– Алиса давно про это знала? – перебил его Сидоров.
– Ну, она как-то говорила… много лет назад. Когда Марина развелась с их отцом Новлянским, она вторично вышла замуж. Это был молодой парень, подающий большие надежды певец… Ну и они вот так… В общем, Алиса однажды стала свидетельницей одной такой сцены… Ей было шестнадцать лет. Потом вскоре они развелись. Я думаю, из-за этого. – Зверев прятал глаза.
«Ну конечно, тенор небось сбежал от такой брутальной дамы, от дамы треф, – подумал Кравченко. – С швейцарским толстосумом она себе таких фокусов не позволяла: возраст не тот, да и склонностей, наверное, у старичка не было. Вот и потребовался юный покладистый Димочка в любовники. А потом и Сопрано… Вот что их объединяло помимо возраста».
– Когда моя сестра сблизилась с Дмитрием, – продолжал Зверев, – их неординарные отношения стали достоянием семьи. В доме такого ведь не скроешь… Но Дима всегда вел себя как порядочный человек. Да к тому же и Петька пытался как-то повлиять на это. Его это глубоко ранит, он очень страдает. Я говорил о его комплексах, может, в этом их корень как раз, но… Но он искренне любит Марину, как и все мы, и всегда пытался ей помочь. Они с Майей в этом вопросе всегда были вместе, заодно, пытались что-то делать и… Ведь проще всего осудить человека за его слабости, а они пытались помочь. Понимаете? То, что тут сейчас произошло, – стыд и позор. Но это все от нервов. У нас у всех уже нервы на пределе. Ну, девочка и не выдержала, сорвалась. Поймите только: Марина и ее… слабости – это… не имеет ничего общего с теми трагедиями, которые тут произошли.
– Ладно, сами разберемся, что тут имеет отношение, что не имеет. – Сидоров хмурился. – Идите вниз, я приму к сведению ваши слова, Григорий Иванович. Ну? – он обернулся к приятелям, когда Зверев их покинул. – Что скажете?
Кравченко фыркнул, усмехнулся (впрочем, смеялся у него только рот – вроде сам по себе кривился, а глаза не смеялись).
– Помните анекдот? – сказал он. – Сидят в камере садист и мазохист. Мазохист: «Ударь, ну ударь меня», а садист: «А вот и не ударю!» Да… Лупить мужей и любовников как сидоровых коз – а знаете, в этом есть свой шарм, – он снова фыркнул. – Ну и рожи, наверное, у них были! Особенно у нашего гитлерюгенда – вот кто не ожидал-то…
– Противоестественно это, – Сидоров поморщился. – Неужели она… ну был бы пьяница какой, или алкаш, или педик, но она!
– Эротические заскоки, Саша, бывают у всех. К тому же – возраст, климакс, бабы дуреть начинают. А потом, все естественное давно уже изведано и приелось. И денег к тому же куча, – Кравченко вздохнул. – И еще ум выдающийся. С таким умом, с таким талантом скучно жить на свете по обычным правилам. Хочется чего-то этакого. Рожна в общем. А это модно. Вон открой любую газетку: объявления так и пестрят: строгая госпожа, покорный раб, сладостно накажет… Писали б прямо: «выпорет», «отдубасит», «отлупит». Строгая госпожа – красота да и только! Плетки, палки, наручники, намордники, шипы и колючки… Насчет существования такой формы амуров… не нами они, братцы, придуманы. Не нами открыты, Шурик. Про Захер-Мазоха слыхал – нет? Он еще книжицу написал «Венера в мехах» – как раз насчет этих садомазохистских кувырканий. Так вот, по рассказам современников, он каждую неделю исправно посещал бордель, заставлял девок заворачивать себя в медвежью шкуру, лупить палкой и травить собаками. И ловил от всего этого огромадный кайф. Но при этом до конца жизни оставался тонким ценителем творчества Тургенева, обожал музыку Шопена и боготворил всех своих жен, с которыми заключал весьма любопытные договоры.
Мещерский покосился на приятеля.
– А я и не знал, Вадя, что ты настолько сведущ в этих вопросах.
– Да это мы все в далекой испорченной юности проходили, – хмыкнул Кравченко. – Прошло время, и переросли, что ли, всю эту чушь. Переболели как корью. Стало все это только смешно и… и ничего – просто смешно. В общем, как в этом анекдоте – лучше и не скажешь. Ну? – Он повернулся к мрачному Мещерскому. – Что ты, Серега, все переживаешь? Брось! Не стоит это все, чтобы ты еще нервы себе портил.
