След облака - Дмитрий Притула 7 стр.


Он взял чемоданы, и они пошли к электричке.

На станции Анна Федоровна зашла на почту и дала телеграмму своей подруге, чтобы та приготовилась к их приезду.

В поезде они молчали. Сидели, тесно прижавшись друг к другу. Алексей Васильевич все смотрел в окно. Глаза слепило белое, тугое солнце, но он не отворачивался. Ему нравилось вот так сидеть, дремотно, расплавленно, и на душе нет беспокойства и тревоги, но есть ровное удивление — экие коленца выкидывает жизнь, куда-то заносит она человека, если он хоть на короткое время волен, — и было любопытно: как-то все получится, и была радость: как ни получится, а впереди целая неделя. И от удовольствия и ожидания новой радости глаза прикрывал — несет, несет его поезд неведомо куда, стучат колеса, бьет в глаза солнце, несет, несет человека, какое-то следующее солнце встанет над ним?

Волен, волен человек, хоть иногда должен он махнуть на все рукой, будь что будет, есть ли резон думать о следующем солнце, мчит его поезд, несет вихрь близкой уже радости, так что же зарядил он все одно и то же — дом, работа, работа, дом, — да хоть иногда должен быть человек волен? Хоть один раз в жизни?

Лишь иногда он тихо спрашивал Анну Федоровну:

— И не боишься?

— Нет, не боюсь, — тоже тихо, почти шепотом отвечала она.

— Даже и соседей?

— Даже и соседей.

На перроне их ждала Надя, подруга Анны Федоровны. Она оказалась крупной, с широкими плечами, высокой грудью и тонкими ногами. У нее было чуть рябоватое широкоскулое лицо и маленький — в виде запятой — нос. Ходила Надя, вскинув рыжую с сединой голову, неестественно даже выпрямив спину, и заметно при ходьбе переваливалась уточкой.

Возможно, она и не понравилась бы Алексею Васильевичу, если б, знакомясь, не улыбнулась ему. Но она улыбнулась — открыто, широко, что называется, от уха до уха, показывая белозубый рот, — и Алексей Васильевич сразу почувствовал, что Надя свой человек и она не подведет.

— Хорошо, что телеграмму дала на работу, — говорила Надя. — А то бы не вырвалась. Помчалась сразу к тебе. И хорошо, что приехали, — это она к Алексею Васильевичу обратилась. — А то ведь здесь и повеселиться не с кем. А так, смотришь, я к вам и пристроюсь. Может, не сразу прогоните.

— Да что ты мелешь, Надя.

— Ничего, не бойся, сама уйду.

В садике на привокзальной площади клены уже пожелтели. Справа от вокзала осторожно, неназойливо садилось солнце, и город в заходящем солнце был тих и розов.

Дом Анны Федоровны был небольшой, но аккуратный и почти новый, с мезонином, стеклянной верандой и балконом над ней. Небольшой сад был окружен невысоким зеленым забором.

Пока женщины хлопотали на кухне, Алексей Васильевич разглядывал огромный буфет и был ослеплен зрелищем посуды.

На полках за стеклом стояли белые, розовые, голубые, с золотыми ободками блюда, подносы, тарелки, блюдца, глиняные и серебряные кувшины, и чашки, и бокалы длинные и тонкие, на ножках долгих и коротких, стаканы, стопки, фужеры, графины и графинчики, рюмки, рюмочки и рюмашечки, и, непонятно как, все это снизу подсвечивалось и, многократно отражаясь в зеркале, переливалось голубым, зеленым, ярко-желтым, малиновым, синим и тускло-желтым, и, захваченный этим зрелищем, Алексей Васильевич стоял так долго, что и не заметил, как пришла пора садиться к столу.

Круглый стол раздвинули, появились огурцы, грибы, рыба, домашние настойки, и Алексей Васильевич радостно понял, что их ждет веселое дружеское застолье.

Им было легко за этим столом: женщины оживились и болтали, уже не слушая друг друга, и Алексей Васильевич подумал: хорошо он сделал, что прикатил в незнакомый город.

Было то редкое состояние, когда людям не надо прилаживаться друг к другу, потому что они и так прилажены и притерты, и они веселили друг друга забавными историями, и тут особенно старался Алексей Васильевич; когда ж притомлялись от веселья, то печалились, распевая песни, и тут снова выделялся Алексей Васильевич, потому что он вел песню, а женщины ему вторили.

