Это сильнее всего
(Рассказы) - Кожевников Вадим Михайлович 19 стр.


Вы в дивизионной газете про меня читали? Как я с знаменитым немецким снайпером поединок вел? Там все описано. И как я кровью истекал, и как в туше конской сидел, и как ассистент одновременно со мной по немцу бил, чтоб на себя огонь привлечь. А главное не сказано: почему я немца свалил.

А свалил я потому, что культурнее немца оказался, в секундной арифметике его превзошел, хоть он в Берлине особую школу кончил с отличием.

На Миусе я в засаде сидел. Через реку за фрицем охотился. И не охота это была, а срам: за три дня ни одного не снизил. Позор! Уж я, знаете, и винтовку заново пристреливал, и морковь по полкилограмма кушал, к капитану за консультацией обращался. Все напрасно — недолет. Ночью нагишом через реку с веревочкой плавал, чтоб удостовериться в расстоянии. Не помогло. Тогда я снайперу Чекулаеву письмо написал, И что вы думаете — телеграмма: «Через водную преграду нужно брать больший угол возвышения, так как холодный воздух и влажность снижают траекторию».

Вы мою винтовку видели? На прикладе серебряная дощечка. Личный дар ижевских пролетариев. Глядите, что написано. Только счет сейчас не сто восемьдесят, а двести шестьдесят два. Пока переделывать не буду. Кто ее знает, какая она, последняя цифра, будет. А зря металл скоблить нечего…

Когда солнце успело подняться только до половины гор, опоясывающих Севастополь, наши бойцы ворвались в город.

С солдатами из штурмовой группы лейтенанта Лаптева я встретился у Графской пристани.

Бойцы толпились на берегу бухты. Я заметил, как один боец, подойдя к самой воде, вынул из гимнастерки тщательно сложенную бумажку, изорвал ее и бросил в воду.

Поймав мой взгляд, боец тихо сказал:

— Это я посмертную записку уничтожил. Теперь не требуется. А ведь на волоске был. Кондратюку спасибо.

— Гвардейский минометчик всегда прикроет.

— Я Михал Петровичу Кондратюку спасибо желаю, снайперу, который нас сопровождал, — поправил меня боец. — Полз я к доту с толом. А впереди меня траншеи с немецкими пулеметчиками. Пригнули головы и ведут огонь. Слепой огонь — мне не препятствие. Вот, если кто из них голову вскинет да взглянет, тогда мне, конечно, конец. Ползу и о смерти думаю. И вот приподнялся один, автомат поднял, прямо в глаза взглянули, и вдруг — бац, и сел замертво. «Вот, — думаю, — счастье мое». Дальше ползу. Еще один вскочил, но и у него из головы брызнуло. Смекнул, в чем дело, на четвереньки поднялся. Мне бы только тол до амбразуры добросить. А там, понятно, геройскую смерть принять надо: деваться некуда. Напружинился, глотнул воздух, бросил, лег и жду… Разворотило дот, меня камнем обсыпало, ушибло маленько. Но ничего, зато задание выполнил. Встал, огляделся по сторонам. Вокруг меня шесть фрицев накидано, а я живой. И стало мне вполне понятно, как Кондратюк меня своей меткой пулей сберег. Вернулся к ребятам, снова попросил тола. Лейтенант говорит: «Действуй. Мы тебя из ручного пулемета прикрывать будем». — «Не надо, — сказал я, — ручного пулемета. Пусть на меня товарищ Кондратюк внимание обращает. Он застрахует». Так я еще два дзота поломал. Потом Кондратюка другим подрывникам одалживали. Прямо ангел-хранитель, а не человек. Но мы его тоже без присмотра не оставляли. Автоматчик за ним следовал, как за генералом. И пулеметчикам наказ был: в случае чего — прикрыть.

Я вспомнил о своем ночном знакомом и, чтобы подтвердить догадку, попросил свести меня с Кондратюком.

— А он на горе остался, — сказал боец, улыбаясь. — Объяснял нам, что в горах воздух особенный, прозрачный. Говорят, когда через ущелье огонь ведешь, обман в расстоянии до точки прицеливания происходит. Он сейчас проверяет, как прицел устанавливал: правильно или нет.

— Вы же сказали, что он немцев бил без промаха?

— Это он сам знает. Но мнительный, не желает со своим талантом считаться. Ему цифры нужны. Наш товарищ Кондратюк ребят снайперскому делу учит. На все объяснение требуется. Вот он для умственного отчета и обследует.

Белый город, сложенный из инкерманского камня, амфитеатром замыкал зеленую сверкающую воду залива.

1943

Кузьма Тарасюк

— Вот так Тарасюк!

— Вот тебе и вобла, карие глазки!

— Отчудил!

— И откуда прыть взялась?!

— Прямо лев!

— А до чего кислый парень был.

— Теперь он немцу кислый!

Тарасюк стоит посреди землянки. Застенчивая, расслабленная улыбка блуждает на его изможденном грязном лице. Он пытается расстегнуть крючки на обледеневшей шинели, но пальцы плохо слушаются.

Кто-то из бойцов помогает ему снять шинель, и от этой дружеской услуги он еще больше теряется.

Кто-то дает ему в руки горячую кружку с чаем, еще кто- то сыплет в кружку сахар, чуть не весь недельный паек.

— Сбрось валенки.

— Орлы! У кого что есть — тащи.

Ему дают валенки, теплые, только что снятые с ног, а владелец их залезает на нары.

Целую банку разогретых консервов ставят ему на колени и тут же суют скрученную цыгарку и подносят огонь.

Тарасюк не знает, что ему сначала делать: надеть сухие валенки, пить чай, есть консервы или курить?

С головы Тарасюка сматывают окровавленные тряпки и бинтуют чистым бинтом. Тарасюк покорно подчиняется всему.

Он не может произнести ни одного слова…

У него першит в горле. Он все время откашливается.

Ему хочется плакать.

Тарасюк трет глаза и шепотом говорит:

— Печь дымит очень.

И трет глаза. А печь вовсе не дымит.

Кто-то ворошит солому на нарах, стелет сверху плащ- палатку, готовит изголовье.

Чумаков, самый грубый человек в отделении, кричит:

— Сегодня козла отставить! Тарасюк спать должен. Понятно?

А Тарасюк все никак не может справиться с блаженной, расслабленной улыбкой на своем лице. Сладкое самозабвение, почти как сон, не покидает его.

Тарасюк ложится на нары. Он притих. Его накрыли шинелями. Свет коптилки отгородили газетой.

Но Тарасюк спать не может. Он дрожит под шинелями. Дрожит не от озноба, нет. Слишком непомерно волнение, которое он переживает сейчас.

Есть одна простая мера отношений человека к человеку на войне.

Эта мера воздается мужским воинским товариществом. И нет ничего справедливей этой меры. Став солдатом, ты увидишь ее в большом и малом, и будет она твоей гордостью, любовью, совестью, всем на свете, и дороже жизни.

Тарасюк был одинок. Но в этом виноват был он сам.

После первого боя командир проверял у новых бойцов количество оставшихся боеприпасов. Тарасюк израсходовал только шесть патронов.

— Почему мало стреляли?

Тарасюк молчал.

— Товарищ Тарасюк, в чем дело?

— У меня… Я… Видимой цели не было, — промямлил Тарасюк.

А потом к Тарасюку подошел боец Липатов и горячо сказал:

— Зачем про цель наврал? Страшно было. Ведь, правда, страшно? Дашь по нему раз, а он по тебе очередь. А ты молчишь, и он молчит. Ведь так?

— Нет, — сказал Тарасюк, хотя это действительно было так.

— Значит, ты вон из каких. Ну, ладно, — сказал Липатов.

За ужином Тарасюк попросил:

— Ребята, лишняя ложка есть?

Но Липатов сказал ему:

— «Военторг» тебе тут, что ли? Свою надо иметь.

Перед сном бойцы разговаривали. Чумаков сказал:

— Я очень приятно жил и по-другому жить несогласный. Вот какая у меня страшная злость на немцев.

Липатов оглянулся на Тарасюка и сказал:

— Есть и такие, у кого от хорошей жизни сердце, как курдюк.

— Есть и такие, — согласился Чумаков и тоже поглядел на Тарасюка.

— Я свою жизнь всегда готов отдать, — сказал Тарасюк.

— Даром, — перебил его Липатов. — Это немец любит. Он любит, когда его не трогают, чтоб самому тронуть.

— Ты что думаешь, я трус?

— Нет, это я трус, — спокойно сказал Липатов, — и при всех говорю, что трусил, и для того говорю, чтоб все знали и в следующий раз спуску не давали, — и вызывающе повторил: — Вот сказал, и теперь все знают, и теперь я трусить уже никак не смогу. Не выйдет теперь у меня трусить.