– Она стоит, – Мещерский отвернулся. – Она всего стоит, Вадька, а ты… ты ничего не понимаешь. Это – конец. Конец всему.
Кравченко махнул рукой. Когда вот так нудно и трепетно прощаются с последними романтическими иллюзиями, можно поступить двояко: либо с благоговением снять шляпу, либо сочинить новый анекдот.
– Настоящий сумасшедший дом. – Сидоров взъерошил волосы на затылке. – Начали с огнепоклонника, кончили половой перверсией, как Наташка скажет.
– Ты тут всего два часа и уже за голову хватаешься, а мы в этом бульоне неделю булькаем. – Кравченко смотрел, как по садовой дорожке боком скакали наперегонки две вороны. – Тут забудешь, зачем пойдешь, а найдешь то, что и не думал искать. И все это в считанные часы. А неделя тут годом кажется.
– Вот что, пожалуй… сейчас потолкуем с парнем и… и я поеду в отдел. Надо обмозговать все детально. Да и бумажки твои отправить. – Сидоров явно не знал, что теперь предпринять. За кого хвататься в первую очередь: за зороастрийца Файруза, за избитого любовника, обвиненного семьей в убийстве? Прежнего ли любовника Корсакова, который «знал, да скрывал», наследника капитала, чересчур уж проницательно отгадавшего механизм совершения преступления, девицу Алису…
– Я б, конечно, сейчас с НЕЕ, с хозяйки, начал все выяснения, – мечтательно протянул опер. – Но с такой цацей это… И-эх! Ордерок бы подмахнуть у прокурора не глядя: мол, задерживаем вас, гражданочка дорогая, по указу до выяснения… Но это все равно как на министра замахнуться.
– Рискни, – усмехнулся Кравченко. – И приготовься сразу же положить на стол удостоверение. Может, Пит потом, когда станет большим боссом, по старой памяти тебя в вышибалы и возьмет. А потом, мечтать, конечно, не вредно, но и мечтать, Шурик, надо с пользой. На каком основании, интересно, ты мечтаешь ее задержать? Ведь чем-то мотивировать надо: цели, причины. А тут пока… Нет, на Звереву ничего конкретного все равно нет.
Сидоров только плечами передернул. Фраза «мотивировать задержание» была ему явно малознакома.
Когда они вошли в его комнату, Шипов сидел все в той же расслабленной позе. Смотрел в пол. Со стены на него пялился дуче. Кравченко даже показалось, что берет у итальянского «вождя» еще круче съехал на ухо, а петушиное перо заломилось так лихо, что уж дальше некуда.
– Ну, надумал что? – спросил его Сидоров. – Они ведь тебя в убийствах обвиняют, Егор. Учти это.
– Я не убивал.
– Однако свидетелей против тебя наберется много.
– Но вы же сказали тогда, что верите мне, – Шипов вскинул голову.
Вместо ответа опер кивнул на плакат.
– Это что у тебя?
– Вас это не касается. Это мое дело.
– Ах твое, ну-ну. – Сидоров, щурясь, смотрел на Муссолини: – Народу этот парень побил – тьма. А потом его и самого за ноги вместе с любовницей вздернули… Это ты из своей Италии, что ли, привез?
– Что?
– Ну эту свою дурь?
– За этой дурью – будущее!
– Упаси бог. У тебя, Егор, кто-нибудь из семьи воевал? Погиб кто-нибудь на фронте?
– Дед. Только не надо мне говорить, что я предаю его память. – Шипов скривил губы. – Это я уже слыхал.
– Да ничего ты не слыхал. Но воспитывать тебя, вижу, поздно. Труд напрасный. Воспитание – это убеждение, словоблудие. – Опер усмехнулся. – А тебя не уговаривать, тебя просто сечь надо по мягкому месту. И кое-кто это здесь понял даже раньше нас.
При этих словах глаза Шипова неожиданно наполнились слезами, он, видимо, и сам этого не ожидал. Но воспоминание о пережитом унижении и последующем публичном позоре, видно, было настолько сильным, что сдержаться он уже не мог.
– Чем она тебя, палкой, что ли? – опер хотел дотронуться до его плеча, но парень отшатнулся. – А что ж ты дался-то?
– Она сказала: или так – или никак. А я… я ее люблю. – Шипов вдруг всхлипнул.
