Алракцитовое сердце. Том I - Годвер Екатерина 4 стр.


– Если есть за мной вина – простите, родные. Что теперь? Сделанного назад не воротишь, – подвел черту этим разговорам Беон. Даже выглядел в тот момент он – крепкий, статный, способный выйти против медведя и убить его – точь-в-точь как сумасшедшая Вильма: таким же сгорбленным и старым. Винить его никто не винил, а о перевыборах старосты и слушать не хотели. Мертвых похоронили, и жизнь пошла своим чередом…

Мать пыталась крепиться, но за следующие полгода истаяла как свеча и теплым осенним утром погасла, пролежав перед тем ночь в лихорадке. Провожали ее в последний путь без обряда: в ту же ночь в Волковке скончался престарелый отец-настоятель Аверим.

– VII –

Родители и сумасшедшая Вильма лежали на погосте рядом; потому, бывая у родных, Деян обычно заходил прибраться и на могилу знахарки. Он был благодарен Вильме за доброту и участие, хоть и досадовал на невеликое ее мастерство; кроме всего, сжимала горло какая-то нелепая, детская обида на старуху. Эти чувства легко уживались в его сердце, равно как горечь от потери родных и злость на несчастливую судьбу, тяжелое увечье сплетались с радостным чувством жизни, осознанием того, что он по-прежнему дышит, говорит, ходит – хоть бы и на одной ноге.

«Столько лет ты прожила – неужели не могла еще год-другой обождать помирать? – думал он, неловко опершись на ограду и сгребая костылем листья. – Эх, старая, что ж так! Была бы жива – может, отца бы выходила, мать утешила…».

Почти все хозяйственные тяготы на первых порах легли на плечи старших братьев – но Мажел и Нарех справлялись. Жизнь продолжалась, время шло. За осенью следовала зима, за весной – лето.

Друзья Нареха привезли из города протез, Мажел подогнал ремни и подкладку. Деян кое-как научился ковылять на деревяшке, хотя по-прежнему сподручней было с костылем: очень уж временами кололо и жгло в культе. Беспокоила не только нога и фантомные боли в несуществующей ступне, подводило и подорванное неумелым старухиным лечением здоровье: порой без причины лихорадило, давило в груди, желудок отторгал пищу; к тяжелому труду он оказался неспособен… Иногда, когда с дороги приносили от торговцев шутейные книжицы, он зачитывал на общих сходах или соседских посиделках отрывки из них: к этим чтениям сводилась вся польза от грамоты в Орыжи. Деян плел корзины, починял одежду, силки и сети, стряпал, выполнял домашнюю бабью работу, и самой большой его гордостью было то, что он, десяток раз едва не разрубив себе здоровую ногу, наловчился-таки колоть дрова. Дураков учить его, увечного, сложным и тонким ремеслам не нашлось: учеников без него хватало – сыновей, племяшек, зятьев, – и слабый здоровьем калека везде был не ко двору. «Тебя учить – только силы зря тратить: а ну как завтра совсем захиреешь али помрешь?» – без стеснения сказал старый орыжский шорник; невежливо, зато честно.

Хотя на лицо Деян, как и никто из мужчин-Химжичей, уродом не был, и даже выглядел здоровее, чем был в действительности, увечье означало, кроме прочего, еще и почти неизбежное одиночество: в Спокоище всегда рождалось больше мужчин, чем женщин. Деян, понимая это, и сам на девиц не заглядывался.

Потом в Спокоище появился преподобный Терош Хадем: стало чуть веселее.

Как-то раз, крепко перебрав, священник дал волю любопытству и задал вопрос, беспокоивший его, должно быть, с самого знакомства:

– Скажи-ка честно, Деян. Вот ты просишь меня о городах и приятелях моих прежних рассказывать, о «большом мире», как вы его тут зовете, – просишь и просишь. Ну мне-то ладно: почему б не рассказать, раз просишь? Но какая тебе охота слушать – не пойму. Ты ведь… – Преподобный Терош скосил глаза под стол, зарделся, поняв, что разговор выходит бестактный. Но остановиться уже не мог. – Ты же, безбожник, в чудеса Господни не веришь, знаешь, что самому тебе ничего этого в жизни не видать. Только душу зазря тревожишь, раззадориваешь. Но просишь каждый раз. И почему? Это ж все равно, что… – он в последний момент прикусил язык, смутился окончательно и замолк.