— Правильно, — сказал Чумаков, — теперь ты трусить не будешь. Раз у тебя такая совесть острая, никак не будешь.

В первом бою человек испытывает чувство тоски. Это чувство подавляет, изнуряет, делает беспомощным, избавиться от него сразу трудно. Это — как душевная болезнь.

Тарасюк, страдая от этого чувства, жался к соседу.

Но Липатов крикнул:

— Держи дистанцию!

Тарасюк отполз, остался один. Сначала он стрелял, не видя врага, потом он подумал, что стреляет для того, чтобы не бояться. Ему стало стыдно, и он перестал стрелять.

В бою чувствуешь, если не видишь, поведение своего соседа. Помочь слабому — мужественная обязанность товарища. И Липатов хотел помочь Тарасюку, но Тарасюк, не поняв его намерения, отрекся от помощи и тем самым отрекся от дружбы и стал одиноким.

Очень скоро Липатов стал любимцем роты. Правдивостью и чистотой отличался он в каждом своем поступке. Но с Тарасюком он больше не разговаривал. Он, казалось, не замечал его. А Тарасюка тянуло к Липатову.

И когда ходили в атаку, он по-прежнему стремился быть ближе к нему.

Однажды Липатова ранили. Тарасюк подхватил его под руки и попытался отвести к перевязочному пункту.

Но Липатов вырвался из его рук и сказал:

— Из боя уйти хочешь.

Липатов полз вперед, оглядываясь на Тарасюка с такой злобой, словно тот был сейчас его главный враг.

Не знаю, говорил Липатов о Тарасюке с бойцами или не говорил, только отчужденно стали относиться к нему бойцы. И это усугублялось еще вот чем.

Отделение блокировало дзот. Шел рукопашный бой. Неожиданно в ходе сообщения показалась новая группа немцев. Они спешили на помощь своим. Командир крикнул:

— Гранату! Бей гранату!

Тарасюк бросил гранату. Но забыл отодвинуть предохранительную чеку, и граната не разорвалась.

Бой был неравным, тяжелым. И все-таки после боя Липатов разыскал неразорвавшуюся гранату и отдал ее Тарасюку.

— Вот, возьми обратно. Спасибо не надо. Это тебе немцы спасибо скажут.

Теперь Тарасюк ел один из котелка, курил только свой табак. Ему некому было читать писем, и никто не читал ему своих. Это было одиночество.

Есть на войне такое, что легко не прощают.

Мучаясь болью своего сиротства, Тарасюк попытался угодливыми услугами добиться расположения к себе.

Но от доброты его отказывались с отвращением.

Он попытался сдружиться с поваром Егошиным. Но Егошин сказал:

— Ты ко мне лучше не вяжись. У меня такая точка зрения: продукты на тебя переводят. Другому лишнего черпну, а тебе ни в жизнь.

Когда Тарасюк уходил с донесением, про него говорили:

— Пошла наша вобла к тихой заводи. Не любит, когда немец свинцовую икру мечет.

И хотя Тарасюк не по своей воле уходил из боя и его в пути обстреливали немцы, нелюбовь бойцов сопутствовала ему. И Тарасюк это чувствовал.

Но, к чести Тарасюка, нужно сказать, как ни страдал он, как ни тяжело ему было, он понимал справедливость такого отношения к нему.

И для каждого своего поступка он стал искать мысленно сравнения с той мерой, какую воздало ему суровое воинское товарищество. И если поступок хоть на вершок подымался над этой мерой, он был счастлив. Но это было куцее и одинокое счастье.

Ну кто мог знать, что совсем недавно, чтобы быстрее доставить донесение, Тарасюк не прополз, а пробежал под огнем лощину, и когда у самого лица пищали пули, он не пугался этого писка, не ложился, а продолжал бежать. А ведь ничего плохого не было бы, если б он лег. А вот он не лег.

Или вот тоже. Возвращаясь в подразделение, он наткнулся на раненого пулеметчика. Второй номер был убит. Пулеметчик один отбивался от автоматчиков.

Тарасюк лег рядом за второго номера и до вечера вел бой. Потом, когда Пришла помощь, Тарасюк встал и сказал пулеметчику:

— До свиданья.

— Спасибо, — сказал пулеметчик.

— Не за что, — сказал Тарасюк.