– Где она свои орудия сладострастья держит-то? Под кроватью никак? – хмыкнул Кравченко.
– В шкафу среди своих тряпок. Там еще плеть есть, хлыст. А это что-то вроде дирижерской палочки, только металлической, прут, в общем. – Шипов вытер глаза ладонью. – Она больная, наверное.
– А брат тебе никогда ничего об этих ее причудах не говорил?
Парень помотал головой.
– Андрюха вообще никогда о ней не говорил. Он знал, как мне это… не все равно было. Я вам чем хотите клянусь – я его не убивал!
– А эту толстую гражданку? – спросил Сидоров.
– Тоже!
– Если ты лжешь, Егор, ты об этом скоро пожалеешь, – сурово посулил опер, – мучительно пожалеешь. Не родился еще на свет тот человек, который бы не поплатился за то, что обманул мое доверие.
Глава 32
Судьба и чувства
Сидоров покинул их около одиннадцати. А в двенадцать к дому подъехала «Скорая» – у Марины Ивановны начался припадок. Впрочем, дело было вовсе не в плохом самочувствии вдовы. (Врач после осмотра сказал Новлянскому и Звереву: «Я не нахожу ничего серьезного. Сердце у нее работает как часы, электрокардиограмма в норме, давление, правда, несколько повышенное, но это скорей всего результат перемены погоды. Ей вообще не стоит быть такой мнительной».)
Итак, все дело было не в здоровье, а в принципе. Глава семьи и хозяйка дома желала показать домашним, как глубоко и сильно она ими оскорблена. А посему хотела выглядеть в глазах всего света, да и в своих собственных в первую очередь больной и несчастной.
Когда же уехали и врачи, дом над озером снова погрузился в прежнюю тишину. Изредка ее нарушал какой-то звук – чьи-то шаги, вздох, – кто-то переходил в другую комнату, открывал дверь на террасу, поднимался наверх по лестнице – но голосов не было слышно.
В половине третьего Александра Порфирьевна молча нагрузила едой столик-тележку и повезла его в спальню Зверевой. Но та от обеда отказалась, просила только принести ей чаю и снотворное. Остальные обедали в гробовой тишине – кусок ни у кого в горло не лез. Место Шипова-младшего оставалось пустым: Егор так и не покинул своей комнаты.
Без четверти четыре позвонил помощник прокурора. Он разговаривал со Зверевым: всех (и даже Марину Ивановну!) на следующее утро вызывали к десяти часам в городскую прокуратуру.
«Вот оно каково, оказывается, находиться в одном доме с убийцей, – печально размышлял Мещерский. – Это даже и не жутко, а… нет, все равно, конечно, жутко, но очень уж утомительно. Прямо всю душу выматывает. Люди пытаются оставаться людьми и вести себя по-человечески, а не по-дикарски. А это у них уже почти не получается. Отсюда и это ледяное безмолвие: они не знают, как себя теперь вести, им не о чем стало разговаривать, кроме как о том, кто из них убил. А об этом они говорить не хотят. Это тоже, наверное, своеобразная защитная реакция: они слишком напуганы, а кто-то из них…»
– Зачем же нас в прокуратуру вызывают? Как вы считаете, Сергей, у них что-нибудь уже есть? Какие-нибудь новости?
Мещерский поднял голову. Напротив него на диван у окна (дело происходило в музыкальном зале) уселся Корсаков. Выглядел он из рук вон плохо: утренняя безобразная сцена, видимо, окончательно его доконала.
– Нас снова будут допрашивать. Затем сопоставят наши показания. Затем сделают выводы, Дима. А уж какие это будут выводы…
– Все происходит как-то через задницу! – Корсаков скривил губы. – И до каких же пор они будут нас тут держать?
– До тех пор, пока им не вообразится, что они знают, кто убил. – Мещерский скользнул взглядом по фигуре джазмена. – Впрочем… можно уехать отсюда прямо сейчас. Но будут неприятности. Это уж точно. Знаете, это как на охоте: гонят того, кто удирает.
– Но вас-то это, кажется, не касается.
– Второе убийство коснулось всех.
– Черт знает что такое, – Корсаков смотрел на пластырь на своей ладони. – Я уже все варианты перебрал того, что у нас тут может твориться, – и ни один не подходит. И они еще не верили в судьбу!
– Кто не верил?
