Алракцитовое сердце. Том I - Годвер Екатерина 2 стр.


Свирепый лесной зверь, холод и безжалостная зимняя тоска сгоняли людей за общий частокол. Во всей округе теперь дымили печными трубами лишь два села: Орыжь, в которую превратилась деревенька Рыжевка, а в пятнадцати верстах к востоку от нее, в самой глубине Спокоища – разросшаяся с былых времен Волковка. В низину промеж сел с округи собиралась влага, делая почву тучной и пригодной для пахоты: с других сторон лес не отступал, земля не поддавалась. От Орыжи было сорок верст на юго-запад лесной дорогой до тракта, и оттуда еще полста до ближайшего городка. «Не ближний свет, по эдакой тропке-то», – как говорил Терош Хадем, все собиравшийся как-нибудь наведаться в город, но так ни разу и не собравшийся.

Дорога из Спокоища к тракту в самом деле была никудышная: даже в хорошую погоду не всякий воз пройдет, а в дурную – и пеший ноги поломает. В дожди ее подтапливало, в засуху, когда земля осыпалась песком, а по верхам шумел злой горячий ветер, – заваливало. Когда жителям Орыжи или Волковки случалась надобность до большого мира, они обыкновенно сами отправляли гонцов к тракту. Также сами расплачивались и с королевскими сборщиками, чтоб «почтенным господам» не приходилось сворачивать с большака и пробираться к селам, растрачивая по пути и без того невеликое добродушие. Каждый год старосты сговаривались со сборщиками, сколько добра нужно сдать на будущий год, чтоб у тех и в следующий раз не возникло охоты утруждать себя тяжелой дорогой, подушевой переписью и неизбежным ее следствием – налогом людьми для государственных работ или воинской службы. Сборщикам такой расклад приходился по душе уже полвека с лишком – за которые сменилось трое князей, Дарвенское княжество обратилось в королевство Дарвенское, а в Медвежьем Спокоище о князьях и королях уже и думать забыли. Раз в три-четыре года мужчины сообща выезжали в город на большую летнюю ярмарку, продавали шорные поделки и брали взамен когда хорошее железо, когда диковинные нарядные ткани, а когда и вовсе всякую чепуху: в общем-то, большой нужды в этой торговле не было – своего добра хватало.

Как-то раз, уже на памяти Деяна Химжича, орыжский староста Беон Сторгич, большой любитель мудреного оружия и охоты, потратился и привез блестящее, с тонкой отделкой по дереву, новенькое ружье. Созвал соседей, при них разобрал и собрал диковину, пальнул по мишени; люди диву давались, долго меж собой перешептывались: эдакая штука – и работает без колдовства! Но на том все и закончилось: проку в Беоновом ружье было –только доски перешибать и птицу пугать: било оно сильно, но криво и вразброс, так, что с двадцати шагов в мишень не всякий раз удавалось попасть; примеривались мужики к ружьям и раньше, но, говорили, были те еще хуже. Мороки с ними была – тьма, и просили за них баснословно дорого, так что охотились в Спокоище по старинке: силками, ловчими ямами, рогатиной да пращой. Пару лет Беон возил ружье на Свалов холм в Солнцестояние – «задать фейерверку», а потом, после одного злосчастного выстрела, забросил на чердак.

На старой карте священника обширное пятно Медвежьего Спокоища отмечали два значка: овал с загогулиной внутри и маленькими штришками во все стороны, похожий на жука-многоножку, и треугольник с пятью точками по центру. Как объяснял Терош Хадем, овал обозначал «лесное золото» – шкуры, кожи, кость, а треугольник с точками – алракцит, хрупкий камень рыжего цвета; отдельные самородки, изредка попадавшиеся в каменистой почве, напоминали формой лопуховые корни. Восточнее Волковки, в самой глубине спокоищевских лесов, скрывались древние полузатопленные шахты: запасы в них истощились давным-давно, но, чтобы добыть немного алракцита, не было нужды зарываться под землю. Из него где-то далеко в большом мире делали, как думали многие поколения жителей Спокоища, краситель для тканей: никакого другого применения ему найти люди не могли, и на ярмарке он хода не имел; но княжьи – теперь королевские – сборщики всегда алракцит жаловали. Для простоты учета – это Деян знал уже от старосты Беона – считалось, что волковцы выплачивают налог костью и шкурами, орыжцы – алракцитом. В действительности налог собирали сообща, и сдавать возы к тракту мотались вместе, тогда как в остальном села были между собой весьма различны, и даже существовало между ними определенное соперничество.

