Время ландшафтных дизайнов - Щербакова Галина Николаевна 7 стр.


Я вижу, что в самом кафе тоже что-то изменилось. В центре большой стол, по углам отдельно маленькие. Столы крутящиеся.

– Как в репинском доме, – говорю я.

– Ой, не говори! Мне уже это сказали. Немного взяло зло, что такое уже было. Мне нужен был сдвиг. Сдвиг! Понимаешь?

Она ведет меня в кабинет и вручает конверт. Я нахально лезу. В нем пятьсот долларов. Я сроду не видела такой кучи денег. Однажды мне в одном «глянце» дали двести долларов, так у меня чуть крыша не поехала. Я отнесла их родителям, объясняя, что это на случай непредвиденных лекарств. Родители долго разглядывали бумажки, и я до сих пор не знаю, что с ними сталось. В случае с папой они помощью не оказались.

– Теперь дальше, – говорит Татьяна. Будешь приходить раз в неделю, я соображу, какой день лучший, рисовать моих посетителей. Условие с ними такое. Неделю портрет висит в кафе, потом на чашке с блюдцем я продаю его хозяину. Если хотят взять с пылу с жару, живой рисунок – без возражений. И все деньги твои. Если же кафе попользуется рисунком, а потом переведет его на посуду, деньги пополам. Тут у меня расчет. Зная, что висишь на стенке, человек придет и раз, и два, и три, и еще знакомых приведет. Конечно, у тебя будет сначала много детей, Алиска очень привлекательна, и все хотят такую же. Затея ясна?

Пятьсот долларов кружат голову, но сама мысль о такой работе кажется все-таки нелепой. Разве я это умею?

– У меня может не получиться, – говорю я. – Ты же помнишь, сколько я возилась с Алиской.

– Ну, не получится, так не получится. Я же не буду тебя объявлять, как цирковой номер. Сидишь себе тихо, чинишь примус, никого не трогаешь. Кто-то получится, кто-то нет. На всякий случай у меня будут чашки с известными людьми. Это, конечно, расход, но как без него?

– Слушай, – спрашиваю я, – блюдо из двух частей?

– Просто их два. Маленькое и большое. Крутится большое.

– Теперь тебе надо непробиваемое стекло.

– А какое, ты думаешь, у меня?

Так у меня началась жизнь в чайно-рисовальном бизнесе. Память о нем – чашка с моей собственной мордой. Я вся такая на ней фурфурная, с глазками-буравчиками. Меня нарисовал парень, который занимался дизайном всего кафе и делал столы со сдвигом. «Я тут намантулился», – сказал он мне.

Я отказалась от многих противных мне заданий, купила себе шляпку с гнутым козырьком и обои в комнату. Клеила сама, жалела деньги. Шляпка потребовала новых туфель, туфли – сумочку. Обои взвизгнули при виде пледов, пледы вспучились на костях кресел. Пришлось перекусить притязания, тем более что мама уронила телефонный аппарат, я ей купила кнопочный. У нее с ним не заладились отношения. Ей хотелось прежнего, с диском. Я разозлилась и сказала, что гужевой транспорт ушел в прошлое, как и выварка, и утюг с дымом, и не настолько она стара, чтобы не привыкнуть к новому, на что мама ответила, что старым вещам нет сноса (посмотри на выварку!), а новое сплошь дерьмо на соплях, как и вся эта американщина, что главное их достижение – жареный бутерброд, а литературы нет, а все стейнбеки и фолкнеры подбирают крошки со стола Достоевского и Толстого.

Мы поссорились, и я хотела уйти, но заревела, как дура. И она стала меня обнимать и приговаривать, что я ее доченька, птиченька, солнышко, самая лучшая и самая умная.

И тут зазвонил телефон. Ну что было бы, уйди я на десять минут раньше? Благословенны горькие слезы, пролитые кстати. Маме звонил сын ее подруги. Подруга лежит в больнице со сломанными ногами и руками – упала вместе со сгнившим балконом. Слегка тронулась умом и криком зовет подругу, которую не видела лет десять, не меньше. Мою маму.

