Согласно Маслоу, я застряла на втором уровне пирамиды, неспособная доверять своему здоровью и соответственно не имеющая возможности посягнуть на любовь, уважение, искусство и так далее, что, конечно, полная фигня и вранье. Желание заниматься искусством или ломать голову над философскими проблемами не исчезает, когда вы заболеваете. Оно лишь претерпевает изменения в связи с болезнью.
Пирамида Маслоу как бы намекает, что я менее человек, чем другие, и большинство людей с этим согласны. Но не Огастус. Я всегда думала — может, он влюбился в меня, потому что переболел раком. И только сейчас мне пришло в голову, что он по-прежнему может быть болен.
Мы пришли в мой номер, в Кьеркегор. Я села на кровать, ожидая, что Огастус сядет рядом, но он опустился в низенькое пыльное кресло с пейсли. Ну и рухлядь! Сколько ей может быть лет? Пятьдесят?
Пинг-понговый шарик в основании горла у меня затвердел, когда Гас вытащил сигарету из пачки и сунул в губы. Он откинулся на спинку и вздохнул.
— Перед тем как ты попала в интенсивную, я впервые почувствовал боль в бедре.
— Нет, — сказала я. Паника накатывалась, словно вминая меня в асфальт.
Он кивнул:
— Я сходил на позитронное сканирование.
Он замолчал, выдернул сигарету изо рта и стиснул зубы.
Немалую часть своей жизни я посвятила стараниям не расплакаться перед теми, кто меня любит, поэтому я понимала, что делает Огастус. В таких случаях стискиваешь зубы, смотришь в потолок, говоришь себе: если они увидят твои слезы, им будет больно и ты превратишься для них в тоску номер один, а унывать последнее дело! Поэтому ты не плачешь, и говоришь себе все это, глядя в потолок, и проглатываешь комок, хотя горло не желает смыкаться, и смотришь на человека, который тебя любит, и улыбаешься.
Он сверкнул своей однобокой улыбкой и сказал:
— Я свечусь, как рождественская елка, Хейзел Грейс. Грудь с обеих сторон, левое бедро, печень — везде.
Везде. Это слово несколько секунд висело в воздухе. Мы оба знали, что это значит. Я подошла, таща свое тело и тележку по ковру, который был старше, чем когда-либо будет Огастус, опустилась на колени, положила голову ему на бедро и обхватила за талию.
Он погладил меня по волосам.
— Вот беда-то, — прошептала я.
— Я должен был тебе сказать, — спокойно произнес он. — Твоя мама, по-моему, знает. Она так по-особенному на меня смотрит. Видимо, моя мать что-то ей наплела. Надо было тебе сказать. Глупо получилось. Эгоистично.
Я прекрасно понимала, почему он ничего не сказал: по той же причине, по которой и я не желала, чтобы он видел меня в интенсивной. Я не могла сердиться на него ни секунды. Только теперь, когда я сама любила гранату, до меня дошла ослиная глупость попытки спасти других от моей неминуемой и скорой дефрагментации: я не могу разлюбить Огастуса Уотерса. И не хочу.
— Это нечестно, — сказала я. — Это так гадски несправедливо!
— Мир, — напомнил Огастус, — не фабрика по исполнению желаний.
И разрыдался — всего на мгновение, бессильно и яростно, как вспыхивает молния после раската грома, с неистовостью, которую дилетанты в области страданий могли бы принять за слабость. Затем он притянул меня к себе — между нашими лицами осталось всего несколько дюймов — и решительно заявил:
— Я буду бороться. Я буду бороться ради тебя. Ты за меня не волнуйся, Хейзел Грейс. Со мной все нормально. Я найду способ болтаться рядом и еще долго капать тебе на мозги.
Я плакала. Но Огастус был еще силен, он обнимал меня так крепко, что я видела жилистые мускулы его рук.
— Прости меня. С тобой все будет хорошо. Все будет хорошо, обещаю, — сказал он и улыбнулся уголком рта.
Он поцеловал меня в лоб, и я почувствовала, что его крепкая грудь спортсмена немного расслабилась.
— Пожалуй, у меня все-таки есть гамартия.
Через некоторое время я потянула его к кровати, и мы легли. Гас сказал мне, что они начали паллиативную химиотерапию, но он прервал курс ради поездки в Амстердам, хотя родители пришли в ярость. Они пытались остановить его до того самого утра, когда он кричал за дверью, что его тело принадлежит ему.
