Сны под снегом
(Повесть о жизни Михаила Салтыкова-Щедрина) - Виктор Ворошильский 5 стр.


А правда, как обстоит дело с этим духом времени?

Пока Катков печатает последние главы, проходят месяцы и дух времени слегка выветривается.

В аплодисментах публики как будто слышится усталость.

Актеры продолжают призывать со сцены: эй, искореним зло! — но в их голосах звучит рутина.

Что же изменилось?

Высокие Комиссии бок о бок с царем ломают голову над исправлением государства.

Возможно, когда-нибудь до чего-нибудь и дойдут.

Публика, пожимая плечами, выходит из театра.

Вы читали Токевиля?

Нет, не читали.

Токевиль выпустил в Париже новую книгу.

Французы, говорит он, считали свое положение тем невыносимее, чем больше оно улучшалось. Для плохого правительства особенно опасны минуты начинающегося улучшения. Зло, которое терпеливо переносили, считая его неизбежным, становится невыносимым при мысли, что от него можно избавиться. Зло, по правде говоря, уменьшилось, но усилилась чувствительность к злу.

Что вы хотите этим сказать?

Ах, ничего, во всем виновата разоблачительная литература.

Во всяком случае мы ею сыты по уши.

В Петербурге скучно.

В провинции неспокойно.

За последнее десятилетие прошлых времен крестьяне бунтовали триста пятьдесят раз.

За первое пятилетие новой эпохи — четыреста восемьдесят.

Во всем виновата литература.

Разве крестьяне умеют читать?

Серьезные юноши в сюртуках хвалят очерки Щедрина и сердятся на публику за угасающие страсти.

Я уважаю критиков, но мне их слегка жаль.

Они не знают, что я, Салтыков, с каждым днем все меньше доверяю силе слова и уже хватит с меня литературы, которая хоть бы и очень желала этого, ни в чем не сумеет провиниться.

20

Я счастлив, поручая Салтыкову, сказал Государь, и надеюсь, что и служить, вдохновляемый тем же духом, как и до сих пор пером.

Александр милостив ко мне — не то, что Николай.

Я тоже милостив к Александру.

В портреты монарха, как недовольное дворянство, не стреляю, против тирании, обижающей первое в государстве сословие, рта не раскрываю, свободы, для спасения неволи, не требую.

Помазанник провозгласил реформу: чтобы провести ее необходимы новые люди; новые — значит честные и усердные; буду одним из них.

Так в конце концов исполнилась судьба, предназначенная мне еще в Лицее: сановник и слуга короны.

Но не слепая судьба.

И не кулаком царя, а его пальцами, формирующими новую жизнь отечества, стану теперь.

Тяжелый, из красного кирпича, пахнущий пылью и плесенью рязанский Кремль.

Раздвоенная борода старого служивого и медалей грозное позвякивание у ворот: а вам чего, ваше благородие?

Ваш вице-губернатор, Салтыков.

Салтыков, гроза провинции.

Ураган, сметающий бумажных людишек с липкими ладонями.

Сатрап.

Monsieur Салтыков считает, что он умнее всех.

Это предатель, поставить его перед tribunal d’honneur.

Тульское дворянство судило своих красных, самого князя Черкасского проучили, а мы, в Рязани, что мы?

А знаете, я ему попросту не кланяюсь.

Врешь, я сам видел, как ты согнулся до земли, это он тебе не ответил.

Меня назвали лжецом, прошу ожидать моих секундантов.

Перестаньте, милейшие, если начнет стреляться благонамеренное дворянство, мы этим только порадуем вице-Робеспьера.

Это про меня.

Вятские салоны со снисходительной улыбкой: наш Мирабо.

В Рязани я вице-Робеспьер.

Но вице-Робеспьер не произносит речей, не утверждает законов, не командует гильотиной на площади.

Вице-Робеспьер вязнет.

Не пальцами, формирующими жизнь, но судорожно разгребающими бумаги.

За месяц две тысячи не рассмотренных.

Пьяный семинарист, главная сила учреждения: знает, когда ять и в каком месте запятая.

Что вы тут написали, ну скажите, что вы тут написали.

Бэ, мэ, ваше превосходительство.

Содержание, содержание, я спрашиваю про содержание бумаги, вы составили и сами не понимаете.

