Не раздеваясь, Кузьмичева начала растапливать печь. Словно для того, чтобы объяснить неженскую запущенность, она сказала:
— Ухожу чуть свет, возвращаюсь вечером. Да и не к чему красоту разводить, все равно одна.
Мария Ивановна, забыв, что она тут только гостья, взволновалась и принялась отчитывать Кузьмичеву. Но та слушала ее безучастно и с таким выражением равнодушия, что Мария Ивановна скоро замолчала и, видя, что хозяйка тяготится ее присутствием, посидев для приличия еще несколько минут, ушла. Простились они очень холодно.
Прошла неделя, а Мария Ивановна все вспоминала о новой знакомой. И не потому, что Кузьмичева ей понравилась, — она ей совсем не понравилась, — просто Мария Ивановна не могла оставаться равнодушной к человеку, который имеет хоть косвенное отношение к ее сыну.
Выбрав время, она снова пошла к Кузьмичевой. Той дома не оказалось. Мария Ивановна решила подождать. В коридоре было очень холодно, на дровах, сложенных в поленницу, не стаял снег. Мария Ивановна сильно замерзла и уже хотела уходить, но вышла соседка Кузьмичевой и пригласила ее в свою комнату.
И, как это часто бывает, когда две женщины разговаривают о третьей, соседка рассказала все, что знала о Кузьмичевой.
Муж Кузьмичевой работал механиком в силовом цехе. Он учился в вечернем институте, организованном при заводе, и должен был скоро стать инженером.
Он, по-видимому, принадлежал к людям гордым, самолюбивым и волевым.
Нина — она проще и моложе. И любила его она так, как любит женщина, когда хочет отречься от собственного существа, хочет чувствовать, как чувствует он, думать, как думает он. В этом и сила любви женщины и ее слабость. Муж частенько подшучивал над ней, над ее бесхарактерностью. И это понятно: ведь очень часто мужчина видит не удивительно духовную силу в женщине, беззаветно, всем существом отдавшейся ему, а только признак женской слабости, которая постоянно нуждается в покровительстве и защите.
Когда муж ушел на фронт, Нина поступила на курсы медсестер. Она мечтала попасть в ту часть, где служил ее муж. И она чувствовала себя счастливой, потому что хорошие, радостные, письма получала от мужа. И когда он посоветовал ей закутывать ноги старыми газетами, а уж потом надевать носки, она послушно выполняла его совет, хотя погода была вовсе не холодная.
Незадолго до окончания курсов Нина решила отпраздновать день своего рождения и пригласила на вечеринку лейтенанта интендантской службы Зухарева, который служил с ее мужем а одной части и приехал в город в командировку. Позвала она и капитана Капустина, с которым познакомилась при таких обстоятельствах.
Вместе с подругами Нина ходила на донорский пункт. И, как все девушки, к ампулам со своей кровью Нина привязывала нежные записочки, адресованные, раненому, которому будет влита кровь. Кровь Нины спасла жизнь капитану Капустину.
Выздоровев, Капустин отправился к Кузьмичевой, чтобы поблагодарить ее, а так как эта встреча совпала с днем рождения, Нина пригласила капитана к себе в гости.
Капитан явился с огромным букетом цветов.
Вечеринка прошла очень весело. Радостная от того, что близок день окончания курсов и скоро она сюрпризом явится к мужу, Нина веселилась до упаду.
Капустин, относившийся с благоговением к своей спасительнице, весь вечер не спускал с нее восхищенного взгляда и даже под конец прочитал сочиненные им в госпитале и посвященные ей стихи.
Только один человек не разделял общего веселья — лейтенант Зухарев. И чем сильнее веселилась Нина, тем более мрачнел он.
А через две недели пришло от мужа письмо, и адресовано оно было не Нине, а ее подруге. Кузьмичев просил передать жене, что деньги по аттестату она будет получать, пока он жив или пока не кончится война, но он прекращает переписку — ни читать ее писем, ни отвечать на них он не будет.
В отчаянии, не закончив курсов, Нина поехала на фронт разыскивать мужа. Пропуска у нее не было. Проблуждав в прифронтовой зоне более месяца, она вернулась обратно, опустошенная, убитая горем.
Ко всему этому присоединилось чувство жгучего стыда — ей казалось, что все ее презирают за то, что муж- фронтовик ее бросил.