— Можно было перенести поездку, — сказала я.
— Нельзя, — ответил он. — Да и терапия в любом случае не помогала. Я же чувствую, когда не помогает, понимаешь?
Я кивнула.
— Паллиативная вообще фигня, — заметила я.
— Когда я вернусь, мне предложат что-нибудь другое. У них всегда найдется новая идея.
— Да уж! — Я и сама вдоволь побывала в роли экспериментальной подушечки для иголок.
— Получается, я тебя обманул, заставив поверить, что ты влюбляешься в здорового, — сказал Гас.
Я пожала плечами.
— Я бы сделала для тебя то же самое.
— Нет, ты бы так не сделала, но не все такие чудесные, как ты. — Он поцеловал меня и сморщился от боли.
— Болит? — спросила я.
— Нет. Просто… — Он долго смотрел в потолок и наконец сказал: — Я люблю этот мир. Я люблю пить шампанское. Мне нравится не курить, нравится слушать, как голландцы говорят по-голландски, а теперь… Я так ни в чем и не поучаствовал. Ни в одном бою не был.
— Тебе нужно победить рак! Это твой бой. И ты будешь продолжать борьбу, — уверяла я. Терпеть не могу, когда меня накачивают, настраивая на борьбу, но тут начала делать то же самое. — Ты… Ты… ты старайся прожить сегодняшний день как лучший в жизни. Теперь это твоя война. — Я презирала себя за дешевые сантименты, но что еще мне оставалось?
— Война, — произнес он. — С чем я воюю? С моим раком. Что есть мой рак? Мой рак — это я. Опухоли состоят из меня, как состоит из меня мой мозг, мое сердце. Это гражданская война, Хейзел Грейс, с заранее известным победителем.
— Гас, — позвала я. И не могла добавить ничего больше. Он был слишком умен для любых моих утешений.
— Ладно. — Но ладно ничего не было. Через секунду он сказал: — Если ты пойдешь в Рийксмузеум, куда я очень хочу сходить… А-а, кого я обманываю, ни ты, ни я целый музей не осилим! Я смотрел экспозицию онлайн еще от отъезда… Если ты туда сходишь, и я надеюсь, однажды ты туда сходишь, то увидишь множество изображений умерших. Ты увидишь Иисуса на кресте, и чувака, которого закололи в шею, и людей, умирающих в море или в бою, и целый парад мучеников, но НИ ОДНОГО РЕБЕНКА, УМЕРШЕГО ОТ РАКА. На картинах никто не склеивает ласты от чумы, оспы, желтой лихорадки, потому что в болезни нет славы. В такой смерти нет глубины и примера. В смерти нет чести, если умираешь ОТ чего-то.
Абрахам Маслоу, позвольте представить вам Огастуса Уотерса, который по экзистенциальному любопытству затмевает своих кормленых, залюбленных, здоровых собратьев. В то время как множество мужчин живут, не зная, что такое обследование, хватая от жизни большущие куски, Огастус Уотерс с другого континента изучает собрание Рийксмузеума.
— Что? — спросил Огастус спустя некоторое время.
— Ничего, — отозвалась я. — Просто… — Я не смогла закончить предложение. Не знала как. — Я просто очень-очень тебя люблю.
Он улыбнулся половинкой рта. Его нос был в дюйме от моего.
— Взаимно. Я рассчитываю, что ты об этом не забудешь и не станешь обращаться со мной как с умирающим.
— Я не считаю тебя умирающим, — произнесла я. — Я думаю, что у тебя всего лишь небольшой рак.
Он улыбнулся. Да, юмор висельника.
— Я на американских горках, и мой поезд едет только вверх, — сказал он.
— А моя привилегия и обязанность ехать с тобой всю дорогу, — заключила я.
— А попробовать сейчас пофлиртовать будет очень абсурдно?
— Никаких проб, — отрезала я. — Сразу практика.
Глава 14
В самолете, находясь в двадцати тысяч футах над облаками, которые плыли над землей на высоте десять тысяч футов, Га с сказал:
— Я раньше думал, что жить на облаке прикольно.
— Да, — согласилась я. — Словно в надувном воздушном замке, только навсегда.