В Волковке до недавнего времени насчитывалось семьдесят дворов супротив сорока орыжских. В Орыжи с тех пор, как вконец обветшало оставшееся без постоянного присмотра отца-настоятеля святилище, ничего примечательного не было – за исключением разве что Сердце-горы с развалинами у ее подножья, но та привлекала лишь неугомонных мальчишек. В Волковке же усилиями Тероша Хадема святилище содержалась в порядке, а в старом амбаре два расторопных семейства с незапамятных времен обустроили по почерпнутым в городе образцам летнюю «ресторацию». В одной половине поставили столы и с вечера до полуночи подавали выпивку и закуски, в другой устраивали то танцы, то борьбу, а так как денег для расчета в Медвежьем Спокоище никто не держал – оплату взымали, по мере надобности, натурой: с кого продуктами, с кого посудой, с кого помощью по хозяйству. Волковцы своей придумкой гордились необыкновенно; орыжцы больше посмеивались, чем завидовали, хотя молодежь нет-нет да и моталась в Волковку «в ресторации гульнуть». Орыжь жила спокойно и дружно. Общинные вопросы и споры решал обыкновенно староста единоличной властью или же привлекая на помощь тех, кого полагал подходящими советчиками. В Волковке в иные годы старост насчитывалось по семь душ, но то было одно название: по любому поводу – будь то перенос на два шага чьей-то межи, затеянные преподобным Терошем уроки грамоты или строительство запруды на Вражковом ручье – волковцы устраивали сходы, где решали вопрос всем миром. Случалось, доходило до драк.

Подраться волковцы вообще были не дураки, но и орыжцы, если рассердить, не отставали; к празднику летнего Солнцестояния соперничество между селами обострялось особенно, и в шуточных боях на Сваловом холму порой случалось кому-нибудь пострадать, – но тем ссора и разрешалась ко всеобщему удовольствию.

Так жили в Медвежьем Спокоище – кто счастливо, кто нет. Размеренно, по-дедовски, без особенного беспокойства, и даже Терош Хадем уверился со временем, что так и будет впредь, что и сыновья его, и внуки будут жить той же тихой жизнью, какой зажил, осев в глуши, он сам. Но не довелось…

– III –

Первые отзвуки грядущего несчастья докатились до Орыжи прошедшим летом вместе с привезенными Халеком Сторгичем от королевских сборщиков слухами.

«Война идет».

Говорили, взбунтовалось от непомерных поборов большое баронство на севере; и с наведением порядка у короля не заладилось.

Старики только пожали плечами: война и война, мало ли их было уже, войн, – им здесь, в глуши, какое дело? Король барона повесит или барон королем сделается – о том пусть городские головы ломают…

Лето выдалось теплым, урожайным. Спокойно шла и осень – до того дня, как нагрянули из большого мира с королевскими грамотами и печатями армейские вербовщики. Первой на их пути оказалась Орыжь.

Чужаков разом объявилось больше, чем орыжцы видели за последние полвека. У одних были палаши и пики, у других ружья. Брали всех мужчин, кто не был мал, стар или болен. Сила за королевским отрядом была большая, но капитан действовал по уму, уговором. Держался браво, сулил щедрую плату за службу, богатые трофеи и скорую победу над «распоясавшимся» бароном Бергичем, стыдил трусостью и бесчестностью: «Пока вы, хитрецы, тут от службы хоронились, другие за вас себя не жалели!». Говорить капитан был мастак: люди слушали его и добровольно шли диктовать войсковому писарю имена.

Посетил капитан и Волковку, где набрал людей не меньше, чем в Орыжи.

«Худо дело: это ж как их прижало, что они сюда заявились, первый раз за столько-то годков, да перед самой зимой… Ша, развесили уши, неразумные! – раздавались иногда осторожные голоса. – Худое дело болтунов этих слушать, – головы сложите!».

На «разумников» шикали, а некоторым, особо настойчивым, намяли бока. Другие отмалчивались: понимали, что закон на королевской стороне, и, что ни говори, все одно ничего не поделаешь: не добром, так худом все решится.

Но их – и тех, и других – было немного.

