Но вдруг над вершиной нефтехранилища показалось голубое пламя и, став потом красным, сразу обросло черным ядовитым дымом. Нефть вспыхнула. Видно, ударом троса о стальную крышку нефтехранилища высекло искру, и этого было достаточно, чтобы нефтяные пары, а потом и нефть загорелись.
Пожар нефтехранилища угрожал не только заводу, но и окраинам города.
Рабочие, понимая, какая страшная катастрофа может случиться, не жалея себя, полезли в огонь и закидали вершину нефтехранилища тяжелым мокрым брезентом. Без воздуха пламя должно было задохнуться.
А Назаров был там, внутри, ничего не знал, спокойно дожидаясь распоряжения своего бригадира, чтобы выбраться наружу.
Бригадир с побелевшим лицом поднял телефонную трубку и хрипло сказал:
— Миша, ты как там себя чувствуешь? Подыматься погодить надо. А я с тобой, чтобы не скучно было, разговаривать пока буду.
Но бригадир не мог разговаривать, у него немела челюсть, и он, обведя вокруг беспомощными глазами, спросил:
— Что же теперь делать, товарищи? У него же скафандр от долгого пребывания в нефти раскиснет. Она же разъедает, нефть, резину-то, — и, оглянувшись, неуверенно произнес: — Пусть пластырь сдерет и в пробоину выбросится. Нефти пропадет, конечно, много, но не пропадать же человеку, — и робко, с надеждой спросил: — А нефть на земле не загорится?
— Теперь не загорится, — объяснил пожарник, — она сейчас поверху горит. Пока верхний слой до дыры дойдет, мы успеем ее наружным пластырем перехватить. Снасть вон уже приготовлена.
Бригадир снова взялся за телефон.
— Миша! — бодро закричал он в трубку. — У тебя наверху вроде пожар, так что выбраться нормально невозможно. Сдирай пластырь и выбрасывайся живо наружу через пробоину.
Смотрим на лицо бригадира, а оно у него смущенное, жалкое. Прикрыв трубку ладонью, он жалобно сказал:
— Не хочет. Говорит: нефть жалко. Война, говорит, а я такую ценность в помойку лить буду…
Рабочие, пожарные посмотрели на меня: ну как, товарищ летчик? Что же делать?
А что мог я сказать? Поступок, конечно, правильный. Но ведь и парня жалко…
Бодров наклонился к печке, вытащил головешку и прикурил от нее.
Зазвонил телефон. Бодров взял трубку:
— Гранит у аппарата. Голаджий? Да разве он улетел? Нет, не вернулся. Доложу, товарищ командир.
Бодров положил трубку и тихо проговорил:
— Вот еще чертушка, этот Голаджий! В такую пургу вылетел. Тут дров наломать в два счета можно. Видимости никакой.
— Ну, что же с Назаровым? Должно быть, погиб он?
Бодров посмотрел на меня озабоченными, невидящими глазами и сказал равнодушно:
— Назаров? Ах да, водолаз!.. Сидел он там, в нефти, часа два. В городе люди прослышали про эту историю. Стали на завод приходить. Просили телефонную трубку. Кто, конечно, уговаривал вылезти, а кто говорил: «Молодец!»
Пожарные со всего города съехались. Стали они осторожно пластырь брезентовый с крыши нефтехранилища сдирать. Но огня уже не было. Сдох пожар без воздуха.
А когда Назарова вытянули на тросах наружу, у него весь костюм водолазный — как кисель: разъела нефть. Внутрь залилась. Но в колпак медный ее воздух не пускал. Парень, конечно, без памяти был.
Бодров вздохнул и сказал:
— Вот бы про этого паренька сочинить что-нибудь да в книгу, а книгу Коровкину прочесть — настроение у него сразу бы выросло.
Послышался стонущий гул мотора. Он то нарастал, то почти исчезал, то возникал с новой силой.
Бодров схватил полушубок и, набросив его на плечи, крикнул мне:
— Голаджий прилетел! Аэродром ищет. Плутает, видно. Ах ты, оглашенный какой человек! — и выскочил наружу.
Минут через двадцать Бодров и Голаджий вошли в блиндаж. Стряхивая с себя снег, Бодров, глядя на Голаджия, с тревогой спросил:
— Где это ты так извозился?
— Маслопровод лопнул, всего захлестало, — равнодушно объяснил Голаджий и полез в карман.
Он вынул оттуда пропитанную маслом, слипшуюся в смятый ком какую-то тоненькую книжку. И лицо его стало плачевно грустным, и он дрогнувшим голосом растерянно произнес:
— А я еще библиотекаршу будил, ругался с ней, насилу книгу вытащил, обещал вернуть…
Он попробовал выжать масло из обесцвеченных страниц Джека Лондона, но от этого бумага только расползалась.
— Так ты в город летел! — восхищенно воскликнул Бодров.
— А то куда же еще? — зло сказал Голаджий.
Потом он взял телефонную трубку, позвонил синоптику и осведомился, какая погода будет завтра к утру.
Укладываясь спать, он сказал Бодрову:
— На рассвете меня разбудишь.
— Снова полетишь?
— А что же ты думал! У них один экземпляр, что ли? — грубо сказал Голаджий и, натянув на голову одеяло, сразу заснул.
И вот с того дня прошло два месяца. Однажды, приехав в 5-й гвардейский полк, я увидел на аэродроме знакомую мне фигуру летчика, коренастого, со светлым чубом на лбу. Только на пухлом улыбающемся лице был синий шрам.
— Коровкин! — крикнул я изумленно. — Ну как? Выздоровел? Всё в порядке?
— Всё в порядке, — сказал Коровкин, — летаю на полный ход, — и, хитро прищурившись, добавил: — Лихо я своего доктора переспорил!
Я дождался вечера, когда летный день был закончен, и, разыскав Коровкина, отвел его в пустую комнату красного уголка и спросил:
— Слушай, Миша, а книжку-то тебе Голаджий достал?
— Это Джека Лондона? Достал, — и вдруг лицо его стало грустным, задумчивым, и он объяснил тихо — Только я ее прочесть не мог тогда: голова очень горела. Но вот о Ленине я думал. Как он тогда лежал, мучился и, когда легче становилось, работал и только о жизни думал. Не о своей — о нашей, о жизни всех нас. И стала она мне, моя жизнь, после этого необыкновенно дорогой. И так захотелось жить, выздороветь!.. Ну, вот и выздоровел. Доктор после так и объяснил, что волевой импульс— это самое сильное, говорит, лекарство.
1943
Необыкновенный день
Дул ветер. Было темно и холодно.
Они стояли на трамвайной остановке возле Дворца культуры. И огни Дворца, казалось, погасли навсегда.
Послышался стук трамвая. Отец подал матери руку, потом притянул ее всю к себе и обнял. Тоня крикнула:
— Папа, пожалуйста, папа!
Отец оглянулся как-то растерянно и виновато. Он обнял дочь сильными руками, поднял, прижал лицо к своему, влажному от снега.
— Ну что, моя маленькая, что?
— Папа, я буду хорошая. Ты слышишь, папа? — прошептала она, задыхаясь от нежности и печали, от которой сжималось и болело горло.
Отец опустил Тоню на землю и сказал просто:
— Я знаю.
Трамвай остановился. Отец пропускал людей вперед, чтобы сесть последним, и, когда трамвай тронулся, он стоял на подножке с мешком за плечами и, откинув голову, улыбался и махал рукой. Тоня крикнула:
— Не надо, папа! Ты упадешь так.
Трамвай ушел. Они остались одни с матерью на пустой остановке. Дул холодный, жесткий ветер. Было холодно, тоскливо, одиноко; хотелось плакать.
Через час началась воздушная тревога. Били зенитки, и от залпов их дребезжали окна..
Мать сказала:
— Хорошо, что началась только сейчас, а то папе пришлось бы идти пешком. Ведь он так устал за день.
И Тоня сказала:
— Да, это очень хорошо.
Это было 12 октября 1941 года, когда отец Тони ушел с ополчением защищать Москву.
Мать поступила на завод, теперь там делали автоматы. Она работала с утра до ночи. Тоня вставала на рассвете и готовила завтрак. И вечером она не ложилась спать до тех пор, пока не приходила мать.
— Ты моя хозяюшка, — говорила мама.
— Почему ты работаешь две смены? Ты так похудела, мама!
— Я скучаю, Тоня! А когда я на папином заводе, мне не так тоскливо. А потом ведь это нужно, Тонечка.