Она поступила на швейную фабрику, находящуюся на другом конце города, где ее никто не знал. Сразу пропали се жизнерадостность и общительность. Она стала теперь хмурой и нелюдимой.
Кузьмичева встретила Марию Ивановну неприязненно. Она даже не предложила ей сесть. Но Мария Ивановна сделала вид, что не заметила этого.
— Я вот почему снова к вам пришла, — сказала Мария Ивановна просящим, таким не свойственным ей тоном: — больше пойти мне некуда, а вы мне единственно близкий человек. Ведь вы не откажете помочь матери сослуживца вашего мужа. Хотя бы две недели разрешите у вас пожить. А там я найду себе угол, мне обещали. Помогите мне.
— Да разве я что-нибудь… Пожалуйста, — сказала дрогнувшим голосом Кузьмичева и растерянно добавила: — Да садитесь, раздевайтесь, почему вы стоите?
Новое жилье причиняло Марии Ивановне массу неудобств.
Расстояние от ее квартиры до завода было ровно в два раза короче. Дома она слала на перине, а здесь — на узеньком жестком диванчике. Она привыкла к своему дому и ни разу в жизни не ночевала в чужом.
Но она понимала — иного пути к сердцу женщины, грубо жестоко оскорбленному, нет. К соболезнованиям, сочувствиям оно глухо. Оно может только открыться само, состраданием к чужому горю. И Мария Ивановна вызвала его на это, чтобы открыть и свое сердце.
Прошел месяц. Женщины подружились. Но Мария Ивановна была вынуждена дать слово Нине не писать сыну о том, что она знала. В свою очередь Мария Ивановна заставила Кузьмичеву снова поступить на курсы медсестер, и они решили — Нина поедет обязательно в воинскую часть, где служит ее муж. Только она совсем не будет обращать на него внимания и даже станет здороваться с ним, как с чужим.
Однажды, когда Мария Ивановна уходила с работы, ей сказали, что в проходной ее ждет какой-то военный.
Мария Ивановна подошла, запыхавшись, к незнакомому майору, и сердце ее сразу упало. Она ждала, что скажет ей этот человек, с таким угрюмым лицом и невеселыми глазами.
Но майор улыбнулся и сказал:
— Вы, пожалуйста, не волнуйтесь. Ваш сын здоров. Я письмо привез. Он, кстати, просит приютить меня на несколько дней. Мне, видите ли, остановиться здесь негде. Это вас не очень стеснит?
Трудно передать восторг, охвативший Марию Ивановну. На одном примусе она готовила чай, на другом, занятом у соседей, жарила пирожки из пресного теста с консервированным мясом. Все, что так берегла для встречи сына, она поставила на стол.
Красная, в измятом, наспех надетом новом шелковом платье, Мария Ивановна носилась по комнате и столько задавала майору вопросов, что тот ни на один не успевал ответить толком.
Наконец, когда все было готово, Мария Ивановна уселась за стол и, с трудом переводя дыхание, вся сияющая, протянула свою рюмку к рюмке майора и сказала торжественно:
— Ну, дорогой товарищ майор, уж вы извините, забыла ваше имя-отчество, такое вы мне счастье принесли, что просто голова кругом пошла.
Майор чокнулся, выпил, закусил, потом, вытерев губы салфеткой, сказал, улыбаясь:
— Зовут меня Андрей Сергеевич. Фамилия Кузьмичев. Мы с вашим сыном…
— Как? — спросила Мария Ивановна, вставая. — Как вы сказали? — И, вдруг побагровев, задыхаясь, она крикнула, показывая на дверь: — Вон! Сейчас же вон, чтоб духу вашего не было! Да как вы смели в чужую квартиру придти, когда… Вон, сейчас же вон!..
Мария Ивановна догнала Кузьмичева на улице. Он шел, низко склонив голову: белый, мягкий снег ложился на его плечи, шапку.
Потом они оба — Мария Ивановна и майор — долго бродили по затемненным переулкам, и Мария Ивановна говорила ему простые и очень важные слова, какие хранят у себя в сердце пожилые, умные женщины, которые трудно и совсем не просто прожили свою жизнь.
И когда они остановились у знакомого дома, майор робко и виновато попросил:
— Мария Ивановна, пойдемте, пожалуйста, вместе. Одному мне как-то трудно очень.
— Не нужно, голубчик, — мягко сказала Мария Ивановна. — Здесь вам помощники только во вред.