— Но в средней школе на уроке физики мистер Мартинес спросил, кто из нас мечтал когда-нибудь пожить на облаках. Все подняли руки. Тогда мистер Мартинес сказал, что на уровне облачного слоя дует ветер со скоростью сто пятьдесят миль в час, температура тридцать градусов ниже нуля и нет кислорода, поэтому все мы умрем за считанные секунды.
— Какой хороший у вас физик был.
— Он специализировался на подрыве воздушных зам ков, Хейзел Грейс. Думаете, вулканы красивые? Скажите это десяти тысячам вопящих трупов в Помпеях. По-прежнему втайне верите в элемент волшебства в нашем мире? А ведь это все бездушные молекулы, в случайном порядке сталкивающиеся друг с другом. Беспокоитесь, кто будет о вас заботиться, если умрут ваши родители? Определенно стоит, потому что в назначенный срок они станут пищей для червей.
— Неведение — благо, — сказала я.
Стюардесса шла по проходу с тележкой напитков, спрашивая полушепотом:
— Что будете пить? Что будете пить?
Гас перегнулся через меня и поднял руку:
— Можно нам шампанского, пожалуйста?
— Вам есть двадцать один год? — с сомнением спросила она. Я демонстративно поправила канюли в ноздрях. Стюардесса улыбнулась и бросила взгляд на мою спящую маму. — А она не будет возражать?
— Не-а, — отозвалась я.
И стюардесса налила шампанского в две пластиковые чашечки. Раковый бонус.
Мы с Гасом вмяли наши чашки друг в дружку.
— За тебя, — сказал он.
— За тебя, — согласилась я.
Мы пили маленькими глотками. Звезды оказались тусклее, чем в «Оранжи», но все равно вкусные.
— Знаешь, — начал Гас, — все, что сказал ван Хутен, правда.
— Может, и правда, но ему незачем было вести себя как последняя сволочь. Ничего себе, для хомяка он будущее представляет, а для матери Анны нет!
Огастус пожал плечами, будто сразу отгородившись от всего.
— Ты чего? — спросила я.
Он едва заметно качнул головой.
— Больно, — объяснил он.
— В груди?
Он кивнул, стиснув кулаки. Позже он описывал ощущение — одноногий толстяк с туфлей на шпильке, воткнутой в середину груди. Я подняла свой столик, повернула ручку, закрепляя, и нагнулась к его рюкзаку искать таблетки. Гас проглотил одну с шампанским.
— Легче? — спросила я.
Он сидел, сжимая и разжимая кулак в ожидании, пока подействует лекарство, не столько утишавшее боль, сколько отделявшее Гаса от нее (и от меня).
— Похоже, у него что-то личное, — тихо сказал Гас. — Будто он неспроста вышел из себя. Я про ван Хутена.
Он быстрыми глотками допил шампанское и вскоре заснул.
Папа ждал нас у выдачи багажа, стоя среди водителей лимузинов в дорогих костюмах с табличками с фамилиями пассажиров: Джонсон, Бэррингтон, Кармайкл. Папа тоже держал лист с надписью «Моя замечательная семья» и припиской ниже «(и Гас)».
Я обняла его, и он расплакался (естественно). По дороге домой мы с Гасом рассказывали папе об Амстердаме, но только оказавшись дома, подключенной к Филиппу, глядя с папой старые добрые американские телеканалы и поедая американскую пиццу с салфеток, положенных на колени, я заговорила с отцом о Гасе.
— У Гаса рецидив, — произнесла я.
— Знаю, — ответил папа, пододвинулся ко мне и добавил: — Его мама сказала нам перед поездкой. Зря он от тебя это скрыл. Мне… мне очень жаль, Хейзел. — Я долго молчала. Шоу, которое мы смотрели, было о людях, выбиравших, какой дом им купить. — А я прочитал «Царский недуг», пока вас не было.
Я повернула голову:
— Ого! И что ты думаешь?
— Хорошо. Слегка мудрено для меня. Я же биохимию в университете изучал, а не литературу. Одного очень хотелось: чтобы роман по-человечески закончился.
— Да, — согласилась я. — Все жалуются.
— Еще роман немного безнадежный, — продолжил он. — И капитулянтский.
— Если под «капитулянтский» ты имеешь в виду «честный», то я соглашусь.
— Я не считаю пораженчество честным, — отозвался папа. — Я отказываюсь это принимать.