– Майя Тихоновна, Лиска, Григорий Иваныч. Знаете, Сережа, мне все кажется, что это словно огромный каток-асфальтоукладчик на нас движется. Размазывает нас как кашу по асфальту. Судьба. Рок. Но это же так ужасно! А где же бог тогда? Почему он все позволяет? Ну ладно, с богом – сложно. Но где же человек, а? Где человек во всем этом хаосе? Где его воля?
– Убийство, мне кажется, как раз самый волевой из всех волевых актов, – ответил Мещерский. – Тот, кто убивает, прекрасно осознает и то, что он делает, и зачем, если он не психически больной. И может быть, иногда действует вполне осознанно наперекор судьбе.
– Как это?
– А так. Судьбой Андрею Шипову, быть может, была уготована долгая счастливая жизнь, слава, успех, а что он получил благодаря чьей-то злой воле, чьему-то холодному расчету? Вы, Дима, наверное, возразите: но в то же самое время судьба убийцы – нести людям смерть. Это у него на роду написано. И он своей судьбой и распорядился. А все вместе составляет, быть может, какую-нибудь общую мировую судьбу, вселенский Фатум, сотканный из таких вот противоречий, но вместе с тем и единый. – Мещерский усмехнулся. – Может быть. Я не спорю. Но мне как-то все это надоело. Устал я – вот что, наверное. Единственное желание, которое у меня еще осталось, – это самое пошлейшее любопытство. Я хочу знать – и все. Точка. А уж что это – зло или там добро, судьба или рок, – мне как-то глубоко на все это чихать стало.
– Вы хотите знать, кто их убил? – Корсаков смотрел на него тоже устало, ему, видимо, тоже не хотелось пускаться в обсуждение этих смутных тем. – Кажется, сегодня нам всем уже дали понять, кто. – Он помолчал. – Если они все тут на него навалятся, я Егору не позавидую.
– А вы? Вы, значит, в этом участия не примете?
– Лично я сваливать бездоказательно вину ни на кого не собираюсь. Я все-таки не совсем еще тут скурвился. У вас сигаретки нет? Жаль. – Он тяжко вздохнул, поднялся. – Пойти у тети Шуры стрельнуть, что ли? Да, плохо стало в доме – в этом одном Князь Таврический наш, как никто, прав. Так и тянет бежать отсюда.
– А раньше здесь было хорошо? – голос Мещерского, вопреки его желанию, прозвучал насмешливо: «Когда тебя самого тут палкой по спине угощали, Димочка, тебе, видно, тут больше нравилось?»
– Раньше тут было хорошо. Очень. Когда я впервые попал сюда, в этот дом, мне чрезвычайно понравилось. Даже пожалел, что жизнь моя проходила вне всего этого благолепия. Зеленый я еще тогда был, непривычный к таким вещам, не пообтесался. На мир вот такими глазами смотрел – по семь копеек – с восторгом и надеждой. В юности нам ведь кажется, что они живут лучше нас.
– Как вы сказали? – Мещерский вспомнил свой разговор с Кравченко. – Они? Знаете, Дмитрий, при всей нашей с вами разнице, мы все-таки в чем-то до удивления похожи. То же самое чувство у меня было здесь неделю назад. Теперь это чувство пропало.
– Они, оказывается, такие же, как и мы? – Корсаков криво усмехнулся. – Даже иногда хуже? Такое вот сплошное паскудство, от которого становится тошно на душе? Но и это пройдет, Сергей. Поверьте мне. В принципе все эти наши духовные потери и разочарования – такая… по сравнению с… – Он внезапно осекся и продолжил не так, как, видно, хотел вначале: – По сравнению со смертью человека. Когда видишь смерть вблизи – все остальное меркнет. Линяет… Ладно, что тут скажешь? Пойду все же стрельну у старушки нашей табачку.
– Дима, – Мещерский окликнул его, когда он уже брался за ручку двери.
– Что? – Корсаков медленно обернулся.
– Помните, вы сказали мне: «Эта женщина втягивает всех в свою орбиту»? Так вот. Я понял, что это значит.
Корсаков молчал. Ждал.
– Вас она тоже втянула во все это, да? Сама? – тихо спросил Мещерский.
– Мы точно с вами похожи, Сергей, – джазмен тряхнул крашеными волосами. – А Марина иногда говорила, что я похож на нее. Во всем этом, наверное, что-то есть. Что – решайте сами. От себя могу только сказать: случается, что человек совершает роковую ошибку, а потом расплачивается за нее. Вы что-то еще хотите спросить?