Мама на клочке бумаги записывала адрес больницы, я мысленно отмечаю – недалеко, одним трамваем, я боюсь, когда она едет незнамо куда, боюсь ее раздражений на людях, ее вмешательств в жизнь, давно ей непонятную, а главное – неподвластную. Она ушла из школы, когда я ее кончила. Ей было сорок семь лет. И уже тяжелая гипертония. Имелось в виду, что она отдохнет и зацепится где-нибудь в библиотеке или в каком-нибудь клубе вести литературный кружок. Но ведь это было начало перестройки и ускорения. Все было еще так, как раньше, но уже немножко и иначе. Мама попадала впросак не теми словами, не теми движениями души, которых взыскало время. Но папа еще был в силе. Он сказал маме: «Посиди дома, пока все станет на свои места». Он боялся за нее. Мама смиренно согласилась, но время не желало устаканиваться, оно бурлило, взрывалось, мама впадала то в панику, то в ужас, она не признавала перемен не по глупости, а как раз из уверенности в силе своего ума, что, в сущности, из глупостей глупость. Она вернулась в школу, когда оттуда побежали молодые учителя. Маму умолили вернуться. Она продолжала работать за копейки, объясняя с упорством маньяка, что учение Маркса-Ленина все равно всесильно, потому что верно, а лучше социализма – общего блага – еще никто ничего не придумал. Мы с папой тихонько посмеивались, но возвращение в школу каким-то причудливым образом повлияло на ее здоровье, гипертония как бы стихла, а ведь она была уверена, то умрет раньше папы, сколько по этому поводу было разыграно античных трагедий и пошлых комедий на тему: «Смотри, он обязательно кого-нибудь после меня приведет». Папы уже нет, а мама все та же марксистка-ленинистка, но уже давно не учительница. Просто подруга, с готовностью бегающая по болящим, зовут ее или нет. Но тут звали. Можно сказать, настойчиво.

– Она как раз у меня, – сказала она по телефону. – Хочешь, позову?

«А меня ты спросила, хочу ли я?» – подумалось мне.

Оказывается, это был мой старый-престарый знакомый. Его сломанную маму я хорошо помню, она всегда очень хорошо одевалась, что приводило мою маму в бешенство. «Разве можно так тратиться на тряпки? Определенно питаются плохо, но это наше расейское (уточняю, не советское): солому жрем, а форсу не теряем». Однажды ныне сломанная пришла с сыном, он был старше меня года на два, худой, длинный, с большими вперед растущими зубами.

– Почему ты не поставишь ему шину? – спросила мама.

– Зачем, – ответила изысканно одетая женщина. – Был бы он девочкой. А мальчику зубы не помеха.

Вечером мама выдала «свечку» на эту тему.

– Не надо так расстраиваться, – успокаивал ее папа. – Ну что ты, Бога ради… Наше какое дело!

– Это же ничего не стоит! – кричала мама. – В любой стоматологии…

Я встречалась с Димой, только когда встречались родители. Он был достаточно скучный, но не злой, и подчинялся мне в наших детских забавах.

– Да, – говорю я в трубку. – Это я.

– Слушай, – кричит Дима. – Мне так охота на тебя посмотреть, какая ты.

– Ну, приходи, – отвечаю я. – По вечерам я обычно дома.

– А муж?

– Я свободна, как ветер, – отвечаю я.

Мне показалось или на самом деле энтузиазм его несколько сник от моего сообщения? Во всяком случае первое «мне так охота» сменилось вежливым «У тебя этот телефон или?..»

– Или, – отвечаю я. – Можешь записать. – Ловлю себя на мысли, что хочу соврать цифру, и вру. Вместо последних «пять-шесть», говорю «пять-семь».

– Ты ошиблась! – громко, почти в телефон кричит мама. – «Пять-шесть, пять-шесть»…

– Как все-таки? – переспрашивает Дима. – И я повторяю правильный номер. – Извини, – говорю, – номер новый.

– Ты странная, – говорит мама.

– Я ошиблась, – отвечаю я. – Я вечно шестерку путаю с семеркой. Рядом же…

– Я не учила тебя врать, – скорбит мама. – И ты этого никогда не умела. А сейчас, я заметила, ты врешь через раз. Ты стала мало печататься, хотя у тебя появились деньги. И я в ужасе – откуда?

– Если я скажу с панели, то опять совру, хотя ты допускаешь, что с нее. Да?

– Господи! И как язык поворачивается, – но голос уже спокойный. И я прокручиваю в голове эту мамину идею «я и панель». Почему она допускает это, если даже в дурном сне я не смогла бы себе такое вообразить?

Но ты сама, дорогая, толкаешь меня в непотребные мысли: могла бы или не могла?

Если вспомнить мою зеленую вылазку к родителям… Боже! Ведь тогда умер папа. Вернее, начал умирать. Стек плечом по стене и стал уходить. Я ведь с тех пор близко не подхожу к зеленой косынке и сумочке. Но если переступить… Папы нет… Я теряю квалификацию в журналистике, у меня не рисуются люди, пьющие чай. Куда податься?

