-то подарить нашему богу, на его особом месте! Я даже знаю, где его особое место. Там, где та, которая нас всех спасла, убила своих детей! Я найду то место, и что-то особое ему подарю, тогда я приду к нему и попрошу. Он мне не откажет. Он любит папу, я уверен. Раз даже вы любите, а я думал, вы никого не любите! Только подскажите мне, что подарить! Я не хочу убивать своих родных и вообще никого не хочу убивать, но вдруг он только на это обратит внимание?
Тишина становится такая, что я слышу, как персонажи какого-то мультфильма обсуждают поломку на своем космическом корабле писклявыми, яркими голосами.
Наконец, учительница говорит:
— А ты знаешь, где это особенное место?
— За Рейном, — говорю я. — Далеко. Надо на поезде ехать.
— А где конкретно оно — знаешь?
— Нет, но я спрошу.
Она снова молчит, и я слушаю про то, как чинить космические корабли. Затем она снова говорит, и я слушаю про то, как спасти папу.
— Поезжай в Бедлам, Марциан, в вашу столицу. Оттуда пришел твой отец. Я знаю вашу историю, но не настолько хорошо, чтобы подсказать тебе, где именно это место. Думаю, где-то в лесах, окружающих Бедлам. И там тебе точно подскажут.
Я вижу в зеркале, как глаза у меня светятся, кажутся еще светлее.
— Вы мне верите?
Она кивает. Я не вижу ее лица, но я уверен, она смотрит серьезно.
— Я хочу, чтобы ты попробовал. Что до дара, который хочет твой бог — и здесь я тебе не подскажу. Но ты мыслишь чужими категориями, а найти то, что ты ищешь может только тот, кто мыслит за пределами шаблонов. Тебе не нужно повторять то, что сделала ваша прародительница. Но ты должен понимать, что твой бог — бог безумия. И ему нравятся совершенно особенные вещи.
— Сумасшедшие люди?
Она терпеливо вздыхает, потом снова подходит к окну. Ее силуэт кажется изящным, совсем девичьим, хотя на момент начала войны ей было девятнадцать лет.
— Ему нравится безумие, Марциан. Соверши безумство.
— Какое?
Она качает головой. И я точно знаю, что она скажет. Сейчас снова будет про мой, собственный, особенный путь, то же самое, что Грациниан сказал. Но она только повторяет:
— Соверши безумство, Марциан, и приди к нему с этим в груди. Тогда, наверное, он примет тебя. Мы будем надеяться.
Моя учительница всегда была строгой, она никогда не скрывала от меня, что я глупый и часто насмехалась надо мной. Но сейчас она — единственная, кто по-настоящему верит, что у меня все получится. Даже Офелла не верит, хотя помогла мне. А учительница — верит.
Я говорю ей:
— Спасибо вам. Я никогда не забуду, как вы помогли мне. Я поеду в Бедлам и совершу там что-нибудь безумное.
— Надеюсь тебе хватит смелости, Марциан.
Снова становится так тихо. Все вокруг — тихое, прохладное и мягкое. Я допиваю чай, встаю с кресла, и в этот момент вместо мультяшных голосов, я слышу вдруг, очень отчетливо, голос знакомый мне с самого рождения, и даже до него — мамин голос.
— Граждане Империи, — говорит она, и я бегу на кухню. Там на стуле с высокой спинкой перед телевизором сидит Кезон. Телевизор смотрит сверху, висит в углу, там, где так любят притаиться пауки. Кезон ест мороженое из креманки, оно пахнет вишней, и наверху у него — вишенка.
Мама по ту сторону экрана, она в черном, руки затянуты в перчатки, черный воротник перехвачен черным платком, она похожа на мертвую Нису или ее мать, когда мы впервые встретились. И она выступает в Сенате.
Мужчины с жадными глазами расселись полукругом, смотрят на маму, ждут, что она объявит. Ждут, и в то же время уже знают. Принцепсы, мечтающие вернуться к прежней жизни. Они читают ее — одежду, выражение лица. Вся страна видит маму, когда она скорбит.
Мне стыдно и больно, как будто она стоит перед ними голой.
— Мне приходится сообщить вам прискорбную новость.
Сердце мое падает, в глазах темнеет от того, как болит в голове. Неужели я опоздал? Папа — умер?
— Император Аэций временно недееспособен. В данный момент он тяжело болен, и никто не может гарантировать, что он придет в себя.
Сердце мое поднимается. Я ожидал чего-то намного худшего. Но зачем мама говорит это? Она хотела скрыть папину болезнь, а сейчас выступает перед всей Империей.
— Молитесь своим богам о здравии вашего императора, — говорит мама. Голос ее, сначала неуверенный, сейчас обретает неожиданную властность и красоту, он перестает быть тихим. — Но то, что Аэций не способен сейчас управлять страной и, возможно, не будет способен, не означает, что достижения его будут забыты.
Запись, кажется, передает эхо, вдруг поднимающееся от маминого последнего слова. Теперь она по-настоящему громко говорит.
— Я продолжу дело своего мужа. Я верю в то, во что верил он. Я верю в то, что Империя принадлежит всем живущим в ней народам, и что мы сможем научиться жить вместе. Сейчас мы в самом начале этого сложного пути, и я надеюсь, что Аэций нас не оставит. Но если так случится, я не отступлюсь от его слов и не забуду его обещаний. Я буду всеми силами пытаться сохранить мир между нашими народами и не упущу ни одного закона, который принял Аэций, а так же использую положения, которые он собирался вынести на следующей встрече с Сенатом. Давайте не будем терять надежды, но и не будем позволять страху охватывать наши души. Империя изменилась, и мы изменились вместе с ней. Аэций сделал для этой страны столько, что никто и никогда не сможет вернуться к тому существованию, которое было прежде Безумного Легиона. Но мы будем двигаться вперед, к другой, но лучшей жизни, к совместной жизни всех наших народов.