Но любому застолью приходит конец, и ближе к полночи Надя начала собираться домой.

— Воду я нагрела, — сказала она Анне Федоровне.

— Ты когда завтра придешь?

— Да вы отсыпайтесь с дороги. После обеда и приду. Вместе развеемся — суббота и воскресенье.

— Верно, суббота и воскресенье. Совсем забыл, — сказал Алексей Васильевич.

— Для тебя каждый день воскресенье, — сказала Надя и ушла.

Вымывшись в ванне, Алексей Васильевич лежал в постели, и простыня, пододеяльник, наволочка похрустывали от тугого крахмала и холодили разогретое пиром и ванной тело, и он сдерживал себя, чтоб не застонать от удовольствия — ну до чего же хорошо, сыт, здоров, нет забот, и подушка большая, не тугая, не мягкая, а такая как раз, чтоб не чувствовать тяжести собственной головы.

Он нарочно поворачивался в кровати, и тогда от прохлады и хруста крахмала в кожу входили миллионы осторожных иголочек, и Алексей Васильевич всякий раз сдерживал себя, чтоб тихо не засмеяться.

Он ожидал Анну Федоровну, а ее все не было, и Алексей Васильевич начал беспокоиться, куда же пропала она, так привык к ней за несколько дней, что и полчаса пробыть без нее страшновато, и уже собирался встать, чтоб позвать ее, как Анна Федоровна вошла сама.

На ней лишь легкий халат, волосы ее влажны, кожа ее после ванны тоже влажна и горяча, и в полутьме голубая промытая кожа ее как бы даже слегка и светилась, и он не смог сдержать себя, подался навстречу, и в подвздошье начал разливаться осторожный жар, и Алексей Васильевич замер, не в силах перевести дыхание.

Уже засыпая или, вернее сказать, почти уже заснув, перед тем как уплыть в голубую вату сна, Алексей Васильевич судорожно вздрогнул и очнулся от страха. Страх этот был такой, словно Алексей Васильевич падал с крыши дома или же с высокого дерева или летел в пропасть.

— Что с тобой? — спросила Анна Федоровна. Она засыпала, и голос ее был тих и далек.

— Нет, ничего, — ответил Алексей Васильевич и, чтобы страх больше не возвращался, осторожно обнял ее, она была теплая во сне, и его всего, медленно обволакивая, тоже залила теплота, и стало спокойно, и уже надеялся Алексей Васильевич, что так пролежит он, не отвлекаясь на заботы и страхи, долго, чуть не всю жизнь, хоть бы и до самого последнего сна.

— Хорошо с тобой, Алеша, — сказала Анна Федоровна, совсем уже засыпая. — Так спокойно с тобой, Алешенька.

— Спи, — тихо сказал он. — Спи, Аннушка.

— Хорошо ты меня назвал. Так и называй всегда. Так — спокойно.

— Да. Спи, пожалуйста.

Она совсем заснула, он же лежал на спине и не хотел засыпать. Сейчас ничто не мешало ему, и Алексей Васильевич чувствовал, что он счастлив. Пожалуй, так ясно и окончательно он никогда в жизни не чувствовал своего счастья.

Потому что сейчас ему хотелось лишь одного — только бы ничего не менялось. Нет мыслей о том, что впереди старость и болезни, нет забот о семье, есть только он, ровное, но навсегда найденное положение в этой ночи, и рядом спящая эта женщина, и, когда он только подумает о ней или осторожно и благодарно прижимает ее к своему плечу, сердце его, чуть сжавшись, затем освобождается и его заливает теплом крови, и оно ноет в этом тепле так, что хочется, чтобы это никогда не кончалось.

И за окном колеблется, как дышит, сад, над ним густая темнота, но главное же вот что: путь Алексея Васильевича только начинается, время расставания так далеко, а время, что осталось провести в этом доме, такое долгое, густое и нетекучее, что беспокоиться еще ровным счетом не о чем.

На следующий день, уже перед заходом солнца, снова пришла Надя. Алексей Васильевич сидел на крыльце, неторопливо так прикидывая, что надо бы ему приложить руки к забору — малость покосился.

— Забежала узнать, не нужно ли чего, — объяснила Надя свое появление.

— И хорошо, что зашла, снова посидим.