Вот Татьяна без этих вопросов. Вообще вся она – как большое «по морде» системе прошлых ценностей. Ребенок у нее без мужа. Отец ребенка – дядя по прямой. Бизнес у нее на деньгах мужичков-распальцовщиков. Она мне сама говорила, что без помощи парней с уголовным душком у нее бы ничего не вышло. Ну кто бы ей за так дал заброшенный овощной магазин? И хотя – как она говорит – сейчас все чисто, все равно ей надо было «вступить в дерьмо». Почему у девочки из моего класса не возникло этого «нехорошо», «стыдно»?.. Но разве я сама вся такая белая и пушистая? Я пишу в журналы и газеты, где под глянцем и над ним сидят такие же распальцовщики. Иногда я даже с ними общаюсь. Конечно, шея могла бы быть поуже и взгляд пояснее, да и цепь можно было бы оставить дома, но «времена не выбирают, в них живут и умирают». Тут все в вопросе степени: до каких пределов можно идти в направлении стыда, а после каких уже нельзя?

Зачем я вру? Тогда я не очень задумывалась об этом. Конечно, саднили встречи с «голдоцепурниками» и окружение Татьяны слегка шокировало, но – боже! – как я была еще молода и глупа. Что-то я понимаю только сейчас. Что-то еще не понимаю, а что-то, возможно, не пойму никогда. Но зло в степени оно и изначально все-таки зло, без всякой математики. Я это и тогда чувствовала.

Но в гораздо большей степени я чувствовала свою одинокость. Она поглощала меня всю, холодно-колючая на ощупь, грязно-серая на цвет и на вкус. Почему у меня нет знакомых парней, которым могла бы запросто позвонить и сказать: «А слабо пойти погулять?» Нет никого! Очень рано в жизнь вошел Мишка. Сразу после школы. Именно вошел. В подъезд вместе со мной. Я ехала к бабушке, где уже была прописана, и в лифте изображала из себя постоянно живущую в этом доме. Мы не застряли в лифте, мы даже словом не перекинулись. Просто, возвращаясь, мы снова оказались в одном лифте.

– Похоже, судьба? – засмеялся Мишка.

– Совпадение, – ответила я.

– Совместное падение, – сказал Мишка.

Я секунду до этого подумала то же самое. И оттого, что он выговорил слово, звучащее во мне, у меня заколотилось сердце. Тоже ведь «совпадение».

Мы вышли вместе и одновременно свернули в сторону метро. На перекрестке он придержал меня за руку – я проморгала цвет светофора. В «Баррикадах» шли фильмы к какому-то юбилею Котеночкина.

– С такой фамилией – и ни одного фильма о коте, – сказал мне тогда еще не знакомый молодой человек.

– Откуда вы знаете? Может, и снял.

– Но зайца-то я знаю. И волка-дебила тоже… Я маленьким мультики смотрел, как подорванный.

«Тоже мне факт жизни, – подумала я. – Все равно что: я вырос на манной каше».

– Меня манной кашей могли накормить только под мультики.

«Опять сов-падение», – думаю я, и сердце уже давно сбежало с места и колотится, колотится где-то в ямке горла.

– А что бы нам познакомиться? – говорит мой сопровождающий. – Меня зовут Миша, Михаил, Михайло Петрович. Позвольте узнать, а вас?

– Авас, – отвечаю я райкинской цитатой.

– Я знаю. Доцент был тупой. Но все-таки?

– Инга. Имя редкое. Забудете.

– Инга Артамонова, знаменитая спортсменка, конькобежка, наша дальняя родственница (потом выяснилось – вранье, просто жила в соседнем доме). Так что для меня это имя – песня и скорость.

– А мне один мальчишка сказал, от имени веет вьюгой.

– Ну да, – отвечает мне Миша, Михаил, Михайло Петрович. – Льдистость, конечно, есть. Я же говорю, она конькобежка. Вы нет?

– У меня на льду разъезжаются ноги. Мама на меня всегда злилась. «Такая ерунда – научиться на коньках, а ты как корова на льду».

– Ну, и слава Богу, – говорит Мишка. – Не люблю далеко уезжающих девочек, их догонять – вспотеешь.

Метро мы обошли раз пять, если не десять. Я считала совпадения. Их была уйма. Сердце вернулось на место, но было таким переполненным, что мне даже стало тяжело идти. И не будь это осень и северный ветер, может, я предложила бы посидеть, но мы зашли отогреться в метро и еще долго стояли возле телефонных автоматов.

Вот так все начиналось. И как кончилось.

