Алракцитовое сердце. Том I - Годвер Екатерина 17 стр.


Связанные руки он прижимал к левому бедру: тряпка на ненормально вывернутой кисти вся пропиталась кровью.

– Раз уж тебя не казнят, – сказал Деян, – я попрошу Иллу потом поставить лубок.

– Почему?! Почему, будь ты проклят?!

– Что «почему»? – Деян отшатнулся, когда Кенек вдруг поднял голову и уставился на него безумным взглядом.

– Почему вы не можете просто меня повесить?!

– Руки марать не привыкли.

– Дай нож.

– Оружие, тебе? – удивился Деян. – С какой стати?

– Пожалуйста… Раз вы не можете, тогда я сам.

– Ври больше, – с фальшивой насмешкой сказал Деян. Сейчас Кенек не врал: это чувствовалось столь же ясно, как и то, что он попытается осуществить задуманное.

– Пожалуйста, Деян! Я слышал, люди говорили, ты все равно уходишь, так что никто не сможет осудить. Да какая тебе разница?! Сделай вид, что обронил… Прошу тебя!

Кенек Пабал в прошлом, сколько Деян его помнил, всегда был хорош собой. Его лицо в полумраке сарая, отекшее и помятое, казалось какой-то нелепой ошибкой, шутейной маской, из-под которой – стоит только закончиться гуляниям – покажется настоящий Кенек и снисходительно посмеется над легковерными простаками.

– Да иди ты к Владыке со своими просьбами! – Деян поспешил выйти из сарая, пока наваждение не обрело силу. Кенек не заслуживал ни жалости, ни сочувствия; и все же, стереть из памяти двадцать лет в один день было невозможно…

«Вот тебе и разница между несбывшимся и несбыточным! – Деян, задвинув щеколду, привалился спиной к двери. – Могло ли все сложиться иначе, не докатиться до такого? Наверняка. Но не сбылось. Теперь ничего не может стать как прежде – что ни делай…»

– «Хемриз» раньше значило «резчик» на южнохавбагском наречии, – сказал чародей. Из дома Беона уже некоторое время не доносилось ни звука. После Пиминых криков тишина оглушала, и голос Голема тоже казался ненормально громким. – Но сам этот Хемриз точно не хавбаг: кожа слишком светлая.

– Я понятия не имею, кто такие хавбаги, – проворчал Деян.

– Островной народ, – пояснил чародей. Он смотрел выжидающе, с каким-то сочувствующим любопытством, от которого шея покрывалась гусиной кожей и сжимался желудок.

«Ждет, не попрошу ли я его закончить с Кенеком, раз тот сам хочет? – Деян зажмурился, хоть так пытаясь скрыться от этого тошнотворного взгляда. – Точно, ждет. Забери его мрак! Если попрошу, согласится он или нет? Если согласится…»

Если бы Голем согласился – такой исход, возможно, был бы хорош; всяко лучше, чем кому-то по жребию подряжаться палачом или оставлять Кенека подыхать как есть – или чем сторожить его, лечить и кормить, когда еды и свободных рук недостаток. Голем мог и согласиться, а от отказа хуже никому не стало бы…

Но что-то внутри противилось этой просьбе, ее удобной разумности. Попросить означало бы вынести приговор: это представлялось чем-то еще худшим, чем оказаться тем, кто приговор исполнил.

«Эльма! – Молнией ударила мысль. – Он ведь явился по ее душу. Мало ли, что и как может выйти…».

Деян набрал воздуха, чтобы окликнуть чародея – и резко выдохнул, так и не решившись вымолвить ни слова. Эльма такой услуги точно бы не одобрила: сама же она и требовала от Голема оставить Кенека в живых. Какое он, Деян Химжич, имел право вступаться за нее против ее воли, решать за нее, за других? Могло ли оказаться, что в возвращении Кенека и крылась причина внезапной перемены в ее к нему отношении?

Не могло, никак не могло; но страх, что это дикое предположение может оказаться верным, подпитывал зародившиеся в сердце сомнения.

Настойчивый голос внутри требовал немедля рассудить по-своему, но ему возражал неслаженный хор, спрашивающий и отрицающий, умоляющий и требующий, вкрадчиво разъясняющий баском священника, что только по писаному все ясно и просто, напоминающий, что любое убийство – большой грех…

«Жалость застилает мне глаза. Жалость и дурь в голове. – Деян переступил с ноги на ногу, заново убеждаясь в том, что почва под чужой ступней на месте: этот жест уже начал входить в привычку. – Стал бы я колебаться, окажись на месте Кена любой из его приятелей? Нет, не стал бы. Просто он спас меня когда-то, он был мне другом, – и теперь мне жаль его».