Бэ, мэ.

А, к черту.

Бумаги на стол, писаке в лицо, по полу змеей вьются четвертушки, дверь с треском настежь, бэ, мэ, ваше превосходительство.

Дураки, Боже мой, что за дураки, а впрочем слава тебе, что ты их создал такими, если бы они были поумнее, растащили бы всю губернию.

Вязну в бумагах, в пыли, во фразах без смысла и связи, в улыбочках за спиной, в наступающем при моем приближении молчании, лести одних, дерзостях других, тупости чиновников, ожесточенном сопротивлении дворянства, безнадежно вязну.

Реформа, реформа, помещики горлопанят на съездах, крестьяне не удобряют полей, потому что не знают кому они достанутся.

Один бывший военный: превосходно, говорит, господа, но как я лупил хамов по мордасам, так и буду, хоть бы на меня штрафа наложили с полтысячи.

А гуманист Павлов, сентиментальной поэтессы Каролинхен супруг, сам, кажется, в герценовский «Колокол» заметки посылал и на банкетах растроганный тосты за царя-освободителя произносил, но как только у Каролинхен рабы взбунтовались, розгами велел их учить и лично наблюдал, чтобы не слишком слабо.

А вы слышали господа об этом инциденте у помещицы Кислинской? Такими наши крестьяне неженками стали, пальцем их не тронь, словом посильнее не обидь, тут же в знак протеста, imaginez vous, самоубийством кончают. Как раз вчера у госпожи Кислинской в саду, один Гаврила и второй, кажется, Ванька.

Это не Кислинская, это ее любовник Веляшев, известное дело, пехотный майор, рука у него тяжелая.

Садовым ножом по животу — и только бездельников и видели. Ваньке было лет четырнадцать, а Гаврила помоложе.

Господин полицмейстер.

К вашим услугам.

В утреннем рапорте вы мне не сообщили об этом инциденте.

Разве о всякой ерунде.

Будьте любезны отправиться под арест.

Михаил Евграфович, вы вероятно шутите.

Под арест, говорю. Под арест. А Кислинскую с полюбовником — под суд. Не потерплю. Под арест. Что я вас сам должен отвести?

Предупреждаю, что я буду жаловаться на превышение власти.

Грудью сановника, как буйвол: под арест, мерзавец!

И ропот за спиной.

Надо же вам было при этом аболиционисте.

А я его совсем, и вовсе у меня не было намерения.

Он что из тех Салтыковых?

Вечер.

Это не жизнь, а каторга, Лизанька, я больше не выдержу.

Но Мишель, папочка тоже был вице-губернатором и как-то не расстраивался.

Папочка был спиритом, душка.

Ах, Мишель, ты всегда такой раздраженный, я, право, не понимаю почему.

21

Господин Смирнов?

Я.

Из полумрака выступают запавшие щеки и выпуклый лоб, прорезанный глубокой морщиной; лицо молодое, но изможденное болезнью или многолетней бедностью.

Это значит.

Значит вы докопались, словно с радостью, констатирует он.

Можно ли мне сесть?

Разве что на кровать. Вероятно вам мешает темнота, но, к сожалению, керосин кончился. Это впрочем имеет положительную сторону, ибо вас не оскорбит наряд, в котором я осмеливаюсь принимать столь достойную особу.

Он злобно кривил губы и морщил лоб; перечисление тех неудобств, с какими я встречаюсь в его жалкой комнатенке, казалось радовало его; за радостью однако скрывалось возбуждение, возможно страх, верней же всего отчаяние и враждебность.

Я уселся на кровать, прикрытую грубой рогожей.

Вам не нравится моя деятельность в Рязани.

Худая фигурка Смирнова заколебалась на фоне оконного проема.

А вам нравится. Вы восхищены и горды собой. Геркулес в авгиевых конюшнях. Сам уберет извечный навоз. Ой-ли, так уж совсем сам? А, эти блохи четырнадцатого класса не считаются. Достаточно прикрикнуть, топнуть, обозвать похуже. Не успеют за день выписать всех формуляров, так пусть вечером приходят. Я, сам вице-губернатор, прихожу, а им слишком трудно? Только ведь я, вице-губернатор, экипажиком езжу, а они из слободы с сапогами в руках и до колен подзасучив брюки. Только что у меня жалованьишко соответствующее, а они. Что тут болтать. Вы статью прочли, докопались до автора, труда не пожалели, чтобы прибыть сюда и лично поглядеть на наглеца. Теперь вы встанете и скажете: я уничтожу тебя, блоха.

