Оказавшись в Варшаве, Брылин укрылся в Британском представительстве и, пока Лондон решал, как поступить, чтобы извлечь из этого обстоятельства наиполнейшую выгоду, одно за другим сочинял воззвания к соотечественникам и послания главам европейских держав.
В империи меж тем уже бушевали страсти: кругом рыскали жандармы в поисках высокопоставленного крамольника и душепродавца, злотворные письма которого успела опубликовать либеральная пресса (публичную тяжбу Ивана и Брылина острословы окрестили «перепиской Грозного с Курбским»), домохозяйки, вместо того, чтобы изощряться в постной стряпне и копить на Пасху луковую шелуху, скупали по лавкам крупу, соль, чай и спички, а в некоторых губерниях смятение умов дошло до того, что ночами там перестали зажигать уличные фонари. Ко всему сторонники брылинского прозападного крена сколотили «комитет поддержки» и подали на Некитаева в суд, ибо он публично назвал консула-альбиноса государственным преступником, в то время как на этот счёт не только не было принято судебного решения, но и вовсе не заводилось никакого дела. Придумать что-нибудь глупее вряд ли было возможно — даже людям, очарованным сказкой о равенстве перед законом быка и Юпитера. Было ясно — чёрная тень хаоса прошла через душу империи. Призрак новой смуты поднялся над страной: всё чаще прорицатели и звездочёты поминали времена Надежды Мира, ввергнувшей Россию в огненную бездну, очищающую и карающую разом — каждого по делам и помыслам; иностранные подданные на всякий случай укладывали чемоданы, а у тележурналистов и ведущих программ новостей пересыхали губы от собственных мрачных прогнозов.
«Комитет поддержки» просуществовал пятьдесят четыре часа, после чего утром 2 марта, согласно объявленному Иваном чрезвычайному положению, члены его в полном составе были арестованы. Тогда же Думу раскассировали в бессрочный отпуск, в обеих столицах наглухо закрыли все либеральные и левые газеты, а особо ретивых журналистов публично высекли розгами: москвичи смотрели представление на Манежной площади, петербуржцы — на Сытном рынке. Провинция настороженно выжидала — империя раскололась, но у противников Некитаева (запущенная Петрушей машина пропаганды уже величала его «государем») пока не было организованной силы, способной противостоять его воле.
К тому времени Лондон успел провести тайные переговоры с Францией и Североамериканскими Штатами (Германия, Италия и Австрия до поры заняли позицию невмешательства, но держали ушки на макушке), в результате чего между ними состоялся своего рода комплот, негласный тройственный сговор. Европа не жаловала Россию, проявляя через показное отчуждение застарелый комплекс страха перед ней, и, разумеется, не упустила случай заделать ей козу. По западным провинциям империи были разосланы эмиссары, раздававшие самые надёжные гарантии помощи затаившимся сепаратистам вкупе с прочим непримиримым сбродом, — с тем условием, что они встанут на сторону Сухого Рыбака. И медоточивый яд атлантистов сделал своё дело.
Первыми восстали Польша, Богемия и Моравия. 3 марта, сиречь 19 февраля по юлианскому счёту, в годовщину подписания Александром II «Положения» о крестьянах, согласно которому те выходили из личной крепостной зависимости (нелепое совпадение), в Варшаве, Кракове, Праге и Брно отрядами сепаратистов при существенной поддержке анархистских союзов были разгромлены жандармерии и полицейские участки. Брылин наконец покинул своё укрытие — винный погреб Британского консульства, где его держали, опасаясь русской шпионской техники, наличие которой вполне допускалось в иных помещениях здания, — и поднял над крамольной окраиной знамя раздора, тяжёлое, как бобы на ужин. («Когда судьба желает возвеличить любимца, — заметил на это Петруша, — она посылает ему врагов. Чтобы он одолел их и воспарил ещё выше». — «Теперь, — не в тон ему сказал Иван, — и нам, и вам, штафиркам, будет не до скуки». — «Только не побей их всех — оставь на развод, — посоветовал Легкоступов. — Империя всегда стремится расширить свои границы, но совсем без границ она жить не может. Как только империя воплотит идею всемирности, она перестанет существовать. Она просто потеряет всякий смысл — ведь в её реальном времени не останется ничего героического». — «Не учи дедушку кашлять».)
Спустя двое суток после начала мятежа в западных провинциях, аккурат в день памяти Феодора Новобранца и сорока двух мучеников Амморейских, москвичи вновь увидели членов «комитета поддержки» в компании с арестованными прежде думскими сторонниками меченого консула.