Красивые грудастые кони неизвестной породы скалили зубы и проходу не давали кривоногим рабочим кобыленкам. Чужаки поистрепались дорогой, но железные бляхи на поясах и фуражках блестели на солнце…

Перед осенним равноденствием, забрав с собой без малого полтораста мужчин, каждую вторую молодую лошадь и половину зимних припасов, вербовщики ушли: в аккурат успели пробраться через лес к «большому миру» перед дождями, не поломав дорогой возов.

Это была беда; огромная, страшная, непоправимая беда. Но вблизи, сослепу, бедой она еще не казалась. Провожали рекрутов с песнями.

Как пущенные с горы сани с пылающей Хлад-бабой вмиг скрываются за снежными клубами, но еще долго слышен скрип полозьев и тянет дымком, – так и после ухода отряда в Медвежьем Спокоище опомнились, продышались не сразу. Капитан людей пожалел, не стал совсем разорять села: на оставшихся запасах без натуги пересидели зиму.

Долгими ночами в Орыжи только и разговоров было, что о большом мире: ждали к весне своих с подарками и рассказами о том, как мужчины зареченских лесов показали всем и вся, что не хуже других будут.

В весеннюю распутицу – просто ждали.

А когда дороги и поля подсохли – схватились за головы…

Все оказалось не так худо, как могло бы быть: уменьшилось число не только работников, но и едоков, а год снова обещал быть урожайным. Женщины, привычные к нелегкой жизни, управляться умели не только с прялкой и пяльцами, но имели какую-никакую сноровку и в пахоте, и в охоте. Старики были еще крепки телом, дети ловки и сметливы. И все же о сытой зиме нечего больше было и мечтать, разве что все ушедшие вернулись бы в тот же час. Орыжский староста Беон Сторгич начал все чаще отправлять гонцов к большаку. Вести они по возвращении приносили неутешительные: королевские войска топтались на месте, скорого конца войны ждать не стоило.

Жили. Справлялись, кто как мог. Двери Волковской «ресторации» к лету впервые остались закрыты. Общие гуляния в Солнцестояние, собравшись с силами, все же провели, забоялись нарушать традицию, – но праздника не вышло, и разошлись все с большим облегчением.

Сразу после Солнцестояния орыжские хохотушки сестры Шинкви, ждавшие с войны женихов, самовольно убежали к большаку и тем же днем вернулись назад, бледные и заплаканные. Спешащие уже не к северу, а к югу люди говорили, что «свойская» армия разгромлена и отступает, война уже перекатилась через границу баронства и перекинулась на Заречье, неприятель «жжет и режет без разбору», а «свойские», оголодавшие на маршах и озлобившиеся, не лучше.

«Если жизнь дорога, лучше б добрым людям тоже бежать на юг, за реку, а к прохожим с расспросами не привязываться: мало ли что у тех прохожих на уме, в такое-то время?» – эти слова проезжего караванщика девчонки наперебой пересказывали каждому, кто хотел слушать, – а хотели, измучившись неведеньем, все.

Но нетерпение и надежда пуще неволи. Сестры, наговорившись и наплакавшись вдоволь, успокоились и спустя десять дней убежали к тракту снова.

Больше они не вернулись.

Два их пожилых дядьки, вместе с косоглазым дурачком-соседом и племянником десяти лет от роду, взяли переточенные косы и отправились на поиски. И тоже пропали.

Рассерженный и встревоженный Беон с того дня к дороге соваться запретил, даже собранный в половинном объеме налог к назначенному сроку везти не повелел: «Им надо, пусть сами и приходят, раз дорожку протоптали! Да только не придут…». Его за такое решение втихаря бранили. Одни – за то, что, мол, камнем и шкурами брюхо не набьешь, и ни к чему отсиживаться, королевских людей сердить; другие – наоборот, что не велел снарядить больших поисков. Но Беон был непреклонен и насчет сборщиков оказался прав: все сроки вышли, но никто так и не явился.

Орыжь замкнулась в себе, занятая тяжелой повседневной работой. Люди готовились к холодам и надеялись, что беда обойдет их стороной.

– IV –

Старался надеяться на то и Деян Химжич – без особого, впрочем, успеха: от жизни он ничего хорошего не ждал с тех самых пор, как в малолетстве, десяти лет от роду, потерял на Сердце-горе ногу. Однажды оставившая человека удача назад не возвращается, в этом Деян не сомневался, – а в том, что удача оставила его, он не сомневался тем более.