А когда пришел в подразделение, командир наложил на него взыскание за то, что пропадал невесть где.

Тарасюк постеснялся сказать, где он пропадал, — ведь не поверят: Тарасюк — и вдруг в такое дело по своей охоте полез. Он только пробормотал:

— Заблудился я.

— А компас на что? — спросил командир. — Еще раз заблудитесь, в обоз пошлю. Там не заблудитесь.

И вот что сейчас отчудил этот самый Тарасюк. Эта вобла, карие глазки. И хотя многим показалось удивительным, ничего, пожалуй, удивительного в этом не было. Вот утверждают, что характер человеку выдается один на всю жизнь, вроде этакого духовного костюма. Но ведь это ж неправда.

Была река. По одну сторону окопались мы, по другую— немцы. Получилось так, что река была «ничейной». Но что значит «ничейная», когда река наша?

А ты ее возьми.

Приказ будет — и возьмем.

Пришел приказ.

Начался штурм. Подразделения прорвали линию вражеских укреплений и ворвались в глубину.

Тяжелые немецкие батареи открыли отсечный огонь.

Они били по реке. Снаряды дробили лед. Темная, дымящаяся на морозе вода высоко выплескивалась после каждого взрыва.

Воспользовавшись огневой завесой, немцы подтягивали резервы.

Лейтенант Кузовкин составил донесение с указанием расположения огневых точек врага. Их нужно подавить огнем наших батарей. Иначе немцы не дадут подойти нашим подкреплениям и отбросят прорвавшиеся подразделения обратно.

— Идите, — сказал командир.

— Есть, — сказал Тарасюк.

— Дойдете? — спросил командир и посмотрел в глаза Тарасюка.

Тарасюк понял, что думает командир, и смутился. Тарасюк хотел рассказать про пулеметчика. Теперь это было очень нужно, чтобы командир верил ему Но командир вдруг пожал ему руку и сказал:

— Всё.

И Тарасюк пошел.

Была ночь. Мела пурга. На длинных световых стеблях в небе качались ракеты. Сыпались, как угли, трассирующие красные пулеметные очереди. Ломалась и трещала земля от взрывов.

Тарасюк шел по целине.

На снегу лежал немец с примерзшими к земле длинными светлыми волосами. Лицо его запрокинуто, глаза открыты, в орбитах, словно очки, круглый лед. Видно, этот немец плакал перед смертью.

Тарасюк равнодушно посмотрел на труп и прошел мимо. Разве мало их валялось в степи.

Тарасюк шел и думал, — думал о том, как сильно он волновался, когда командир говорил с ним. И это было потому, что командир мог его не послать. Если бы командир не послал его, он был бы так раздавлен, так унижен. И сейчас он испытывал такое, будто чудом спасся от смерти. Потому что это было б тогда как смерть.

Снаряды падали в реку так: сначала они пробивали лед. Мгновение на льду оставалась только темная дыра. Потом из реки вздымалось гигантское водяное дерево. Льдины кололись со звоном, вода между ними дымилась, словно она горячая.

Тарасюк спустился к реке. Он ступил на льдину.

Льдина плавала в воде легко, как пласт сала. Льдина погрузилась в воду. Он прыгнул на другую, потом на третью. Но валенки успели обледенеть, он поскользнулся, он катился. И чем ближе к краю, тем льдина больше кренилась. Тогда он упал.

На краю льдины он осторожно поднялся. Он занес ногу и поставил ее на следующую льдину. Не прыгал, боялся поскользнуться. Но льдины стали разъезжаться в разные стороны. Он пытался удержать их ногами, но Льдины оказались сильнее его. И он упал в воду.

Вода показалась горячей, потому что это было как ожог. Он пытался взлезть на льдину, но льдина кренилась, становилась покатой, и он не мог на нее взобраться.

Снаряд зашуршал в воздухе. Звук был такой, как у дисковой пилы, работающей на холостом ходу.

Тарасюк сжался в отчаянии, погружаясь с головой в воду. Взрыв. Его тяжело ударило водой, несколько раз перевернуло. Вода била его, и она была тяжелая, твердая, как стекло.

Тарасюк попытался встать. Он стукнулся затылком о сомкнувшиеся льдины. Он пытайся поднять льдину, но сил у него хватало только на то, чтоб успеть хлебнуть воздуха, и льдина прихлопывала его, как тяжелая крышка люка. Наконец ему удалось сдвинуть ее.

Назад Дальше