Хотя надо сказать, что гипотетическая возможность развода в голову влетала. Едешь в метро, а к тебе, не прислоняясь, вдруг прислонился парень, и изнутри крик: «Мой!» Ну, с чего бы это? Но такое счастье на него, «прислоненного», смотреть и провожать глазами уход, и внутренне плакать горючими слезами, и потом вспоминать, вспоминать как счастье. Взял бы меня за руку, пошла бы не глядя. Мишка? А кто такой Мишка? Разве я его знаю? Ах, этот… И плетусь домой такими усталыми ногами, будто износила их совсем, будто мне сто лет и впереди одна темнота могилы. Так расстрадаешься, что дома – получается так! – уже рада и Мишке. Все-таки еще не могила. Таких любовей, как выстрел, у меня было несколько, я помню их все. Ни разу не встречалась дважды. Потом придумала: встреться дважды – и окажется, что все ерунда, никакой не самый, самый… Но что-то жило во мне самой, какая-то клеточка вибрировала в таинственном поиске, подавала знаки. Что бы к ней прислушаться! Тогда бы я ушла первой, и у меня не болело бы это самое болючее место в человеке – само-любие.

– Уйду от тебя к чертовой бабушке, – говорила я всердцах из-за сущей ерунды Мишке.

– Ты что ли лесбиянка? Почему к бабушке? Шла бы сразу к черту. Обижаешь, девушка, мою мужскую честь. – И я уже смеюсь. Это так, трепотня. Куда я денусь? Он хороший. И я хорошая. Мы умненькие, не заводим раньше времени детей. У нас план по валу и вал по плану. Вот кончим институт…

– Когда кончим вместе, – пошлит Мишка, и тут же я обозвана фригидной, но не обижаюсь. В остальном-то у нас все тип-топ.

И снова в книжном магазине кто-то рядом листает книжку, и я боковым зрением вижу суховатый профиль с тенью на щеках. Ну почему он мне такой родной, что хочется плакать от счастья? Я каменею, боясь нарушить стояние воздуха, который мне в пандан тоже затормозил бег своих сумасшедших молекул и атомов, воздух любит меня, он умница, сохраняет мне лишнюю минуту счастья. Мне, побирохе, много и не надо. Но профиль уходит. Я еще постою в этом месте, я даже не смотрю вслед, мне не нужна его спина, птичка по зернышку клюет. Может, я извращенка. Только я не знаю, как называется мое извращение? Может, «нет имени тебе, мой дальний?»

Могла ли на таком поле не вырасти мысль о разводе? Но какой дурак от хорошего ищет лучшего? И я не ищу. А Мишка, молодец какой, искал.

…Как это у Ходасевича?

Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.

Это про меня. Я наворотила бочку арестантов, а все оттого, что мне предстоит встреча с мальчиком, у которого резко вперед росли зубы. Но он не позвонил ни через день, ни через два. Мама сходила в больницу к его маме. Та плакалась, что сын не найдет себе пару. «Такой серьезный мальчик. Не чета нынешним». Но мама, так она мне объяснила, увела разговор в сторону. Поломанная свекровь – слишком большая нагрузка для растущих вперед зубов. Что ж, ты, мама, так старательно исправляла мой номер телефона? Видишь, я лучше тебя соображаю.

Но звонка так и не было. Даже мужчина с зубами вперед не хочет ношеный и брошенный товар. Ведь можно так поставить вопрос? Можно и правильно. Нечего было три дня вздрагивать от каждого звонка.

* * *

Я прихожу в чайную по пятницам. По всем приметам-легендам, еще с Христа, это плохой день. Всегда боюсь неприятностей в пятницу – с ними потом жить два выходных дня. Еще со школы старалась быть в этот день смиренной. Теперь же пятница – день грядущей пустоты. Два дня и двое в комнате – я и Ленин – фотографией на белой стене. Не подумайте плохого, никакого Ленина у меня сроду не было, хотя мама и норовила повесить на стенку моего детства мальчика с кудрявой головой. «Она что, сирота? – возмутился папа. – У нее нет родных лиц?» Редкий случай, когда папа позволил себе выйти из себя и снял кудрявого. Повесили меня самою, малюсенькую, в кружавчиках. Мне очень нравилась малышка, но пугало отсутствие ощущения себя самой. Это даже вызвало странные мысли: не была ли я приемышем? Когда-то жила девочка в кружавчиках, она скончалась, и взамен нее взяли меня. Потом этот страх, что я чужая, прошел. У комплексов тоже есть смерть, слава Богу. Они рождаются, превращаются в безобидных детей, потом в очень обидных взрослых, в злобных стариков и почивают во бозе. Но я многодетная. Я рожаю комплексы, как крольчиха детенышей, или скажем лучше: я их высиживаю, как наседка цыплят. Нет чтобы расклевать скорлупу злобных чудовищ раньше того, как они, здоровенькие, расплющат перышки. Нет, я буду сидеть и греть собственное горе-злосчастье.

Назад Дальше