Мажел взглянул на священника неодобрительно, а Нарех рассмеялся в густые усы:

– Все равно, что безногому на танцы ходить? Так он, бывает, и ходит.

Преподобный Терош поперхнулся хреновухой.

– Не смущай гостя, брат, – поспешил вмешаться Деян. – Ну, так оно все, и что такого? У меня ступни нет, а не глаз и ушей… Почему б не посмотреть и не послушать?

– Ну, и то верно: почему бы и нет, – со вздохом сказал священник, посчитав, видно, что Деян смысла его слов не уловил.

Но Деян вопрос понял: намеренно уклонился от ответа. Не знал, как объяснить и стоит ли.

Мысль о том, что он сам, братья, Орыжь, их глухой край – часть чего-то неизмеримо большего, удивительного и многообразного, заставляла ярче переживать всю горечь положения слабого здоровьем калеки: это священник подметил верно. Но вместе с тем она доставляла странное, необъяснимое наслаждение, как и картины чужого благополучия. Порой он завидовал, завидовал страшно, по-черному, в чем, конечно, стыдился признаться. Но легче было б признаться в этой зависти или даже потерять вторую ногу, чем отказаться от того, чтобы наблюдать, как жизнь – в ста шагах, в ста верстах – течет, точит камень…

Господин Фил Вуковский в «Науке о суждениях и рассуждениях» настаивал, что верное рассуждение – обязательно непротиворечиво, потому Деян подозревал в мыслях и чувствах своих какую-то ошибку, однако найти ее не мог и поделать сам с собой ничего не мог: так уж думалось и чувствовалось.

«Младший пострел умом не берет – зато силы невпроворот. Мал нахал, да удал», – добродушно посмеивался отец много лет назад, когда Деяну, тогда еще здоровому и крепкому мальчишке, случалось совершить какую-нибудь дурную проделку: в отличие от Нареха он всегда попадался. Деяну шутка обидной не казалась. Напротив, отрадно было думать, что мозгами ворочать и осторожничать предстоит старшим, а ему в жизни достанется что поинтереснее: но вышло все шиворот-навыворот. После увечья удаль и сила стали для Деяна чем-то вроде чародеев мы и парусных лодок на большой воде из сказок сумасшедшей Вильмы: настолько далеким, что и нереальным вовсе. Из всех случившихся несчастий иногда самым горьким казалось то, что отец умер, так и не придя в сознание, не сказав ни слова, не дав никакого напутствия…

Наставления преподобного Тероша и других доброхотов на душу не ложились, а братья не лезли, – за что Деян был им весьма благодарен.

Своим не предписанным пословицей умом он со временем дошел до мысли, что проку нет ни в сожалениях, ни в мечтах, ни в сказках, ни в чужой мудрости. Тягу к задушевным разговорам потерял, предпочитая наблюдать и слушать. Иногда с горькой улыбкой вспоминал бормотание сумасшедшей Вильмы: как можно «принять» или «не принять» судьбу, если твоя судьба и есть то, что есть ты и твоя жизнь?

За прошедшую со дня происшествия на Сердце-горе дюжину лет Деян Химжич превратился из мечтательного и проказливого мальчишки в угрюмого молодого мужчину себе на уме; свой тяжелый нрав он вполне осознавал, но нисколько его не стеснялся.

Переменилось многое.

Старые приятели, товарищи по играм, жили кто как: одни перессорились или позабыли друг друга и только здоровались мимоходом, другие – нет-нет да и поминали старое, поддерживали дружбу. В жизни хватало всякого, и дурного, и хорошего, и нелепого – как поездка с братьями в волковскую «ресторацию», которая завершилась лихой попойкой и ночью в стогу с рябой болтливой девкой, известной на все Спокоище любительницей гульнуть, пока муж в той же «ресторации» упивается до беспамятства. Огорчать Нареха объяснением, что не стоило брать на себя труд это все подстраивать, Деян не стал, но впредь к его затеям решил относиться с осторожностью. Рябой болтушке Деян был благодарен, и спаться с тех пор стало чуть спокойнее, однако от воспоминаний о волковском загуле делалось муторно на душе и отчего-то хотелось умыться ледяной, прозрачно-чистой колодезной водой: вылить на себя сразу целое ведро.