Делать выбор между жизнью и смертью, действовать вопреки близким – было внове, было дико, немыслимо.

Деян вновь закрыл глаза. В глубине его растерянности зарождалась злость – на себя, но прежде всего на чародея, который походя, одним только взглядом столкнул его в омут вопросов без ответа и неразрешимых сомнений.

Голем – тот, что сидел напротив – не колебался, когда калечил и убивал, когда называл себя господином и хозяином: судить, решать за всех и вся для него было не сложнее, чем дышать. Голем-Из-Легенды вынес и исполнил приговор самому себе; на то же самое хватило решимости и у старого Матака Пабала, и даже – даже! – у Кенека…

«А мне не по плечу. Бесхребетный трус. Навоза мешок! Окажись я сам на месте Кена – выклянчивал бы милосердие, а не нож. Мог бы я сам сидеть в сарае, сложись все иначе? Возможное, но не сбывшееся… Мрак!»

Деян открыл глаза.

Холодивший кожу чародейский взгляд оказался иллюзией: Голем уже снова с отрешенным видом смотрел в землю.

Да и намекал ли в действительности на что-то тот взгляд?

От осознания возможной ошибки никакого решения не пришло, но злость на чародея только увеличилась, усилилась многократно.

То, что сводило с ума, представлялось бесконечно важным, – для Голема было делом прихоти; чья-то жизнь или смерть, само существование Орыжи значило для него не больше, чем каменная крошка под ногами. Сколь бы ни был отвратителен его мимолетный интерес, но явно выказанное равнодушие – к тому, что для иных составляло всю их жизнь, весь их мир, заполняло каждый миг бытия – было еще хуже.

Оно пробуждало внутри такие чувства, каким едва ли возможно было подобрать название; неистовое желание разорвать, уничтожить. Сделать так, чтоб не осталось и пятна на земле от уродливой насмешки над всем дорогим и близким, какую являл собой чародей!

Насмешки тем более болезненной, что, не будь ее перед глазами, не вернись Голем ночью, – рассуждать сейчас было бы некому…

– VIII –

Из дома снова понеслись крики: высокие, истошные, какие-то мяукающие. Поглощенный внутренней борьбой и ослепленный яростью, Деян едва их заметил. И только когда звук чуть потерял в силе, перешел в надсадное хныканье, – понял, что взрослая женщина так кричать не могла.

– Ну наконец-то, – выдохнул чародей.

– Мастер, это?!..

– Да, Джеб. Оно самое.

Если чародей и чувствовал что-то кроме облегчения от того, что ожидание закончилось, понять этого было невозможно. Совсем иначе повел себя Джибанд: великан буквально дрожал от возбуждения, грубое лицо, казалось, озарилось каким-то внутренним светом.

«Кукла, подделка – и то человечнее «мастера», – Деян едва удержался от того, чтобы высказаться вслух. – Пимы не слышно. Жива ли? Без матери ведь едва ли выходят…»

Прошло порядочно времени, прежде чем на крыльце вновь показалась Эльма. По ее сдержанной улыбке стало ясно, что все нормально; почти все: еще оставался Джибанд с его странной просьбой. Это «почти» особенно чувствовалось во всей фигуре Иллы, показавшейся в прихожей со свертком на руках. Она держалась у Эльмы за спиной: с лавки ее видно не было.

Деян застыл в нерешительности, почувствовав, что обе женщины смотрят на него с немым вопросом во взгляде: «Что делать?»

Джибанд, одним ему ведомым образом уловив общее замешательство, как-то сник и басовито затянул:

– Мастер, попроси их. Мастер…

– Тебе надо – ты сам и проси! – грубо оборвал его Голем. – Я здесь причем?

– Но, мастер!

Голем сделал вид, что не слышит его, но Джибанд так и продолжал окликать и теребить чародея за рукав.

– Пожалуйста, мастер…

«Да мерзавец он записной, твой мастер!»

Деяну вдруг стало бесконечно жаль великана – противоестественное, странное создание, ни бельмеса не понимающее, но сознающее себя чем-то «неправильным» и оставленное вдруг без поддержки тем, кому он доверял безгранично и слепо.