— Дело хорошее. Одной тоже скучно: сын в армии, не сидеть же дома по углам. Дело уж такое: если к кому присоседюсь, то не так просто отбояриться от меня.

— Хорошее дело, — повторил Алексей Васильевич.

Они стояли на крыльце. Надя оглянулась на дверь и, убедившись, что ей никто не помешает, торопливо сказала!

— Ты вот что, Алексей Васильевич, ты уж нашу Аню не обижай.

— Да что ты это? Как же я могу ее обидеть?

— Вот и не обижай. Она у нас сейчас вон какая. Да ты и сам видишь. Вроде ты один на свете и никого больше. Такого никогда с ней не было. А я уже тридцать лет знаю ее. Тоже срок.

— Не бойся, Надя. Я не смогу ее обидеть. Времени для того не будет. Не смогу и не успею.

Надя помолчала, как бы прикидывая, стоит ли с Алексеем Васильевичем говорить дальше.

— Ты небось думаешь, что раньше у нее жизнь была повидло.

— Да. Думаю, как раз повидло.

— Как же, повидло, только рот разевай. Покойничек сукин сын был что надо. Куркулек — другого такого в городе не было. Он тебе мебель отличную сделает, да и плотник — лучший в городе. Руки и правда золотые были, ну и рвал как только мог. Сам говорил: я даром и плюнуть не подумаю. Это еще ничего. Главное — он хоть редко, да уж метко срывался. Из дому, правда, ничего не нес, на свое рука не поднималась, но уж по чужому счету тяжел был во хмелю. И говорили Ане — разведись, сама лучше проживешь. Но гордость, видишь, у нее, да и дочь все жалко было. Он и под поезд попал по пьяному делу. Не знал разве?

— Не знал. Я думал, у них совет да любовь.

— Да, как же, держи карман шире. Аня неделями от синяков не просыхала.

— Не знал. Думал, тоскует по нему.

— Ну, для виду у нее всегда так. Не хочет, чтобы жалели ее. Вот так, Алексей Васильевич. А сейчас — совсем молодая стала. Я и говорю: ты уж поосторожней, ты потише на поворотах.

— Ладно, Надя, я все понял.

— И добро. А ей — ни-ни.

— Само собой.

Они пили чай под малиновое, клубничное, сливовое варенье, Алексей Васильевич еще выкатывал забавные истории, но что-то уже нет-нет и царапало грудь Алексея Васильевича, и он понял, что это была грусть, она все чаще и чаще беспокоила его, пока не перелилась в устойчивую и назойливую печаль.

И тогда он почувствовал, что ему хоть недолго надо побыть одному, и снова вышел в сад.

Взошла полная луна, небо казалось особенно сухим, в глубине сада что-то глухо гукало, и это засыпала неизвестная Алексею Васильевичу птица. Медленно спадала жара. В свете луны листья казались густо-зелеными и влажными.

Алексей Васильевич встал за ствол старой яблони и долго стоял молча.

Он не вздыхал и не жаловался, он осторожно привыкал к своей печали.

Он поглубже вобрал в грудь воздух, чтобы смирить сердце и вытолкнуть из себя печаль, но это не помогло.

Так он и стоял, сквозь листья осторожно поглядывая на луну, широко расставив ноги, руками охватив за спиной шершавый ствол яблони.

Печаль была так нова и неожиданна для него, что он не сразу понял причину ее, — может, нездоровится, думал с надеждой, но понимал, что совершенно здоров.

Алексей Васильевич хотел было идти в дом, чтоб скорее забыть о печали, даже оттолкнулся правой ногой, чтоб левую занести на ступеньку крыльца, как вдруг отдаленно понял причину печали.

Сначала это была лишь слабая догадка, но она крепла и крепла и стала окончательной уверенностью. Вот ведь как все просто — да он любит эту женщину, и все тут.

И от этого понимания ему стало так горько, что он сел на ступеньку крыльца. И рукой придерживался за перила. И голову опустил ближе к коленям.

Сейчас Алексей Васильевич пожалел, что поехал в дом отдыха. Ему бы просидеть дома, ремонтируя квартиру, и тогда все было бы легко и не давила бы грудь тяжелая печаль.

Он мог бы всю жизнь прожить, не узнав тяжести этой печали, но вот ведь как ему не повезло. А не молодой мальчик, шестой десяток идет, как ни крути.

