Алракцитовое сердце. Том I - Годвер Екатерина 3 стр.


«Этим? Да этим ты только кожу поцарапаешь, дуреха старая», – веско сказал он и снял с пояса привычный тяжелый топор: лезвие в полумраке показалось почему-то черным…

Очнулся Деян уже без ступни.

Кенек и Барм, подглядывавшие в окно, рассказывали, что знахарка еще что-то делала в тот день с ним, что-то колдовское: рисовала своей кровью на лбу, жгла травы и бормотала молитвы, – только поэтому он и выжил. Так это или не так, Деян не знал, да и не считал важным.

Старухина пила – он много раз разглядывал ее потом – и впрямь ни на что путное с виду не годилась. Но и Киан, как оказалось, сделал все сикось-накось, не так, как надо было, чтоб в будущем крепить протез, и не так, чтоб рана могла быстро зажить. Снадобья старухи Вильмы, которыми та выпаивала едва живого мальчишку – «от лихорадки», «для крови», «от боли», – сколько лечили, столько и калечили, отравляя нутро.

В родительском доме в то время долго и тяжело, мучаясь коликами в боку и судорожными припадками, отходил дед, потому нуждавшийся в покое и постоянном присмотре Деян провел в домишке знахарки без малого полгода. «Ох, вильмо худо это, вильмо худо, но не поделаешь ничего, – бормотала Вильма, меняя ему повязки. – Значит, судьба твоя такая, малой, может, и к лучшему оно, раз уж так вышло…».

За глаза ребятня называла Вильму сумасшедшей, и не без причины: под конец невозможно долгой жизни знахарка и впрямь повредилась рассудком. Разговаривала сама с собой, могла на своих немощных ногах вдруг пуститься в пляс посреди улицы или запеть надсадным старческим голосом. Иногда не узнавала соседей, постоянно путала имена… Она была, без сомнения, сумасшедшей – но доброй старухой. Помогала всем, чем могла, лечила и утешала, ни на кого не держала зла. Деян незаметно для себя привязался к ней. Когда он не мог уснуть от болей, она рассказывала ему чудные и путаные, совсем не похожие на те, что знала мать, сказки – про говорящих зверей и огнедышащих змеев, доблестных воинов, древних королей и колдунов…

– V –

– Великие были мастера: не чета нынешним неумехам, – напуская на себя вид торжественный и таинственный, шептала Вильма. – А если и дожил кто из них до наших дней, тот уже не в силе: уходит со временем сила, из человека уходит, из самой земли уходит. Иное дело раньше, малой, совсем иное: великие дела творились!

Она до слез обижалась, когда замечала, что Деян ей не верит, – но всякий раз, утерев глаза, принималась за новую историю.

– Вильмо, худо тебе, малой, но судьба твоя такая, раз сам Хозяин Камня, господин наш и хранитель, так рассудил… Думаешь – небось, совсем старая из ума выжила, раз камень неразумный господином зовет? – непритворно возмущалась Вильма, не помня того, что рассказывала эту историю уже десятки раз. – А почему Сердце-гору так кличут? А? Что ж ты, малой! Худо это, вильмо, – живешь тут, а ничегошеньки не знаешь. Короткая у людей нынче память, как зимний день. То ли дело – в былые времена…

Деян не перебивал старуху, хотя помнил историю эту наизусть. Она нравилась ему, но совсем не тем смыслом, какой вкладывала Вильма; страсть к противоречию проснулась в нем еще до увечья и задолго до знакомства с преподобным Терошем Хадемом.