Случались и большие урожаи, и голодные годы, и засухи, и паводки, и похороны, и свадьбы…

А потом настала весна, в которую пришли королевские вербовщики.

Мажел и Нарех к речам капитана отнеслись без большого доверия, но с интересом, и от закона уклоняться не стали.

– VIII –

Прощались плохо, суматошно, с недомолвками.

Братья, по-видимому, чувствовали неловкость за то, что уходят, и уходят не без охоты. Деян вслух желал им удачи, а в душе клял себя последними словами за то, что не пытается отговаривать. Если в рассказах преподобного Тероша о военном деле и устройстве королевского войска была хоть толика правды, то, раз вербовщики под осень явились в глушь за новобранцами, – война складывалась для короля чрезвычайно плохо; это было яснее ясного. Но как бы прозвучали те отговоры? Увечный братец просит остаться обихаживать его вопреки королевскому указу? Смех да стыд!

Будь у Мажела и Нареха свои семьи – может, и сами бы задумались, не лучше ли схитрить и поостеречься; но оба все еще жили холостяками, как подозревал Деян – в том числе и из-за него тоже: бедность и обуза на шее делали их, с точки зрения практичных сельчан, не самыми завидными женихами. Жили старшие братья Химжичи жизнью непростой и скучной, не по душе и не по способностям… Рискованная служба была первой – и, вероятно, последней – возможностью для них оторваться от дома, поглядеть на большой мир, попробовать себя в непривычном деле, не погрешив против совести. Вряд ли бы они вняли его предостережениям, а если б вняли – то кем бы выглядели перед людьми: няньками при увечном брате, трусами? Уходили и женатые, и детные, Халек Сторгич оставлял жену на сносях – хотя капитан, тронутый ее слезами, сам предложил списать его в негодные; но Халек сказал: «Нет». Даже за себя Деян не был уверен, что, будь он на то способен, не наплевал бы на здравый смысл и не пошел бы записываться: слишком уж неприятно было – как всегда – оставаться не у дел, отставать от остальных…

Как тут отговаривать?

Старый большой дом для одного Деяна был велик: его в две руки и протапливать-то было – замучаешься. Сговорились с ближайшими друзьями-соседями, у которых в доме тоже освобождалось место: Петер Догжон намеревался снискать славы в большом мире всерьез, капитану в рот смотрел. Жена хмурилась, но ничего не говорила, сестра ругала, отговаривала – но без толку.

Перегнали свиней, расширили наскоро птичник; Мажел с Нарехом заколотили на зиму окна и дверь – и Деян, со всем нужным скрабом, перебрался к Догжонам. Последние два дня братья ночевали там же, на полу.

На проводах все перепились. Деян, вопреки обыкновению, от других на этот раз не отставал. Утром с больными головами пожали друг другу руки, обнялись: на том все и кончилось.

Ушли из Спокоища не только братья: друзья, соседи, знакомые…

Жизнь снова дала трещину.

– IX –

В небольшом домишке Догжонов жили, не считая Деяна, пятеро: жена Петера, Малуха, тетка сварливая и склочная, и ее две маленьких, беспрестанно хнычущих дочери, младшая сестра Петера, Эльма, и их престарелая бабка – Шалфана Догжон.

С Петером, а в особенности с его сестрой, Деян приятельствовал с детства, еще с той поры, когда у него было две ноги и не было причин мрачно смотреть на все и вся, хотя Эльма уже тогда, подражая старшим, частенько выговаривала ему за «скверный характерец».

В обезлюдевшей Орыжи жилось тяжело. Но – пока – справлялись…

Тому, что беда свела их с Эльмой под одной крышей, Деян был и рад, и не рад одновременно. Рад – потому как рад, а не рад – потому как крутой нравом Петер Догжон, вернувшись, с одних только подозрений мог разъяриться до такой степени, чтоб задать сестре плетей, а ему, не мудрствуя, свернуть шею. Остыл бы, конечно, потом, – а толку?