Алексей Васильевич успокаивал себя, что он, в сущности, человек вольный и никому ничего не должен. Всю жизнь он хотел жить весело, однако ж веселья в его жизни, скажем прямо, было маловато. Ни одна беда, что была у всех, не прошла и мимо него, и те пот и кровь, что пролили все, пролил и он, и не прятался от бед, не ловчил в голод и бездомье, и, что положено было принять, принял все.

Он растил детей, и вот теперь, когда дети выросли и за них можно не беспокоиться — сын сам воспитывает мальчишек в ПТУ, дочь из лучших портних в городском ателье, — Алексей Васильевич твердо может сказать, что никому ничего не должен.

И поэтому сейчас, когда печаль поджала душу, он может махнуть на все рукой и сказать: пусть все будет как будет. Мешать себе он не станет.

И, успокоившись, с видом решительным вернулся в дом.

— Ну что ж, братцы, пора и отдыхать, — сказала Надя. — Потопаю я, пожалуй.

Они ее не удерживали.

Окна забыли закрыть и занавесить, и лунный свет, отражаясь от зелени сада, клочьями плыл по комнате.

Встревоженные луной, отчаянно ныли комары. В саду что-то тесно шуршало, перепутывалось, вздрагивало. Среди этих шорохов и дальних неясных вскриков Алексею Васильевичу было тревожно и смутно, и вдруг, крепко зажмурив глаза, чтоб не видеть зелени сада и отраженного лунного света, он почувствовал — не умом, не сердцем даже, но как-то кожей, — что он не только любит эту женщину — к этому он понемногу начал привыкать и, унимая нытье печали в груди, смиряться с этим, — но он окончательно почувствовал, что он еще никого и некогда не любил. Короткие беспечальные встречи — что говорить о них. Сейчас ясно было до конца, что он никогда не любил и жену свою Клавдию Денисовну, и понятно было, что он всю жизнь прожил с ней рядом только потому, что должен же кто-то заботиться о нем, готовить ему пищу, штопать носки, растить его детей.

Что-то покручивало его, постанывало в нем, и Алексей Васильевич отдаленно, смутно догадывался, что в нем что-то просыпается, но только что, что? А как ведь замечательно жил — для веселья, для счастья, для того, чтоб знать наверняка — солнце взойдет, вот оно-то никогда не обманет и взойдет обязательно; а работал — и работал хорошо, — чтоб кормить и одевать себя и семью; да что говорить, даже во времена бед, когда гибли его друзья, он, конечно, горевал и печалился, но и тогда оставалось место для короткой радости — а он-то сам жив!

И не то беда, что жизнь его уже подлетает к закату, а то беда, что вот сейчас догадался он, что прожил ее, никого не любя, с душой, что ли сказать, спящей. Вот-то с чем не мог он сейчас смириться: дело нешуточное, жизнь, как ни крути, она не чья-нибудь, а он-то несся безоглядно, думал, вот как все весело, радостно, так бы и всегда — и вдруг стоп машина, а ходка-то, оказывается, холостая, пустой, выходит, прогон.

Однако же оставалось место и для утешения: нет, нет, жизнь его не пропала, она лишь могла пропасть, но не пропала, ему должно было повезти, и ему повезло — он встретил эту женщину, и вот теперь заскрипела, закрутилась и проклюнулась в нем его душа.

Наученный быстрым летом и свистом прожитой жизни, он жизнь свою дальнейшую видел в два-три пролета глаза, и сейчас она казалась такой короткой, что понятно было, что никого больше, кроме этой женщины, он полюбить не успеет.

И тогда он обнял Анну Федоровну так крепко, чтоб уж никогда не разнимать объятий, и она прибилась к нему, дыхание ее на груди проникало сквозь его кожу и осторожно обволакивало его сердце мягким, чуть дрожащим теплом, и он, закрыв глаза, уже забыл себя полностью, лишь потерянно повторял ее имя, как же так, и навсегда, и никогда больше, и:

— Аня, Аннушка, Анюта.

А она-то, не привыкшая, верно, к тому, что кто-то потерянно зовет ее, прижалась к нему вовсе накрепко, вовсе уже навсегда, и глаза ее у него на груди были влажны, дыхание так тепло, что обволакивало не только что его сердце, но всю его кожу, все тело целиком.

— Аннушка, Аннушка, хорошая ты моя.

И она, уже, кажется, поняв его состояние, выдохнула, как захлебнувшись:

Назад Дальше