Грязная кашица мартовского снега на Васильевском спуске была разметена дворниками, а вороная брусчатка густо присыпана соломой. Непривычно пахло овином. На этой соломе они и лежали — как на грех, их было ровно сорок два. Те, кто верил, что мир держится на строгом чине бытия и не спеша ползёт в завтра, опираясь на повторность явлений, как толстая гусеница, под кожей которой упруго катится мышечный поршень, ползёт по ветке, в неуловимом порядке перебирая тучей своих шагалок, теперь приуныли — в последние времена случай отчего-то всё чаще и чаще гримасничал, будто закон подобия утратил силу, будто мир зашёл в очарованную область, в заповедный край повышенной странности… Арестанты были не просто мертвы — тела их были разрублены пополам. Так мужик на огороде рубит лопатой мышей — чтоб отвадились, чтобы осенью не было в амбаре мышеяди.
Ну вот, примерно с той поры к Ивану и прилипло прозвище Чума.
В тот же день Некитаев погрузился в блиндированный вагон и кружным путём, через Старую Руссу и Дно, отправился в Санкт-Петербург, по дороге намереваясь нагрянуть в порховское имение и лично проверить, хорошо ли управляющий содержит на озере проруби. Те самые — для продуху рыбам.
Накануне отъезда из Москвы Петруша появился на экранах телевизоров — по трём государственным каналам и двум частным, владельцем которых был господин с зубами, как противотанковые надолбы. Петруша весьма страстно говорил о Священном Государе и живописно толковал его архетип — царя и странника Одиссея. Приблизительно так: волею провидения покинув цветущую Итаку, многоумный Одиссей ушёл под кожу мира, в мифическое пространство и время, где пробыл так долго, что на родине коварные, завистливые и слабые верой властолюбцы осмелились объявить его мёртвым. Женихи, кощунственные самозванцы, внесли смуту в умы, осквернили его дом, возжелали его жену и царство, посягнули на сына-наследника. Но Одиссей, заставивший олимпийцев опасаться, что если не вернут его домой они, то вопреки судьбе он вернётся сам, не мог предать свою любовь к отечеству, к родному очагу. И он вернулся. И пролилась нечестивая кровь, и никто не спасся из врагов его, и были вознаграждены сохранившие веру в него… Цитата из первейшего классика:
Словом, Пётр объяснил, что, поплутав под кожей мира, государь, герой и мудрец, вернулся и теперь изменники будут наказаны — жертвы неизбежны. Вышло довольно неожиданно и потому хорошо. Аплодисменты операторов.
Через час после того, как консульский поезд с блиндированным вагоном прибыл на Царскосельский вокзал, расквартированные в Петербурге гвардейские полки провозгласили Ивана императором. Он не возражал. Сенат, окружённый решительными преображенцами, утвердил неограниченные полномочия Некитаева. Разумеется, первая поздравительная телеграмма пришла из Поднебесной.
Между тем, бунтовали уже и Лифляндия с Курляндией, а в Литве беспорядки грозили вот-вот выплеснуться на снег алым. Сторону Сухого Рыбака принял сенатор Домонтович, которому удалось склонить к мятежу расположенный под Митавой уланский самоходный полк Воинов Силы, традиционно набиравшийся из поляков и мадьяр, полк латышских стрелков, а также экипажи двух линейных крейсеров и четырёх эсминцев, базировавшихся в Аренсбурге на Эзеле. Некитаев словно специально ждал, пока крамола наберёт силу — он не спешил раздавить её в зародыше, тем самым лишая себя возможности если и не поладить миром, то во всяком случае обойтись только малой кровью. Похоже, ему это было не нужно. Однако когда альбинос Брылин предъявил начальникам военных округов ультиматум с требованием либо разделить судьбу страны (то есть порадеть за идеалы грядущей демократии и свободу национальных окраин), либо сдать оружие, Иван начал приводить войска к присяге — себе и неделимой России. Надо отдать армии должное — в массе своей она поверила не шпаку, штатскому клоуну, готовому в обмен на власть сеять смуту и кромсать страну, а человеку, который, блюдя интерес империи, храня её священное единство, вёл полки от победы к победе и рисковал собственной жизнью наравне с простыми солдатами. Кроме того, были и знамения (поговаривали, будто их санкционировало Василеостровское Могущество, всем составом плюс несколько могов из Охтинского и Сосновополянского Могуществ вылетевшее в Фергану, где была весьма эффективно исполнена Большая Ката). В день принятия присяги повсеместно дул южный ветер. Такого шквала не помнил никто: он дул не порывами, а нёсся сплошной душной стеной, как из сопла реактивного двигателя, — противиться этому вихрю было так же трудно, как по грудь в воде идти против течения. Стоя лицом на полдень, человек не мог дышать — ветер разрывал ему лёгкие. Тогда по всей империи, до самого Таймыра, растаял снег — ветер съел его досуха. В других землях также были явлены знаки: над Перпиньяном пролился дождь из морских ежей, в Глазго родился ребёнок, на голове у которого, вместо волос, как чешуя, росли ногти, а в Санта-Барбаре кот по кличке Мейсон два часа кряду мурчал человеческим голосом. К вечеру стихии улеглись и закат запечатал день зелёным сургучом — горизонт на западе просиял небывалым изумрудным светом.
Присягу, помимо уже бунтующих частей, отказались принимать войска Варшавского и Будапештского военных округов, а с ними — бригада морской пехоты Воинов Ярости, дислоцированная в Перновском уезде Лифляндии. Кроме того, в Варшаву сбежали с полдюжины офицеров Генерального Штаба. Что ещё? Ах да, волновались все три финляндские губернии, однако не слишком и только в лице гражданского населения. Ко всему случились брожения по некоторым частям в Акмолинске и Самарканде, но семиреченские казаки арестовали и выпороли затейщиков — тем и закончилось. Восток не пошёл за своим консулом, хотя некоторые губернаторы открыто ему сочувствовали, а студенты, охочие до любой безурядицы, слонялись по улицам с бутылками пива и кричали сумасбродные лозунги — что-то вроде: «Да здравствует долой!» — можно поменять местами слова, но «долой» всё равно будет при козырях.
И тем не менее критическая масса набралась — 11 марта, отстояв в Исаакии молебен, император Иван Чума двинул войска на запад.
Вместе с южным ветром пришла в город ранняя весна. Нева сплавила в залив ладожский лёд, снег стаял и волглая земля дышала тёплым паром, как прелый навоз. В сквере у Казанского, где насадили по осени молодые липы, заспанные деревца с гладкой корой и набухшими почками стояли, будто слаженные из светло-карего воска. Мощёные тротуары Литейного походили на терракотовый паркет. В небе было ясно, но солнце ещё не пекло, улицы не пылили и людям хотелось жить долго.
— А где Пётр? — спросил Годовалов.
Они сидели в кафе «Флегетон» — фея Ван Цзыдэн, Чекаме и утробистый Годовалов. Зальчик был кукольный (рядом, за дверью находился просторный зал, с колоннами и роялем, — там, как правило, устраивались литературные вечера и вывешивалась всевозможная живопись) — пять столиков, стойка и небольшой альков, где накрывали, когда гости хотели говорить приватно. Надо всем этим выгибался низкий сводчатый потолок, вполне соответствуя загробному имени заведения, в котором по-прежнему собиралась питерская богема, пристрастная не столько к прозрачному, продутому эфиром вертограду, сколько к пещере, обещающей поочерёдно то вдохновенное уединенье, то угар. Сейчас тут было пусто — два часа пополудни, время не клубное, — только детина с газетой и не слишком артистической наружностью в углу да подавальщица Маша за стойкой.
— Представь, теперь его очередь сидеть под арестом, — откликнулась Таня на вопрос, заданный абзацем выше. На столе было шампанское и ваза с фруктами. Таня протянула руку и сорвала с кисти матовую виноградину — после порядочной отлучки она попала в прежний милый мирок и ей в нём было уютно.
Годовалов и Чекаме учтиво улыбнулись, приняв её слова за нескладную шутку.
— Слышали его гомерическую речь, — сообщил Чекаме. — Десять баллов по шкале Рихтера.
— Значит, не очень?
— Я прежде и восьми никому не давал, — признался Чёрный Квадрат Малевича. — Но Петрушин Одиссей — это песня. Зефир в шоколаде — умирать не надо.
— Странно, что он не привлёк ещё одну парадигму, — сказал Годовалов. — Ромул, положивший начало гражданскому образу жизни, как известно, сперва убил своего брата, а потом дал согласие на убийство Тита Тация Сабина, избранного ему в сотоварищи по царству.
— Эта фигура потребует разъяснений. — Чекаме протянул Годовалову карту вин, зная его презрение ко всякого рода шипучкам. — Ручаюсь, многие сочли бы Ромула дурным примером — подданные такого государя, опираясь на его авторитет, захотят из честолюбия или жажды власти притеснять тех, кто в свою очередь стал бы восставать против их собственного авторитета.
— Согласен, полемично… Тогда сами разыграем эту тему. — Годовалов поманил пальцем Машу и заказал себе кизлярского коньяку. — Послезавтра у меня эфир на втором канале — мы Ромула со всех сторон пощупаем и трезво рассудим: мол, ни один благоразумный человек ни за что не упрекнёт государя, если тот ради упорядочения царства прибегнет к чрезвычайным мерам. Дело же ясное: в вину государю всегда ставится содеянное, а в оправдание — результат. И коль скоро результат, как у Ромула, окажется добрым, то он всегда будет оправдан.
Маша принесла бутылку и сибарит Годовалов, не церемонясь, понюхал горлышко.
— Последние лет пять, когда я пью коньяк, мне кажется — меня дурачат, — поделился он подозрениями. — Признаться, примерно то же самое я чувствую при виде эскалопа.
— Не отвлекайся, — вернул его к предмету Чекаме. — Иными словами, порицания заслуживает тот, кто лютует из блажи, а не тот, кто бывает жесток ради грядущего парадиза, ради исправления царства к лучшему. Одно дело завладеть растленной страной, дабы её окончательно испаскудить, а другое — чтобы преобразить.
— Вот-вот, именно парадиза и непременно грядущего, — пошевелил усами Годовалов.
— Мне помнится, — улыбнулась Годовалову Таня, — прежде ты держался либеральных взглядов.
— Я и теперь их держусь. Но цивилизация, которая извратила понятие еда и абстрагировалась настолько, что пришла к идее пищи вообще и вкуса вообще, так что нынешние кулинары-химики задумываются о раздельном приготовлении харча и его смака — такая цивилизация воистину достойна гибели.
— Прости за трюизм — всё в этом мире извращается, — Таня отщипнула ещё одну виноградину, — и жизнь всякой идеи — это галерея её отражений в наикривейших зеркалах.
— Манихейство какое-то. Всё извращается, но не все извращают.
— Что ты имеешь в виду? — полюбопытствовал Чекаме.
Годовалов с нарочитым интересом посмотрел на луноликую фею:
— Да вот хотя бы Китай. Как известно, помимо конской упряжи, шпиндельного спуска и мандарината — отбора административных талантов через систему государственных экзаменов, — там открыли порох и магнетизм. Однако фейерверки и магнитные рыбки так и остались для Китая игрушками, тогда как Европе они помогли сначала завоевать и ограбить весь мир, а затем легли в основу энергетики и научных представлений о мире. Если что-то и хочется сказать по этому поводу, то единственно: да здравствует Китай!
— Но мы-то не Китай, — заметил наблюдательный Чекаме.
— Господа, а что такое шпиндельный спуск? — поинтересовалась Таня, но её не услышали.
— То-то и есть, — согласился с Чекаме Годовалов. — Мы — Россия, мы — третья часть света материка Евразия. В нас не укоренено европейское человекопоклонство с его либеральными ценностями и культом успеха, закрывающим от взора истинное бытиё, но также не укоренена в нас восточная «роевая» традиция, для которой сохранение ритуала, канона является главной жизнеобразующей заботой. Мы даже не серёдочка, мы — то самое Последнее Царство по букве христианской эсхатологии, падение которого будет означать конец духовной истории человечества. Я выбираю Россию и её третий путь в надежде, что он избавит мир или, на худой конец, приличную его часть хотя бы от кулинарных извращений!
Фея Ван Цзыдэн красиво рассмеялась.
— Похоже на тост. — Чекаме приподнял свой бокал, призывая всех выпить. — Но по сути третий путь — это всего лишь ясное осознание собственных желаний. Только подобное осознание страхует человечество от той судьбы, которую Таня описала как галерею кривых зеркал. — Он порядком глотнул и замер — шампанское ударило ему в нос. — Скажем прямо: люди плохо умеют хотеть. И что самое скверное — не учатся делать это хорошо. Они бездарно тратят драгоценное вещество воображения — хотят квартиру, жалованье, любовь женщины, свиную котлету на косточке… Что за нелепые желания? Во имя чего? Ради какого основного хотения?
— Это всё литература. Это мы уже у Легкоступова читали, — вздохнул Годовалов, — «Роскошная вещь — война». Там он сетует на мелочность желаний, свойственную большинству людей, и удивляется как можно не хотеть власти над миром, не хотеть бессмертия, не хотеть, чтобы материя была покорна твоей воле — а ведь не хотят, черти, мечтают о пустяках. Помните? Как раз там Пётр описывает различие между воинским духом и духом воинственности. Мол, первый создаёт благоустроенные армии, коренится в нравах и приобретается путём воспитания, а второй созидает воинственные народы и есть качество врождённое — жар в крови…