Дома Мария Ивановна быстро разделась, легла в постель и, поставив у изголовья лампу, стала читать письмо сына. Но строки расплывались в ее глазах, она прижимала к губам бумагу, гладила ею себя по лицу, вдыхала ее запах, как вдыхала она когда-то младенческий запах тела сына. Она плакала, шептала какие-то смешные и путаные слова, и сейчас для нее все отошло куда-то далеко, и Кузьмичевы тоже: только одно, вот это единственное ощущение счастья матери переполняло все ее существо.
1945
Высшее стрелковое образование
Всю ночь перед штурмом Сапун-горы над немецкими укреплениями стояли белые колонны прожекторного света. Сверлящий гул наших самолетов не смолкал, а оранжевое пламя, возникавшее в глухом гуле разрывов, напоминало лесной пожар. Содрогание камня доходило сюда, в балку, толчками теплого, пахнущего тротилом воздуха. На фоне звездной ночи Сапун- гора выглядела, как гигантская пирамида с усеченной вершиной.
Бойцы штурмовой группы лейтенанта Лаптева слушали последние наставления командира.
Объяснив все трудности предстоящего боя, определив задачу каждому, перечислив приданные средства, Лаптев сказал:
— Кроме всего прочего, нам, по приказу майора, придается товарищ Кондратюк.
Когда Лаптев перечислял число станковых пулеметов, минометов, противотанковых ружей и сообщал, что в боевом порядке будет находиться 45-миллиметровое орудие, никто из бойцов не выразил удивления перед таким обилием техники. Но стоило лейтенанту назвать Кондратюка, как все одобрительно зашумели.
Кто такой Кондратюк, я не знал и поэтому на всякий случай решил, что Кондратюк — командир гвардейского миномета, который так любят наши бойцы.
Всю ночь на вершине балки с томящим хрустом рвались немецкие снаряды. Привыкнуть к этому звуку трудно. Я бродил между спящими бойцами и завидовал их простому и такому серьезному мужеству.
Хотелось курить, но спичек не было. Остановившись возле солдата, при свете луны озабоченно перебиравшего ружейные патроны, я попросил огня.
— Что это вы с патронами делаете?
— Сортирую, — сказал боец, и, поднеся кулак с зажатым патроном к своему уху, он потряс им. Отложив патрон в сторону, он объяснил: — Наборная у меня обойма. Два с тяжелой пулей, один бронебойный, один зажигательный, пятый простой.
— А это что, испорченный?
— Есть такое подозрение. — И, протирая тряпочкой отобранные патроны, боец с достоинством заявил — Боеприпасы у нас — будьте уверены. Но я человек привередливый, чуть вмятинка или пуля слабо сидит, принять не могу…
Я заметил бойцу, что у винтовки его, прислоненной к дереву, открыт затвор.
— Она у меня отдыхает, — сказал боец. — Если все время в напряжении держать, так хоть и стальные части, а все равно свянут. Вот перед боем мы им и даем отдохнуть.
— Ну, а сами почему не отдыхаете?
— Спокойствия нет. Я ведь в штурме по своей специальности первый раз буду. Раньше все из засады бил, с ассистентом.
— С каким ассистентом?
— С учеником. Он наблюдение вел. А я в это время глазами отдыхал. Раньше я один работал, так глазное утомление к концу вахты наступало, хоть и морковку ел. В ней, в морковке, витамин для глаз полезный есть. На себе испытал.
— Вы — снайпер?
— Именно. Боец с высшим стрелковым образованием. Другие думают так: прицелился, надавил на спусковой крючок — и готов немец. Нет, тут культурный подход требуется. Извините, вы на восемьсот метров немца снять сможете? Науку для этого представляете себе? Так я вам скажу. Первое — сумей определить, что немец от тебя на восемьсот метров находится, а не на шестьсот или семьсот пятьдесят. Для этого отточенный глазомер требуется. По углам дальность вычислить — геометрия нужна.
Пуля, когда летит, вращается слева направо и дает отклонение вправо. На шестьсот метров она на двенадцать сантиметров уклоняется, на — восемьсот — уже на двадцать девять. Зная эту цифру, и держи, значит, в соответствии мушку. А если сильный боковой ветер, тут как? Выноси точку прицеливания на две фигуры. Но ведь разные обстоятельства могут быть. И ветер, и фриц бежит— да еще в разные стороны… Тут такое сложение и вычитание — голова вспухнет. А времени тебе отпущено всего три секунды. Профессор, и тот вспотеет.