На кроках, рисованных орыжскими и волковскими старостами для решения земельных споров, вокруг сел отмечены были только хорошие поля и пастбища, да лес был условно поделен на верстовые квадраты. На старинной карте Тероша Хадема не было и того: одно лишь сплошное пятно с названиями сел и деревень и указатель на затопленные шахты. Однако в полутора верстах от Орыжи, посреди леса, скрывалась в лесу высокая, в рост окружавших ее елей и сосен, скала и каменные развалины у ее подножия: прямоугольники и полуокружности мощных стен, едва доходившие теперь до колена, а кое-где и совсем рассыпавшиеся.

Скала эта в Медвежьем Спокоище была далеко не единственная, но размером превосходила все прочие по меньшей мере впятеро, потому пользовалась определенным уважением. В сером камне можно было разглядеть рыжие прожилки алракцита, но добыть его никто не пытался: алракцита хватало и в каменных плешах в лесу, а тут вроде как под боком запас на черную годину… Была и другая причина: изредка, раз в два-три года, скала и земля вокруг начинали мелко подрагивать – что, с одной стороны, делало бой камня на скале не вполне безопасным, а с другой – давало надежду, что когда-нибудь она развалится, и алракцит сам пойдет в руки. Орыжцы, а с ними и волковцы, издавна прозвали ее Сердце-горой – может, из-за этих подрагиваний-биений, но, скорее, просто потому, что эту каменную глыбу нужно было как-то промеж собой называть, а в сумерках, прищурясь, удавалось углядеть какое-никакое ее сходство с бычьим сердцем

Взрослых Сердце-гора и развалины заботили мало, разве что неприкаянная молодежь изредка назначала подле нее свиданки. Иное дело – дети. Вокруг Сердце-горы хватало ягодных полян и заячьих тропок, так что отыскать благовидный предлог, чтобы сбегать к скале на час-два, было легче легкого. А уж там всегда находилось чем заняться.

Хочешь – бери палки и устраивай поединки, будто замковая стража; хочешь – выкладывай из камней узоры и бегай вокруг них, распевая шутовские частушки так же заунывно и протяжно, как священник; хочешь – карабкайся по скале, представляя себя героем-путешественником или кем еще. Одним словом – что хочешь, то и делай!

Годы были сытые, так что детям считалось позволительным время от времени пошататься без работы: взрослые смотрели на эти забавы, обыкновенно не заканчивавшиеся ничем дурным, сквозь пальцы: трясло Сердце-гору редко и слабо. Деян вместе с приятелями частенько бывал у скалы, излазил ее вдоль и поперек, был не первым, кто угодил на ней в тряску, и даже не первым, кто при этом сорвался, – но тем единственным, кому упавший следом огромный камень раздробил лодыжку.

«Хорошо, не голову», – говорил Деян по этому поводу, хотя внутри себя порой сомневался: так ли уж это хорошо.

Товарищи по игре – Халек Сторгич, Кенек и Барм Пабалы – как-то сумели высвободить ногу и дотащить Деяна до Орыжи прежде, чем тот истек кровью, но на то ушла последняя толика его удачи.

В Медвежьем Спокоище не было настоящего лекаря. Штопала тонкой нитью раны, помогала в родах и делала лечебные настои от лихорадки и поноса чудаковатая старуха-знахарка, которую все звали Вильмой за бормотание, каким старуха встречала всякого нового больного: «Вильмо, худо это, худо, но даст Господь, жить будешь, старуху переживешь…» Ее настоящего имени никто уже не помнил, даже она сама: лет ей перевалило далеко за сотню. Но хороших помощниц у нее не было – одни, как она звала их ласково, «бестолковки». До самой смерти Вильма продолжала лечить сама, и жизнь Деяну спасла: он не истек кровью и не умер от боли или нагноения. Однако правую ступню пришлось отнять. Отнимал ее Киан-Лесоруб, который больше спорил со слабой глазами и памятью старухой, чем пытался разобраться в ее путаных указаниях. Деян видел сквозь розовую пелену боли и запомнил на всю жизнь, как Киан, возвышаясь над столом, брезгливо взял двумя пальцами предложенную старухой тонкую пилу, повертел перед глазами и отложил в сторону.

Назад Дальше