– В былые времена, полтыщи лет назад, а, может, всю тыщу, стоял в нашем лесу замок, и жил в нем чародей великой силы. Настоящий мастер! – С этими словами старуха всегда многозначительно поднимала взгляд к потолку. – Умел он из неживого живое создать, частицей души своей наделив, умел с созданиями своими разумом и обличьем меняться. Потому мало кто знал, какое из обличий его истинно. Но о делах его слава по всему миру шла. Нарекали его люди Хозяином камня, а потом и проще того: Големом. «Голем» – так в старину только людей да животных, силой колдовской сотворенных, чародеи промеж собой называли, а тут и его самого так же величать начали, потому как поди разберись – сам он во плоти перед тобой стоит или кто из созданий его: настолько велико мастерство его было. Сердцем Голем был добр, нравом вспыльчив, но отходчив, землями своими – вот теми самыми, где мы с тобой, малой, теперь живем – правил мудро. Жаловал его милостями государь, любил его простой люд. А особенно – супругу его, госпожу Радмилу, прекрасную, как летний рассвет. Когда она владения объезжала, от одной улыбки ее все хвори да горести проходили; да она и сама чародейкой была, хоть и не такой силы великой, как муж ее, Голем. Век людской – веку чародейскому не ровня: жили они долго и счастливо. Поколение людское сменилось – а им все нипочем: жили, как прежде. Хорошо жили. Но случилась однажды нужда Голему уехать в дальние края. Год его не было, два, а там и десять лет минуло. Стали злые языки трепать, что погиб он за морем и напрасно Радмила ждет. Стали все чаще к ней гости захаживать – кто по любви, в надежде на поцелуй вдовий да ласку, а кто из корысти: богаты тогда были земли эти, пригожи, ухожены. Долго ждала Радмила, но не возвращался Голем. Чувствовала она, как молодость ее уходит, как красота ее гаснет… Измучили ее тоска и одиночество. Не стерпела она, изменила мужу с чародеем-иноземцем, который давно ее благосклонности добивался. Счастья с ним не нашла, раскаялась вскорости в своем поступке, отвадила чародея и дружков-проходимцев, стала одна в замковых стенах бессонные ночи коротать… Но сделанного назад не воротишь. Минул положенный срок – дочь у нее родилась. Еще год пролетел, а за ним еще пять лет. Тогда и случилось то, на что уже не надеялся никто: вернулся Голем из-за моря. Как ни в чем ни бывало на пороге объявился. «Прости, – сказал, – за долгую отлучку: были на то причины, но больше нет тех причин, и впредь не будет». А Радмила в ответ на то – в слезы… Не стала дитя чужое прятать, сама об измене рассказала, упала мужу в ноги. Хоть и был Голем человеком добрым, затмила тогда обида ему разум. «Раз ты, – сказал, – меня мертвым посчитала – ступай, поищи меня среди них!» Впал Голем в страшную ярость. Убил жену неверную и всех в замке, замок до основания разрушил – но и того ему оказалось мало. Обрушил он свой гнев на леса да поля, на давних приближенных и простой люд: почто за глаза похоронили его, господина своего, почто слабую верой жену не образумили? Великим чародеем был Голем, и таких бед наделал, каких прежде люди представить себе не могли. – Старуха вздыхала тяжело и горько. – Но много ли, мало времени прошло, – опомнился он. А сделанного назад не воротишь… Замок можно краше прежнего отстроить, поля засеять, лес сожженный, искореженный сызнова однажды подымется, – но мертвых к жизни не вернешь, не обернешь добром содеянное зло. В ужас пришел Голем от того, что натворил: жалко ему было дома родного и загубленных жизней, жалел он дитя неразумное, в грехе своего зачатия неповинное, жалел землю израненную. Но пуще всего другое его жгло: любил он по-преждему Радмилу, принявшую смерть страшную от его рук. Чернее угля было его горе. Впал Голем в отчаяние. Не мог он больше в мире оставаться, но не мог и смерть объять, не смел показаться на глаза погубленным, не искупив хоть отчасти вины. Обратился он в отчаянии к Господину Великому Судии, пять дней и пять ночей не разгибал спины в молитвах, а к исходу пятой ночи собрал всю свою силу – и вывернул наизнанку, направил ее супротив себя самого. Свершился суд Господень. Обернулся Голем камнем, ни живым, ни мертвым, – скалой, в лесу затерянной. Иногда лишь почувствовать можно, как дрожит камень: то бьется сердце чародейское. Покуда отмеряет оно удары, покуда высится в лесу скала – не придет на эти земли беда, не разорит ее ни враг, ни засуха, ни болезнь. Лишь когда время источит камень, сравняет скалу с землей, – тогда лишь дух чародейский обретет покой, покинет мир через Белые Врата. Такую плату сам себе назначил Голем за те дела, что сотворил, и посчитал Господин Великий Судия ее справедливой. Имя чародея, столько горя в одночасье принесшего, сговорились люди предать забвению, но нарекли ту скалу, в какую обратился чародей, Сердце-горой в память о доброй воле его. С тех пор хранит она наш край. Таков дар чародейский, такова милость Господня…

Старуха Вильма снова вздыхала, осеняла себя амблигоном.