— Значит, все происходит согласно божественному замыслу, и мы все отправимся жить на облаках, играть на арфах и обитать во дворцах?
Папа улыбнулся. Он обнял меня своей большой рукой и, притянув к себе, поцеловал в висок.
— Я не знаю, во что я верю, Хейзел. По-моему, быть взрослым означает знать, во что веришь, но это не мой случай.
— Да, — произнесла я. — Ладно.
Папа повторил, что ему очень жаль Гаса, и мы снова принялись смотреть шоу, и люди выбирали дом, а папа все обнимал меня большой рукой, и я начала клевать носом, но спать ложиться не хотела, а потом папа сказал:
— Знаешь, во что я верю? Помню, в колледже я изучал математику у очень хорошего преподавателя, миниатюрной старушки. Она говорила о быстрых преобразованиях Фурье, но вдруг остановилась на полуслове и заметила: «Иногда мне кажется, Вселенная хочет, чтобы ее заметили». Вот во что я верю. Я верю, что Вселенная хочет, чтобы ее заметили. Я считаю, что Вселенная скорее имеет сознание, чем нет, что она особо выделяет интеллектуалов, потому что Вселенной нравится, когда замечают ее элегантность. И кто я, живущий в гуще истории, такой, чтобы утверждать, что Вселенная — или мое восприятие Вселенной — недолговечны?
— Ты очень умен, — уточнила я спустя некоторое время.
— Ты очень хорошо умеешь делать комплименты, — похвалил папа.
На следующее утро я приехала домой к Гасу. Съела завтрак с его родителями — сандвичи с арахисовым маслом и желе, рассказала им об Амстердаме, а Гас в это время дремал в гостиной на диване, где когда-то мы смотрели «„V“ значит Вендетта». Я видела из кухни, что он лежит на спине, отвернувшись от меня, уже с центральным катетером. Врачи атаковали рак новым коктейлем: два препарата химиотерапии и протеиновый рецептор, который, как они надеялись, блокирует раковый онкоген. Мне сказали, что Гасу повезло попасть в эту экспериментальную группу. Повезло, ага. Один из препаратов я знала. Когда при мне произнесли его название, меня чуть не вырвало.
Спустя некоторое время приехал Айзек с мамой.
— Привет, Айзек. Это Хейзел из группы поддержки, а не твоя злая бывшая подружка.
Мать подвела Айзека ко мне, и я, встав с принесенного из столовой стула, обняла его. Ему понадобилась секунда, чтобы меня найти, после чего он с силой обнял меня в ответ.
— Как там в Амстердаме? — спросил он.
— Классно, — ответила я.
— Уотерс, — позвал он. — Ты где, брателло?
— Он спит, — объяснила я, и голос у меня сорвался. Айзек покачал головой. Все молчали.
— Фигово, — произнес он через секунду. Мать подвела его к заранее подставленному стулу, и Айзек сел.
— Я пока еще могу командовать твоей слепой задницей в «Подавлении восставших», — сказал Огастус, не поворачивая головы. От лекарств его речь замедлилась, но немного, всего лишь до темпа разговора обычных людей.
— Готов поспорить, задницы все слепые, — отозвался Айзек, неопределенно шаря руками в воздухе в поисках матери. Она помогла ему подняться и подвела к дивану, где Гас и Айзек неловко обнялись.
— Как ты себя чувствуешь?
— Во рту как кот нагадил, но в остальном я на американских горках, и мой поезд едет только вверх, приятель, — ответил Гас. Айзек засмеялся. — Как твои глаза?
— Прекрасно, — заявил он. — Одна проблема: они уже не в своих орбитах.
— Да, расчудесно, — согласился Гас. — Не подумай, что я не мог без реванша, но мое тело, рискну сказать, сделано из рака.
— Я так и слышал, — сказал Айзек, стараясь бодриться и не расклеиваться. Он поискал руку Гаса, но наткнулся на его бедро.
— Он меня обогнал, — произнес Гас.
Мама Айзека принесла два стула из столовой, и мы с Айзеком уселись рядом с диваном. Я взяла Гаса за руку и стала поглаживать ее кругами между большим и указательным пальцами.
Взрослые спустились в подвал выражать соболезнования или не знаю зачем, оставив нас троих в гостиной. Некоторое время спустя Огастус повернул голову, медленно просыпаясь: