Вот так было, на этот раз моими устами сказанное и моей рукой написанное, потому что я был там и видел. И потому так плохо написано, что, как я уже говорил, слова мне — не друзья и не союзники.
* * *
Вечером, совершенно неожиданно прибыл с инспекцией отец Амфилохий, верховный старейшина, прибыл без предупреждения, как обычно и делают те, кто приезжают с проверкой. Он нашел Евфимия одного в семинарии, не зная, что помешал его планам, потому что Рыжий ждал, когда ученики уйдут отдыхать, чтобы он мог выкрасть написанное Михаилом и сжечь за монастырем, бросить в долине, пустить по реке, закопать, испепелить проклятые листы, как они утром испепелили ему душу.
Отец Амфилохий разглядывал, перелистывал работы переписчиков, а Евфимий стоял позади него, замерев в ожидании решения, которое вынесет проверяющий, и ему не было все равно, что тот скажет, потому что от оценки могло зависеть его продвижение, получение более высокого звания, а душа его жила, как я уже писал, для возвышения в этом, а не в будущем свете. Дойдя до предпоследнего ряда, Амфилохий сухо покашлял и, видимо, довольный, сказал: «Хорошо!»
А когда подошел к столу Михаила и стал разглядывать его творения, Евфимий покраснел, напрягся, как лук с натянутой тетивой, и пустил стрелу, ибо лучше всего человек обороняется и защищается, если нападает первым и первым выкажет перед вышестоящим свои слабые стороны, и сказал: «Не смотрите, преподобный; сие не очень хорошо написано. И немудрено, ибо, несмотря на мои предупреждения, мягкие и ревностные, ученик отплатил мне непослушанием».
Отец Амфилохий удивленно посмотрел на него. «Что же тут нехорошо?» — спросил он.
Отец Евфимий схватил книгу, которую переписывал Непорочный Михаил, и гневным движением закрыл ее. Но мягкий и упорный Амфилохий опять открыл тяжелую деревянную крышку и снова стал разглядывать пергамента и строчки, ровные, как виноградные кусты, обрезанные прилежным виноградарем. Отец Евфимий, как зверь, готовый наброситься на любого, кто угрожает отнять пойманную добычу, стоял позади седобородого и благоутробного Амфилохия, которого я особенно уважал, ибо праведен он был в решениях. Хотя он часто приезжал к нам, он так и не узнал о тайном желании Евфимия лишить отца Варлаама первостарейшинства, ибо при нем Евфимий Притворный менялся и становился послушным Варлааму; а Амфилохий, хотя и был, как я уже сказал, человеком правдолюбивым, вообще мало сомневался в людях и безгранично им доверял; он не знал, каким лицемером может быть Евфимий, лицо и изнанка которого были как чулок, который можно вывернуть на чистую сторону, если другая запачкалась.
«Эти письмена иные, и невнимательный глаз так их и оценит, — совершенно спокойно сказал Амфилохий. — Но если взглянуть на них второй раз, становится понятно, что эти буквы — сестры того письма, которое с Божьей помощью придумал отец Кирилл», — добавил он. И спросил: «Кто придумал эти письмена, кто их сотворил?»
Евфимий кипел; кровь в нем бурлила, как молодое вино, но он умел скрывать свои чувства и выворачиваться наизнанку: в благости быть злым, в печали — веселым. Он улыбнулся смиренно, злой от зависти и подлости (каковые не были видны Амфилохию, но которые я видел), и как будто настал его час, сказал: «Сатана, отец Амфилохий». А потом, якобы обеспокоенный, нахмурился, чтобы придать случаю весомость, и сказал: «Отец Амфилохий, мне надо обсудить эти письмена с вами, ибо они хула на буквы отца Кирилла: неужто каждому еретику позволено изобретать новые буквы? Великие творят, а мы, преподобный, лишь повторяем! И я знаю, кто его надоумил», — сказал он доверительно, склонившись к уху Амфилохия, готовясь прошептать имя, ибо имена Сатаны не произносят вслух. Но добрый Амфилохий прервал его, не дослушав ответ, который был ему неинтересен, ибо он внимательно рассматривал новые буквы, и весело сказал: «Может быть, нужно сообщить об этом отцу Кириллу. Если ему понравятся эти письмена, я дам указание половину сочинений писать ими. Ибо они действительно красивы. Может быть, даже красивее, чем его».
Затем он пролистал еще немного, и отец Евфимий чувствовал, что продолжает превращаться в золу; как будто подул ветер и разнес пепел его души во все стороны, развеял, чтобы ни в доме, ни в могиле не было души его, чтобы и следов от нее не осталось. «Они написаны с ровным жаром, — сказал потом Амфилохий и пояснил, — самый долгий жар от угля, который выжег терпеливый и неторопливый углежог; и эти буквы медленно написаны и потому греют душу. Не торопи учеников, отец Евфимий; дай им немного отдохнуть. Пусть краснописание будет для них приятным и угодным делом, а не скорым и мучительным, потому что буквы — это не звуки, но образы». И пошел к выходу, довольный тем, что увидел.
Он остановился на пороге, как человек, который вспомнил то, чего не должен был забыть, и сказал: «Похвали того, кто написал эти письмена. Мира тебе, Евфимий, раб Божий!» Перекрестился и вышел.
А у отца Евфимия душа снова потекла красными струйками через нос.
* * *
Отец Евфимий переселился на три дня в лес над монастырем. С собой он взял чистый пергамент и калам. Он решил положить конец всем разговорам о новых буквах, доказать Амфилохию, доказать Михаилу, доказать Прекрасному, победить их всех пером, а не лезвием. «Перо разит сильнее, чем рог, и больнее, чем укус змеи или удар топора», — думал он.
Евфимию не давала покоя фраза отца Амфилохия: «Буквы — это образы, а не звуки». Эти слова выбили у него почву из-под ног, лишили его сна, уязвили душу. Он чувствовал, что это простое предложение оскорбительно; но где-то глубоко в душе сам признавал, что, спеша закончить работу в семинарии, действительно свел буквы к упрощенным изображениям, символам звуков. Он часто замечал, торопясь составить книги для миссии, что пропускает украшения букв: завитки, скосы, круги. Все чаще его рука стремилась провести прямую линию, потому что прямой путь короче кружного. Честно говоря, потому он и не допускал никого к тому, что написал. Теперь он решился любой ценой проверить буквы; он хотел узнать, что они представляют собой на самом деле — звуки или образы.
Он вернулся на третий вечер, усталый и грязный, и в первый раз за все время, что я его знал, счастливый. Он пригласил Амфилохия, и когда тот, удивленный его неожиданным и срочным приглашением, явился, Евфимий созвал всех учеников в семинарию, впервые рассадил их по скамейкам (раньше не позволялось переписывать сидя, чтобы работа шла быстрее) и всем нам прочитал то, что написал. А написал он вот что, его устами сказанное, моей рукой верно, буква в букву записанное:
IV
1. Фид! фид! фид! крр! ци, ци — доридо риридерит
2. Тци шци тци — лололо лу
3. Фид! а цкво цкво цкво — тирриррирри
4. Ли ли ли — лоллоллоллу
5. Даци даци даци — ррррррр а тцурруррурруррци
6. Хидрррр а дрр а дрр — цоррре цоррре тци
7. Ли ли ли ли лу лу лу лу ли ли ли ли — оррорроррроид
8. Цак цак цак цак цак цак цак цак цак — цирриррирциррхади
9. Дё дё дё дё дё дё дё дё дё — гуррурруррурр гу
10. Тц крр тц крр тцкрр тцкр тца тца тца…
А закончив чтение, самовлюбленно посмотрел на нас и спросил: «Что за чудо я записал и что переписал?»
Тогда один из послушных, которого звали Нафанаил и который был главным соперником Михаила, хотя он буквы писал хуже, но зато покорнее был Евфимию, и ухо его не отставало в скорости от руки, встал и сказал: «Это музыка соловья, мой учитель, прекрасная песня, которую он поет на каждой весенней заре. Будь благословенна золотая рука твоя, записавшая этот божественный и быстрый распев и запечатлевшая песню птицы!»
Тогда Евфимий улыбнулся невинно (а на самом деле — злобно, только невидимо для всех, кроме меня) и сказал, глядя на Амфилохия: «Ну что, разве буквы не изображения? А если буквы не звуки, то как можно переписать песню буквами?»
В семинарии воцарилась мёртвая тишина, отец Амфилохий опустил голову, видимо удивленный тем, что произошло. Мы все молчали, ослепленные мастерством Евфимия; теперь мы все верили, что буквы не такие красивые, как картинки, и не должны быть такими, ибо они в себе другую силу таят, и что голоса людей, животных и птиц спрятаны внутри них. И тогда, когда казалось, что скорость одержала победу над красотой, именно тогда, когда все задумались, как быстро отцу Евфимию пришлось действовать тяжелым каламом, чтобы записать песню соловья в лесу, отец Варлаам спокойно встал, взял самую большую книгу и на одной странице написал букву червь, нам всем знакомую по азбуке, которую сочинил блаженный и благоутробный отец Кирилл и которая выглядит так:
Разрушение буквы Зайин:
1 — Иероглиф;
2 — Критское Зайин;
3 — Буква со стелы царя Меша;
4 — Современное.