– Сказывала мне эту историю мамка, когда мне столько ж годков было, сколько и тебе, малой, или и того меньше. От себя же вот что тебе скажу, малой, – всегда добавляла старуха в конце, – худо тебе сейчас, вильмо, покалечился ты под горой, но не может быть такого, чтоб хранитель наш, Хозяин камня, сызнова дитю зло причинил. Значит, и для тебя увечье твое – не бедой обернется, а благом, если хватит тебе ума и смелости, если примешь судьбу свою, не отворотишь от нее лица… Слушаешь меня, малой? – едва слышным шепотом спрашивала она, надеясь на то, что он не слушает, а давным-давно спит.

Но Деян не спал и не слушал. Он лежал с закрытыми глазами и под монотонное бормотание старухи представлял, как все могло быть на самом деле, перекраивал сказку на свой лад. Голем чудился ему исполином в плаще из человеческой кожи и непременно с огненными глазами, от взгляда которых загорались леса и плавились камни. Могущественным, алчным и жестоким, обиравшим простой люд, сгонявшим с полей на постройку замка и безжалостно каравшим всех, кто смел противиться. Не имевшим души и сердца, за что и прозвали его Големом – ожившей каменной куклой.

«Без счету стерпели люди от него бед, но родился однажды Герой, способный одолеть чародея, – рассказывал сам себе Деян. – Знал чародей, что конец его близок, и разыскивал Героя: погубить того хотел в младенчестве. Но укрыли Героя леса, выкормили дикие звери; дала ему земля свою силу. Одолел Герой чародея, обратил в скалу, – и вздохнули люди свободно. А мучитель с той поры стал способен лишь на то, чтобы камнями греметь и делать мелкие пакости…»

От которых и пострадал один невезучий мальчишка, – так Деяну нравилось думать. Еще больше ему нравилось представлять себя тем самым Героем, одолевшим могучего злого чародея; не пострадавшим по случайности – но раненным в битве…

С такими мыслями Деян засыпал, чтобы наутро проснуться и вспомнить: никакой он не герой, а хнычущий от боли одноногий мальчишка, неспособный даже сходить по нужде без помощи полоумной старухи.

В утренние часы он особенно тяготился своей беспомощностью и потому злился и беспричинно огрызался на Вильму, которая, несмотря на старческую немощь, была в ту пору куда крепче его. Старуха сносила все с сочувственной улыбкой и, по-видимому, тоже привязалась к нему. Худо-бедно научила его грамоте, чтобы он мог помогать ей, почти ослепшей, разбирать старые записки и подписывать ярлычки к бутылкам с настоями. Возможно, однажды научила бы и своему лекарскому ремеслу – если б к началу осени не померла, легко и тихо: задремала после обеда в кресле у окна и больше не проснулась.

--------------------Конец отрывка для марафона "КЛАСС"-----------------------------

– VI –

Хоронили старуху всем селом, но тоже как-то тихо, без слез.

В первые заморозки отмучился дед. Вернулись с сарбажской ярмарки отец с дядькой и старшим братом. Культя зажила, Деян окреп, освоился с костылями. В канун Нового Года на санях ездили всей семьей в Волковку на праздничные моления. Когда престарелый отец Аверим, едва не касаясь пола белоснежной бородой, тянул в жарко натопленном святилище надтреснутым голосом: «…Радостию чаша полнится, десницей Господней согрета…» – и сам сгорбленный священник казался выше, и казалось, все идет на лад…

Хватало занятий по душе и по силам. Деяну, стосковавшемуся за время болезни по приятелям, по всякому проявлению обыденной жизни, много было и не надо. Зимой дурачились в снегу, летом жгли костры на берегу Шептуньи, и в журчании воды слышалось: «сбудется, будет». Это был хороший год.

Все кончилось в один час.

Лишь недавно отметили на численной доске Серединный День зимы, но погода стояла теплая. Мать пряла за столом, Мажел и Нарех ушли к полынье, отец с дядькой, материным братом, во дворе сталкивали с крыши подтаявший снег. Деяну нездоровилось, из-за чего он скучал дома, поглядывая в окно. Вдруг забрехали по всему селу собаки. Закричали от соседей, испуганно и яростно:

– Зарез, мужики! Хищник пожаловал!

Отец с дядькой, как были, без шапок, с лопатами и вилами в руках, бросились со двора на улицу. Деян на костылях выскочил на крыльцо.

– Куда, дурные! Вернитесь! В дом! – Мать выбежала следом. Отец даже не обернулся. Мать так и осталась стоять – простоволосая, бледная, вцепившись в перила.

– Шатун! Только встал, помоги Господь…

Захлебывались лаем собаки, беспорядочно кричали люди: «Гони его! Цельсь! Ату его, ату! Гони! Поберегись!»

По улице шел медведь. С рваной раной на боку, с перемазанной кровью мордой, он шел и шел – одуревший, оглушенный, в кольце наскакивающих на него собак, то припадая к земле, то наступая на них с ревом. Палевый пес, молодой и задиристый, рванулся было к медвежьему горлу, но упал на снег с проломленным черепом; другие больше не решались нападать, только кружили вокруг, рыча и лая.

Медведь был огромен и тощ, свалявшаяся шерсть висела бурыми сосульками, левый глаз затянула мутная белая пленка – и оттого, быть может, взгляд его казался по-человечески разумным. Мужики, кто с чем, крались в отдалении. Отец с дядькой, пройдя задворками, присоединились к ним. Напротив дома Догжонов – совсем близко – медведь остановился, принюхался. Три собаки бросились на него разом. Одна промахнулась, вторую он сбил в броске: рыжая сука кувыркнулась к плетню и, воя, поползла прочь, волоча задние лапы. Старый кобель Киана ударил зверя зубами в бок, повис на шкуре: медведь двинул облезлым плечом, сбросил пса и придавил, распорол когтями брюхо. Остальные псы снова отскочили назад. Медведь принюхался, сел на землю – и вдруг, не обращая больше внимания ни на людей, ни на собак, начал жадно есть, взрыкивая и фыркая, придерживая тушу лапой, носом расшвыривая по снегу еще горячие кишки.

Кое-кто из мужиков попятился.

– Господь всемогущий! Это что ж за бес…

– Эдак этот бес у нас до весны прогостит, – Киан-Лесоруб взглянул из-под густых бровей на медведя, на своего разорванного кобеля и, отвернувшись, сплюнул на снег. – Что делать будем, Беон? Двум смертям не бывать…

Беон Сторгич, такой же, как Киан, взлохмаченный и сердитый, почесал в затылке и послал сына за ружьем. Ситуация казалась подходящей: оружие мощное, зверь близко – не промазать.

Халек Сторгич принес ружье; Киану передали рогатину.

– А на двоих и смерть краше. Подстрахуй. – Беон кивнул Киану и пошел вдоль плетня. Киан покрался тихонько со стороны больного глаза. Медведь заворчал, завертел головой: люди тревожили, но очень уж неохота было отрываться от трапезы…

Беон приблизился еще на два шага и выстрелил ему в морду.

Медведь взревел и отпрыгнул вбок. Заряд был плох или зверь слишком могуч, но выстрел только разъярил и ослепил его, выбив здоровый глаз. Заметались собаки. Киан перехватил рогатину обеими руками и вогнал медведю в шею: тот вздыбился и, заколотив лапами, переломил древко. Острие сдвинулось: кровь забила фонтаном. Медведь стоял и ревел, истекал кровью, драл когтями морду – но никак не падал.

– Не зевай, добивай подранка! – крикнул, непонятно к кому обращаясь, Киан. Никто его не слушал. В последнее драгоценное мгновение, когда еще можно было что-то сделать, люди, замерев, смотрели на побежденного, смертельно раненого зверя и дивились: почему он не падает?

Ослепленный, обезумевший от боли шатун с утробным рыком опустился на четыре лапы и бросился по улице, сметая с пути собак, мимо Киана и Беона – прямо на растерявшихся орыжцев.

Жизни ему было отмерено всего чуть: вскрости Беон покончил с ним, вогнав обломок рогатины во второй глаз. Но за это «чуть» медведь убил троих, одним из которых был дядя Деяна. Отец скончался от ран двумя днями позже.

Потом выяснилось – талый снег у овражьего ручья накренил частокол: там медведь и пробрался. Долго разбирались, не поторопились ли натравить собак, не зря ли Киан с Беоном затеяли напасть и не лучше было бы пугануть огнем; не зря ли остальные стояли без дела, разевая рты…

Назад Дальше