Еще накануне Джибанд вовсе не замечал дурного отношения к себе – а теперь не решался заговорить первым, чувствовал. Выучился у своего распрекрасного мастера и «правильных» людей, и чему – страху, подозрительности, озлобленности? Больше и нечему было учиться в минувший кошмарный день: будто одно это и было всей их жизнью, всем, чем была жизнь…

– Ничего плохого не случится, Эльма, – удивляясь самому себе, сказал Деян. – Разрешите ему – и мы, наконец, уйдем.

Эльма, кивнув, прошептала несколько слов Илле, и та вышла на крыльцо. Джибанд порывисто поднялся ей навстречу, шагнул к крыльцу, но тотчас снова сник, замялся:

– Правда? Можно?

– Правда. Можешь посмотреть, – подтвердил Деян, не дождавшись никакой реакции от Голема или Иллы. – Даже потрогать, наверное, можешь… если осторожно. Обещаешь осторожно?

– Обещаю! – Великан просиял.

Илла с видимой неохотой откинула край одеяла. Младенец от холодного воздуха пискливо захныкал. Его сморщенное личико было в точности таким же, какое было когда-то у дочерей Петера Догжона, у всех прежде виденных Деяном новорожденных: комок розовой плоти, в котором едва угадывались будущие черты. И все же Деян подошел, чтобы разглядеть получше.

– Парень или девчонка?

– Парень, – шепотом ответила Эльма.

Джибанд просунул огромную ручищу через перила и коснулся пальцами сморщенной щеки. Младенец перестал хныкать и, распахнув круглые глаза, уставился на великана удивительно разумным, по-стариковски мудрым взглядом. Затем моргнул – и зашелся истошным криком.

Джибанд отскочил назад на добрых пять шагов, налетел на горку наломанного им же камня, потерял равновесие и плюхнулся на землю.

Младенец орал.

– Я не хотел…

На грубом лице Джибанда проступил такой ужас и смущение, что хоть смейся, хоть плачь.

– Руки у вас холодные, господин, вот он и раскричался, – сжалившись над ним, объяснила Илла, укутывая младенца.

– Детям большого повода не надо, чтоб глотку рвать, – сказал Деян. – Ты ничего дурного не сделал.

– Правда, ничего? – с надеждой переспросил великан.

– Ничего, ничего, – подтвердил Деян с улыбкой. Было что-то невероятное и торжественное, что-то удивительное в случившемся, в этом прикосновении рукотворной жизни к настоящей.

Младенец был в точности таким, как все младенцы, самым что ни на есть обыкновенным. Однако Джибанд, таращивший неживые глаза так, что позабыл дышать, видел в нем чудо – или, может быть, один только Джибанд и видел то чудо, какое являла собой новая, только-только явившаяся на свет жизнь? Это чувство будто разливалось в воздухе, заражая собой всех и вся. Даже чародей, делавший вид, что для него нет ничего интереснее, чем очередной выковырянный из земли камень, искоса поглядывал на крыльцо и на своего, как он его называл, «товарища».

– Ладно, посмотрели – и будет. Малому к мамке на грудь и спать надо. Доброго пути, Деян, и вам, господа…

Илла отвесила неуклюжий поклон и поспешно скрылась с младенцем в доме. Эльма осталась стоять на крыльце.

– Ну, ты доволен, Джибанд? – спросил Деян, не решаясь встретиться с ней взглядом. – Теперь мы можем идти?

Великан согласно закивал, все еще сидя на земле и зачарованно глядя на закрывшуюся за Иллой дверь.

– IX –

– Все равно вещи у нас. Я вас провожу.

Эльма, опираясь на перила, спустилась во двор. Деян подал ей руку. Она, замешкавшись, все же приняла помощь.

Великан встал, отряхнулся и потопал к калитке, беспрестанно оглядываясь на них и на чародея: тот не спешил. Махнул великану рукой – ступай, мол, дорогу знаешь, – а сам остановился, поджидая Эльму с Деяном.

– Спасибо, – тихо сказал он, когда они поравнялись.

««Спасибо»? Да неужели!»

Деян промолчал. После всего злость на чародея не исчезла, но как-то выцвела, сгладилась. Разговаривать с ним, хоть о чем, не было охоты – но не было охоты и грубить. Голем, тяжело ступая, то чуть отставал, то чуть обгонял их – никак не мог приноровиться к шагу. Лицо его сохраняло отрешенное выражение, однако сейчас в этой отрешенности еще явственнее, чем прежде, проступало что-то нездоровое.