Он выбрасывал из себя эти фразы, полные боли и ненависти, лихорадочно, резко; казалось, что он как будто произносит их не впервые, словно уже раньше готовился к встрече со мной; но ведь не мог же он ожидать моего посещения; так что он верно в воображении произносил их и в лицо бросал мне обвинения.

Ну, жду, поторопил он. Прошу встать и сказать: уничтожу тебя, блоха.

Я встал и приблизил лицо к его, искаженному гримасой, лицу.

Господин Смирнов, сказал я, я пришел сюда, чтобы просить вас о сотрудничестве. Мне бы очень хотелось, чтобы вы взяли на себя редактирование губернских ведомостей. Не отказывайтесь.

Что, как, что вы, забормотал он.

Поэтому-то я вас и разыскивал. Вы честный человек. Я не такой как вы думаете. Мне крайне. Я никого не хочу тиранить, но впадаю в ярость, как только. Мне думается, что не должно быть так, как. Все зависит от того, найдется ли достаточно честных и мужественных людей. Вы первый кого я встретил в Рязани. Может потом еще найдем. Давайте вместе работать. Не отказывайтесь.

Клавдия, крикнул он, Клавдия!

Скрипнула дверь.

Я не знал, что кто-то был рядом.

Клавдия, зажги свет! Немножко керосина все же найдется. Значит вы не хотите меня уничтожить, а только. Клавдия, ты слышала?

Худенькая, маленькая женщина, почти девочка, внесла коптящую лампу.

На стенах и низком потолке заплясали тени.

Значит вы такой. Я хотел в это верить, ведь я читал, но когда.

Я протянул ему руку.

Вы не отказываетесь? Будем вместе работать?

Его рука была горячей и влажной — рука чахоточного; но пожатие неожиданно сильное.

Только сумею ли я?

Необходима лишь честность, отвага и добрая воля, а это у вас найдется.

Клавдия молча переводила взгляд с его лица на мое и снова на его; в ее расширенных глазах светилась благодарность ко мне, что я не оказался палачом обожаемого мужчины — и почти религиозное восхищение им, смельчаком, героем, победителем.

22

Что вы, черт побери, устраиваете с этой Кислинской!

Меня называют вице-Робеспьером, но это вовсе не означает, что губернатор Робеспьер, наоборот.

Губернатор — Муравьев, сын министра; папочка подлец, и яблоко от яблони на аршин.

Я не из тех Муравьевых, которых вешают — но тот, что вешает.

Пока еще нет, лишь про запас веревку мылит, до сих пор еще его нога не ступала на Антоколь, а дворянство трех литовских губерний — Виленской, Гродненской, Ковенской— самое верное, которое своей петицией об уничтожении крепостного права вышло навстречу намерениям Александра.

Итак, завтра Вешатель приступит к делу, а пока его славный предшественник на виленском престоле, Назимов, скачет с петицией в Петербург.

Царь склоняется к просьбе литовского дворянства и рескриптом на имя Назимова комитеты образовывает, комитеты, которые решат наболевший крестьянский вопрос.

Не только в Вильно и Гродно — по всей матушке Руси.

По губерниям начинается великая болтовня.

Но Робеспьерам или там даже каким-то вице-Робеспьерам не велено предоставлять слово.

Что вы, черт побери, Михаил Евграфович, с этой Кислинской?

Полагаю, Николай Михайлович, что кончились те времена, когда правительство терпело зверские издевательства господ над крепостными. Работа комиссии вот-вот подойдет к концу, крестьянин станет гражданином равным перед законом каждому из нас.

Бредни, Салтыков, какие там издевательства, вы видели какие у этой Кислинской ручки. Это дама, будьте добры, не забывайте этого.

Есть неопровержимые доказательства, что Веляшев, с ведома и поощрения Кислинской, истязал этих ребят.

Уж сразу и истязал. Военный, мог слегка погорячиться, не надо делать из этого трагедии. Вы поддаетесь внушению слов, а слова — что ж слова, мы сами их выбираем. Вы хотите восстановить против себя общественное мнение губернии.

Ваше превосходительство, я не отступлю от своего мнения.

Как хотите, Салтыков, но я тоже не отступлю.

Суд вынесет приговор.

Увидим, Салтыков, какой.

Что же касается причины упоминаемого самоубийства малолетних, Ивана и Гавриила Афанасьевых, то суд видит в этом Божью волю и никого из смертных в состояние обвинения не ставит.

Муравьев сияет.

Давайте забудем об этих раздорах. Я еду в Петербург, не желаете ли вы, чтобы я исхлопотал для вас награду?

Соблаговолите сообщить министру, что самой большой наградой для меня будет возможность расстаться с вами.

Можете рассчитывать, не премину передать Ланскому.

Муравьев торжествует в Рязани, а я — в Тверь.

Смирнова забираю с собой — в Рязани от него остались бы одни обглоданные косточки.

В Тверь я прибываю слишком поздно.

Еще полгода назад здешний комитет, в котором верховодил губернский предводитель дворянства Унковский (тот самый Алеша Унковский, в свое время исключенный из Лицея за податливость пагубному влиянию Петрашевского), так вот еще полгода назад тверской комитет либерально шумел, далеко идущие проекты посылал в Петербург, то, чтобы крестьян не в адамовом виде, но с причитающейся им землей освободить, то, чтобы создать постоянные избираемые органы по местным вопросам, шумел комитет, предлагал видно, чересчур много, ибо его живо разогнали, Унковского же — под надзор полиции и adieu, в Вятку.

На месте остались акулы.

Акулы хотят меня, разумеется, сожрать.

Единственная акула, которая бы меня, несчастного, возможно, пощадила, хоть тоже косо смотрит на мое назначение в Тверь, это матушка, Ольга Михайловна, гневно распростершаяся на своих обширных вотчинах.

Но от этого утешение маленькое.

Немножко большее, что губернатор, Баранов, довольно приличный.

Приличный, но пугливый.

Еще не знает, в какую сторону все обернется.

Подлостей особых не делает, но и к достойным поступкам тоже мало рвется.

Поэтому один на один с акулами.

Щелкают пастью, я же гарпуном новых законов в уязвимые места целюсь.

На попытках одолеть друг друга протекают месяцы.

Как тут, наконец, с визитом в Тверь прибывает сам Александр.

Конечно, меня ему представят.

Он скажет: помню, Салтыков, а как же, радуюсь, что ты не обманул моих надежд, продолжай служить мне в том же духе.

Верный слуга Вашего Императорского Величества.

Царь входит; к уху помазанника — прилеплен министр двора, граф Адлерберг; далее великие князья и свита.

Смотрит на меня стеклянными глазами и — ни слова.

Очень пополнел и бакенбарды великолепно выросли с момента вступления на трон.

Между буйными офицерскими усами и подбородком, на который изящно заходят с обеих сторон бакенбарды — сочные, сложенные в капризный хоботок, губы.

Ни слова — и дальше прямо перед собой, в окружении свиты.

Ибо уже пора к императорской трапезе.

23

Что ж, видно, проголодался.

Все ничего не говорит, на сановников по обеим сторонам не обращает внимания, хоть граф Адлерберг то и дело со стула вскакивает в ожидании высочайшего бормотания, а Баранов застыл с вилкой в руке, как со сломанной серебряной шпагой, к рыбе и мясу не прикасается, только благоговейно губами каждое движение царских губ жадно повторяет, но властелин этого не замечает, властелин подкрепляется.

А другие ничего, уважая императора, едой и напитками не пренебрегают, правильно поступают, потому что если бы все так сорок разом пренебрегли, царь возможно бы заметил и к тверскому дворянству не питая, после известных выходок, излишнего доверия, мог счесть за нежелательное беспокойство.

Так что и я подкрепляюсь за царским столом, ничего из зрелища не пропуская.

Теперь движение челюстей, измазанных жирными соусами, постепенно прекращается, Александр словно обдумывает решение, наконец, принимает его и согнутым пальчиком перебирает, Адлерберг и Баранов также перебирают, слуга с блюдом к монарху припадает, тот с непроницаемым видом выбирает вторую индюшачью грудку и дальше подкрепляется.

Назад Дальше