* * *
На следующее утро отец Амфилохий отбыл, оставив нас на милость или немилость Рыжего. Я боялся его после того, что случилось в семинарии, когда мой язык перестал быть послушным, сказал то, что сказал, и разорвался надвое, ибо у послушных один, а у непослушных два языка, хотя по справедливости должно быть наоборот, потому что обратное богоугодно. Но поскольку люди развратились, их понятия перевернуты с ног на голову: про честного сейчас говорят, что у него два языка и что он притворен, а про притворного говорят, что он послушен, и человека с одним языком все боголюбивым почитают, хотя часто этот один язык знает лишь речи Сатаны! Другой же, с двумя языками, может одним Сатане сказать «нет», а другим может сказать «да», когда к нему явится Господь.
Следующие несколько дней я провел, пытаясь выяснить, что знает обо всем этом отец Варлаам. А знал он многое: по его словам, ему были известны буквы, написанные рукой Михаила. Но больше он ничего не говорил. Намекнул, что скажет, когда будет, что сказать, и когда полностью уверится в том, во что верит. Засов на душе Рыжего опустился для новых искушений. Он вернулся в семинарию и решил действовать холодно и остро, как лезвие топора, на котором он спал. Стоя над головой Михаила и всем видом стараясь показать свою незаинтересованность в происходящем, он, к своей радости, увидел, что тот, вернувшись к письму стальным и тяжелым каламом, не может писать буквы так же красиво, как он написал в ту ночь лебединым пером. Рыжий ужесточил и без того строгую дисциплину и каждому из богословов определил норму: по пятнадцати пергаментов в день без права на ошибку. А это было слишком много. Усталые ученики не могли выполнить норму, торопились и от этого делали еще больше ошибок, потом счищали неправильно написанное, и часто драгоценная тонкая кожа рвалась, а он наказывал их за это тем, что увеличивал норму на следующий день. Дисциплина и послушание вернулись в семинарию, бунт был задушен, скорость победила красоту, и мало-помалу слова снова, даже и выходящие из-под руки Михаила Непорочного, приобрели знакомый, понятный вид и читались без труда, без сопереживания души, одними только глазами.
Но теперь все больше терять покой стал отец Варлаам. Целыми днями он стоял над своим столом переписчика, которым не пользовался уже много лет, и пытался вспомнить буквы, которыми было написано, как он рассказал мне, слово об ином Боге — рогатом. Он прочитал его когда-то в молодости, когда был грешен. И сказал еще, а говорил он мало, что порядок букв в азбуках разных народов один и тот же, что доказывает, что все люди происходят рт одного корня одного дерева, хотя ветви у него разные и принадлежат различным народам. Отсюда можно сделать вывод, что когда-то у всех народов был один и тот же язык. Так было до Вавилонской башни, о которой есть правдивая история в Писании, я ее прочитал, так что я в это верю, и вы поверите, когда прочитаете все то, что будет сказано в дальнейшем. И Варлаам сказал еще, что буквы не случайно стоят в определенном порядке, потому что в этом порядке скрывается тайная повесть, данная нам от Бога. «Порядок во всех азбуках таков: начинают со слова, означающего житие, а заканчивают словом, означающим покой, — сказал он. — Но для того, чтобы повесть стала понятной, нужно буквы писать медленно, чтобы они были, как картинки, чтобы похожи были на предметы, которые они обозначают; тогда повесть тайная — явной и всем понятной станет».
И отец Варлаам набросился на язык, обрушился на него: сказал, что язык — заблуждение греховное, облако, затеняющее повесть о Боге, ибо язык расставляет буквы в словах неправильно и неестественно, не в том порядке, какой у них в азбуке. А порядок иной есть не порядок, а беспорядок. Он сказал, что наш язык испорчен нечестивыми, чтобы учинить беспорядок, который бы только выглядел, как порядок; чтобы внести в слова буквы разные и лживые, развеять их, как солому на ветру, и навести наши души и умы на другие, не важные повести. Как фарисеи не узнали сына Божия в назаретянине, ибо смотрели на внешнее, так и мы не узнаем повесть единственную и самую для нашего Бога важную, ибо смотрим на внешнее в азбуке, так, что каждый народ по своим законам и правилам выстраивает буквы в слова. И мы, слепцы от века, тщетно надеемся, что найдем истинный порядок букв, тот, на котором написана повесть, а он нам уже дан.