Сколько Деян себя помнил, Эльма заботилась о нем как о родном, и в этой заботе теперь, в оскудевшем на мужчин селе, некоторым чудилось нечто иное, чем ее обычная доброта. Пока всем было не до сплетен, но соседи нет-нет да и бросали многозначительные взгляды. Потому Деян, скрепя сердце, как мог, сторонился подруги – к которой в самом деле был привязан намного крепче, чем ему хотелось бы себе признаваться, и ворочался ночами с боку на бок, поминая судьбу недобрым словом и браня себя за слабосилие. С того дня, как пришлось переселиться к Догжонам, он чувствовал себя нахлебником еще острее, чем прежде. Особенно если кто-то говорил ему обратное. Хотя дел у него, как и у всех, прибавилось: кроме привычной домашней работы приходилось ухаживать за престарелой бабкой и приглядывать за детьми.

Девочки, Нура и Кариша, четырех и шести лет, скучали по отцу, а ночами постоянно хныкали и пугались каждого шороха за дверью. Они не понимали по малолетству, что за недоброе дело – война и какой бедой она может для них обернуться, не думали, что Петера могут больше никогда не увидеть, но чувствовали тревогу и страх взрослых и отвечали на него страхом еще большим. Война представлялась им чем-то вроде огромной тучи, нависшей над Орыжью и каждое мгновение готовой обрушить на нее град и молнии. Деян, как умел, старался их успокоить, но сказать было толком нечего: будущее и ему представлялось в черном свете.

Тогда-то и пригодилась небылица сумасшедшей Вильмы о скале-хранителе.

Деян, хотя помнил сказку во всех подробностях, рассказывал ее вкратце и переиначив на свой лад, казавшийся более подходящим:

«Жил в незапамятные времена в наших краях чародей, сильный и мудрый, в красивом, высоком замке, – нашептывал Деян, боясь разбудить Малуху. Девочки затихали, слушали. – Были у чародея жена и две маленьких дочки, такие вот, как вы. Дела тогда лихие творились, повсюду в мире войны шли, гибли люди без счета. Нависла и над его землями беда. Собрал тогда чародей семью и сказал: «Думал я – до старости в покое проживу, внуков, правнуков в люди сам выведу. Горько мне с вами, родные, расставаться. Но, раз беда в ворота стучится – должен я вас защитить, семью свою, род свой, и всех потомков наших». Сказал так чародей, попрощался, попросил Господней помощи – и обернулся волшебной скалой. Едва подступил к замку неприятель – задрожала скала, вышел из нее чародей, и с ним вместе – сотня людей каменных, колдовством сотворенных… Дали каменные люди, чародеем ведомые, неприятелю страшный бой и обратили его в бегство. А чародей и войско его вновь скалой обернулись. Не страшны той скале ни непогода, ни время: точит-точит, да не сточит никак… Много веков минуло, потомки рода чародейского с простыми людьми смешались, но стоит скала среди леса, там, где замок прежде был, и стережет наш край от беды. Дрожит скала порой, будто сердце бьется, – то неприятелю напоминание: готово каменное войско к бою. А люди ее за ту дрожь прозвали Сердце-горой… Пока стоит в нашем лесу Сердце-гора – не разорит нашу землю враг. Спите, малые, и не бойтесь ничего», – заканчивал Деян. Девочки уже спали – или, как он когда-то, только притворялись, что спали, а сами мечтали с закрытыми глазами о нарядных платьях, большом замке и самоотверженном красавце-чародее, который непременно защитит всех от беды.

Сам Деян, с высоты прожитых двадцати двух неполных лет, считал одинаково нелепыми что истории сумасшедшей Вильмы, что свои детские грезы и нынешние россказни. Легенды творились где-то в большом мире, и там же творили чудеса и сражались друг с другом короли и чародеи, – а на мох лесов Медвежьего Спокоища ступал разве что сапог войскового колдуна-лекаря раз в полвека. Безымянные развалины под скалой были в стародавние времена складом для алракцита, потому о них никто ничего и не помнил за неважностью…

Так Деян думал и поминал «волшебную скалу» безо всякой задней мысли, единственно затем, чтобы успокоить бессчетный раз расхныкавшихся зимней ночью дочерей Петера и Малухи. Поминал нередко, и не мог даже представить себе, что однажды наступит час, когда придется об этом пожалеть.

Назад Дальше