– Девушка. Как там роженица, в порядке? – все так же тихо, чтобы не мог слышать Джибанд, спросил чародей, мельком взглянув на Эльму.

– Кровотечения сильного нет.

– Что ж. Не ровный счет, но не худший: на троих умерших – один рожденный, – со слабой усмешкой сказал чародей. – Ты ведь умеешь считать до трех?

– Издеваетесь, господин Ригич?

– Шучу.

– Плохо шутите. Считаете тоже плохо, – добавила она чуть погодя.

Деян предостерегающе сжал ее руку, но Эльма не удостоила его вниманием.

– Что ты имеешь в виду? – спросил чародей; не слишком, впрочем, заинтересованно. – Разве кто-то еще погиб из ваших?

– Вы себя забыли посчитать. И вашего «товарища». Вы двое ведь до вчерашнего дня были все равно что мертвые?

Деян споткнулся на ровном месте, а чародей – тот застыл как вкопанный; только Эльма не сбилась с шага. Деян поспешил ее догнать; они успели уйти шагов на двадцать вперед, прежде чем из-за спины донесся безумный лающий смех.

Деян невольно оглянулся: чародей стоял, опершись на калитку его родного дома – почти так, как день назад на том же месте стоял он сам, – и смеялся, согнувшись и прикрывая свободной рукой глаза.

«Смеялся» – не то слово, каким можно было описать эти режущие, кашляющие звуки, но все же это был смех: судорожный, невольный, рвущийся изнутри. Старая куртка Беона ходуном ходила на чародейских плечах. Дом за его спиной – дом, на который так не хотелось смотреть, – чернел выбитым окном, оторванная ставня гробовой крышкой лежала на заросшей сорняками клумбе. Выстуженный, неживой, принявший свою участь любимый дом...

Деян содрогнулся, вспомнив, как заходил внутрь; как велико было искушение обронить в сенях лампу на щепу, пустить петуха, обратить в золу все доброе и худое – все прошедшее, к которому не было и не могло быть возврата. Остановило лишь то, что огонь, гонимый крепким ветром, мог пойти гулять по всей Орыжи.

Помятые шаровники, причудливо выгнув стебли, тянули золотые соцветья к серому небу, наполняя воздух приторно-сладким запахом. Дом глядел выбитым окном, поскрипывал незапертой дверью на ветру – словно спрашивал: зачем, к чему, почему? Те цветы, что были погребены теперь под ставней, так же, должно быть, тянулись вверх, бездумно и безнадежно силясь прорваться через щели, приподнять облупившиеся доски. Шаровники пахли, как пахла бы, возможно, сама жизнь, очищенная от грязи и мерзости, от страха и боли, от сомнений и слабости, – неистовая и неразумная сила, рвущаяся вверх, вверх, вверх! Но запах этот почему-то казался неприятен. Прежде так не было; прежде аромат их смешивался с запахами обжитого двора: и с печным дымком, и с прелой вонью компостной кучи, и со всеми другими, редкие из которых были хороши; затем шаровники и высадили, чтоб скрасить их хоть чуть. Но чистая, ничем не разбавленная, не замаранная красота оказалась приторно-криклива; осиротевший дом глядел на нее с укоризной.

– Эльма! – Деян остановился и силой развернул девушку к себе, заставил поднять голову и все же взглянуть на него. – Говори что хочешь. Не жди меня, раз не хочешь видеть. Но я все равно вернусь. Сделаю все, чтобы вернуться как можно скорее.

Эльма не попыталась высвободиться и даже будто не удивилась его порыву.

– Закончишь как он. – Она повела локтем, указывая на захлебывающегося смехом чародея. – Будешь шататься вокруг развалин с диким взглядом, пока не помешаешься.

– Почему сразу – «вокруг развалин»? Это еще не…

– А даже если «не», – перебила Эльма. – Что тебе здесь, Деян? Костыли да навоз? – Тон ее больше подошел бы Солше, объясняющей сыновьям, почему нельзя подпаливать траву у околицы. – Оглянись вокруг. У нас и сейчас не медом мазано, а дальше – голод и бескормица свое возьмут. Нечего тебе здесь делать. Даст Господь, в большом мире не пропадешь.

Назад Дальше