В декабре Тоне исполнилось семнадцать лет. И первое письмо, которое получили они от отца, было адресовано Тоне. Отец поздравлял ее и писал, что очень гордится тем, что у него такая взрослая дочь. О себе написал только, что служит в артиллерии.
Однажды, когда Тоня сидела одна дома, к ней пришел Вовка Зайцев.
— Здорово! — сказал Вовка.
Он прошелся по комнате и грубо спросил:
— Что, холодно?
— А тебе какое дело? — сказала Тоня. Она не любила Зайцева и считала его хулиганом.
Потом Вовка подошел к двери и сказал:
— Извините за беспокойство. — И ушел, так и не сказав, зачем приходил.
А через несколько дней он пришел снова и принес с собой железную печь и трубы подмышкой. Вовка распоряжался так, словно он у себя дома устанавливал печь. И после, когда затопил печь и тяга оказалась хорошей, он сказал:
— Теперь порядок. А то сидишь, как цыганка, в шалях, губы распустила, смотреть противно.
— Сколько стоит эта печка? — спросила Тоня.
— Сам сделал, — сказал Вовка. — Привет!
И он снова ушел так. же деловито и бесцеремонно, как и прошлый раз.
Потом Вовка опять пришел и спросил:
— Не дымит?
Тоня опустила глаза и сказала:
— Нет, — потом спросила незнакомым для себя голосом — А вы что сейчас делаете, Вова, учитесь?
— Нет, — ответил он, — работаю, — и значительным топотом: — Мы теперь в ремесленном мины делаем. Только ты никому! Военная тайна. — И гордо добавил: — Я уже два раза премию получал по двести рублей, понятно?
Тоня прочла в газете о подвиге комсомолки Зои. И она хотела так жить и умереть, как Зоя, и поделилась этим с Зайцевым. А он сказал:
— Где тебе!
— Увидим! — сказала Тоня.
Она пошла в райком комсомола и заявила, что хочет поехать на фронт. Ее спросили:
— А что ты сейчас делаешь?
— Ничего, — сказала Тоня.
— Комсомолка?
— Нет.
— Почему?
— Не знаю.
— Ладно, — сказали ей, — приходите завтра, что-нибудь придумаем.
— А это ничего, что я не комсомолка?
— Ничего, — ответили ей.
Она пришла на следующий день.
— Вот, — сказал ей секретарь.
Тоня прочла бумажку и заявила обиженно:
— Я на фронт просилась, а вы меня в уборщицы.
— Не хотите?
— Я не не хочу, но смешно: война, а я уборщица!
— Это не смешно, — возразил секретарь.
Она пришла в контору. Сказали, что уборщицы не нужны, если хочет, можно вниз.
— Ладно, мне все равно, — согласилась Тоня.
Ей дали резиновые сапоги и брезентовую спецовку. Клеть была мокрая, а внизу глина, и оттуда выходили мокрые и грязные люди. Когда клеть опускалась, у Тони сжималось сердце и она не. могла дышать. Она думала, что клеть обязательно разобьется, так быстро она падала.
В тоннеле было темно и сыро, а под ногами хлюпала вода. Ей дали лопату, велели нагружать вагонетку глиной. Потом к вагонетке подходил электровоз и увозил ее. Очень скоро у Тони заболели спина и руки. И она никак не могла дождаться конца смены. А когда смена кончилась и Тоня направилась к выходу, к ней подошла толстая девушка в косынке и спросила:
— Тебя как зовут? — потом она сказала: — Слушай, Тоня, у нас девушки не хватает, иди к нам. Нам паренька предлагают, но мы не хотим марку терять.
— Я очень устала, — ответила Тоня.
— Мы тоже очень устали, — возразила девушка.
— Тогда хорошо, я согласна, — сказала Тоня.
Рельсы были длиной двенадцать с половиной метров.
Толстая девушка — ее звали Ниной — пела «Дубинушку», стараясь петь басом, и все в такт песне толкали рельс. Но ничего веселого тут не было, а было только очень тяжело и трудно. И трудно было забивать костыли, потому что клюваком — такой молоток, длинный, как кирка, — очень трудно попадать по головке костыля. И когда казалось, что даже пошевелить пальцем больше невозможно, Нина кричала:
— Веселей, девчата! Еще шесть прогонов — и знамя наше!
Бархатное знамя стояло посредине лотка, по которому прокладывали путь две бригады, идущие навстречу друг другу.
И в эту ночь бригада Нины первая проложила путь к знамени.
И восемь часов, которые они будут отдыхать, знамя будет находиться у них, а завтра снова две бригады будут идти навстречу друг другу и драться за знамя.
И Тоня не пошла ночевать домой, потому что все девушки решили ночевать в шахте, и они спали на лесах, укрывшись ватниками, и в головах у них стояло отвоеванное бархатное знамя.
Но Тоня не могла заснуть. Она лежала с открытыми глазами и думала, что, наверное, так же на фронте спят бойцы вповалку и спит ее отец, и от этого меньше болели руки, спина, на сердце становилось хорошо и радостно.
Так она работала и чувствовала, как она становится другой, взрослой, и большие, хорошие мысли волновали ее сердце.
Парторг сказал, что из Ленинграда только что привезли сделанные там мозаичные панно из самоцветных камней и ими будут украшены стены вестибюля.
Люди делали эти картины, когда враг продолжал стучать железным кулаком блокады в стены одного из самых благородных городов мира; Какие необыкновенно чистые и гордые люди эти ленинградцы!
— Как я хотела бы быть ленинградкой, — сказала Тоня.
— Ладно, — ответила ей Нина, — мы с девчатами решили рекомендовать тебя.
— Куда? — спросила Тоня.
— Ты можешь быть настоящей комсомолкой, — сказала Нина, — и если бы ты жила в Ленинграде, ты была бы настоящей ленинградкой. Верно, девчата?
И Тоня впервые расплакалась, впервые после того, как отец ушел на фронт, она расплакалась от сладкой и нежной любви к своим товарищам, от щемящей гордости, которую она сейчас испытала.
Тоня никому не говорила, где она работает. Не нужно, решила она, никому говорить об этом. Пускай это для всех будет неожиданностью, праздником. Ведь это такая радость! Война — и вдруг нате вам, пожалуйста, кто бы Мог подумать?
Матери она говорила:
— Так, на одной военной стройке работаю. — И все.
Шли дни. И уже совсем немного оставалось до этого необыкновенного дня.
Как-то Тоня забежала домой. Она жила теперь у подруги, потому что ее дом был ближе к работе. Возле дверей тониной квартиры стоял военный в полушубке, в валенках, с перекрещенными ремнями на спине. Тоня, почти теряя сознание от волнения, крикнула:
— Папа!
Но это был не отец. Военный обернулся и спросил, улыбаясь:
— Тоня?
— Ну да.
— Моя фамилия Азаров. Я вам письмо привез от отца. Мы с ним вместе под Сталинградом, знаете?
— Нет, — сказала Тоня.
— Что нет? — спросил Азаров.
— Я просто не верю, что вы видели папу.
— Почему же не верите? Мы с ним у одного орудия работаем, — обиделся Азаров.
У Тони не было ключа от квартиры, и она растерянно сказала:
— У меня нет ключа, как же быть? У вас есть где ночевать?
— Мне ночевать не надо, я вечером уезжаю. Так что передать отцу?
Тоня прислонилась к стене, закрыла глаза.
— Послушайте, — вдруг сказала она с мольбой, — вы могли бы пойти со мной в одно место? Там я вам все объясню.
— Пожалуйста, — сказал Азаров.
И вот они идут вместе по улице. Вместе с человеком, который каждый день видит ее отца, который сражается вместе с ним, — может быть, спит рядом с ним. А Тоня молчит, потому что боится сказать не так, — она знает, что это лучше увидеть, тогда легче будет понять.
Подошли к конторе. Она сказала:
— Подождите. Я сейчас.
Она боялась, что в бюро пропусков откажут. Она волновалась и умоляла:
— Послушайте, ведь он вместе с моим папой, ему обязательно надо посмотреть. — И даже сказала: — У него орден, — хотя Тоня не знала, есть у него орден или нет.
— Куда вы меня ведете? — спросил Азаров.
— Молчите, — сказала, торжествуя, Тоня, — молчите, сейчас всё узнаете.
Они спустились в клети вниз. Сухой и чистый тоннель, высокий, стремительный. Тоня вела Азарова по этому тоннелю и, видя, как его сильное лицо с живыми глазами становилось все задумчивей, радовалась, потом лукаво спросила: