Так вот, я занимаю пятницу, чтоб у меня оказывалась работа на выходные. В пятницу я делаю наброски, в субботу и воскресенье держу эти лица в голове, придумываю им характер, судьбу, счастье. Конечно, возникает сложность, придут ли именно эти посетители, чтобы купить свои чашки еще раз. Но обольстительница Танька убалтывает народ и, не давая твердых гарантий (это мое условие), приглашает зайти как-нибудь еще. «Может быть, будут чашечки».
Оказывается, иметь чашку с собственной мордой хотят многие. Я потрясаюсь этому тщеславию, мне лично и даром не надо, но человек слаб. И все слабже и слабже, как говорила моя бабушка о тяжело болящих. Она почти до глубокой старости работала медсестрой, и мне достались ее госпитальные рассказы, рассказы из травматологии, из отдела камней и почек. Бабушка любила рассказывать, как по-разному умирают люди.
– Маются болью все одинаково, а отходят каждый по своей натуре.
Мама злилась на эти рассказы, ее оскорбляли подробности, папа относился к ним с юмором (так спасался от страха, я теперь понимаю), мне же было просто захватывающе интересно. Вот от нее это «слабже и слабже». Идея Татьяны, что кто-то захочет купить на корню мои мазилки прямо в зале, воплощения не имела. Люди предпочитали чашку.
Но однажды это случилось. Меня пополам сломал его наклон головы с падающим на лоб вихром. После ухода Мишки это случилось в первый раз. Честно говоря, я была уже уверена, что моя восторженно ждущая счастья клеточка умерла. У меня затряслись руки, но портрет, полупрофиль, получился сразу, одним движением руки. Собственно, можно было уже ничего и не делать, но приметились пальцы, держащие сигарету, трогательная прижатость верхней части уха, складка шеи в воротнике рубашки. И вместо того, чтобы делать другие наброски, я отдавалась этому мужчине по капле, я была линией, я была штрихом, точкой, была воротником, складочкой и горсточкой пепла на сигарете. И хоть я бросала на него очень короткие и быстрые взгляды, он все-таки встал и подошел ко мне.
Так это началось.
* * *Его звали Игорь. Он был служащим преуспевающего банка. За рисунок он выложил баснословную, на мой взгляд, сумму – триста долларов, но я упиралась, я не хотела его отдавать – откуда ему было знать, чем наполнены были точки и линии. Видимо, он заподозрил, что я запрашиваю цену покруче, но тогда я стала отпихивать деньги вообще. Пришла Танька, взяла триста, сказала, что ни больше ни меньше нельзя, что я девица вздорная и своего счастья не понимаю (это мне на ухо) и увела Игоря в зал. Ему принесли еще чайничек свежезаваренного чая, Танька повернулась ко мне и сказала, что я свободна.
О! Что во мне поднялось! Я ответила, что хочу чаю, и пусть она мне тоже заварит, но не в кабинете, как обычно, а подаст в зале, чтоб я ей заплатила как посетитель. Танька – она же умная – посмотрела на меня и, взяв за руку, посадила к Игорю. Потом я сказала, как меня зовут и что чашки на полке – моих рисовальных рук дело, что он тоже может такую иметь. «Это не очень дорого».
– Да я как-то не гонюсь за дешевизной, – ответил Игорь. – Запала с детства прискорбная история про одного священнослужителя.
Видит бог, я ничего не поняла. Причем тут священнослужитель? И вообще я была «не в адеквате». Чай был гадостным, печенье горьким, у меня, как у завшивленной, чесалась голова, лямки лифчика перепиливали плечо, трусы жали, а Игорь плавился у меня в глазах, и я щурилась, чтоб поймать его в фокус, но в результате выдавливались слезы и в носу набрякало. Надо было смываться или,
как это говорят… делать ноги. И я встала и сказала, что спасибо, но труба зовет. При этом – крест, святая икона – я слышала звук трубы и как бы посвист гончим собакам. Ну может такое родить нормальная голова?
Игорь рассчитался за двоих, Татьяна, видимо, следила за мной и, может, тоже услышала звук трубы. Провожая нас к выходу, она сжала мне локоть, и я, как это у меня принято, почему-то решила, что это просьба не трогать чужого, что ей, матери-одиночке, мужчина нужнее, и этот ею помечен. Поэтому разговор я начала с Алиски, мол, какая очаровашка, то и се. И Таньке тоже выдала самые лучшие рекомендации, типа друг и для жизни, и для смерти. Естественно, надо было пояснять последнее. Поэтому получился монолог-тарахтелка про себя, маму, папу и даже бабушку. Скажите, так кто-нибудь обольщал мужчину, от которого внутри одновременно существовали холод снега и жар припека? В конце концов я выдохлась, и тут только сообразила, что мы все идем и идем, а мне ведь надо на метро, но его мы уже прошли.
– Вот мой троллейбус, – сказала я, не видя номера. Какое это имело значение для побега?
Но он вошел за мной. Слава Богу, народу было мало, мы сели, и я, глядя в окно, пыталась сориентироваться, куда меня кривая вывезет. Показался кинотеатр «Ударник» – значит, после моста надо выйти и идти к библиотеке Ленина. Оттуда хоть метро, хоть троллейбус вывезет меня на Пресню. Он вышел со мной.
– Мне еще ехать и ехать, – сказала я.
– Инга, кто вас ждет? – спросил Игорь четко и коротко.
Ответ был еще короче: «Никто».
– Пригласите на свою чашку чая. В кафе вам он не понравился.
Ну что ты еще прочитал во мне, провидец? Неужели это так заметно, как я счастлива, что ты за мной увязался, и я дурьими словами длю и длю время, одновременно как бы ища ответ: почему он идет за мной? Рисовать я прихожу в полном затрапезе, прическа вся помещается в матовую заколку-клещи. Глазки не подведены, губки не накусаны, на ногах ношеные-переношеные кроссовки со шнурками из узелков. Пошла бы я за собой? Пошла, пошла – кричу я бедняжкой сердцем, я же «интересный человек», так считает мама, и глаза у меня «лупатые», как говорила бабушка. «Посмотришь – и рубль в кармане».
– Тогда идемте в метро, – говорю я. – Так быстрее.
«Зачем я это сказала? Чтоб он подумал, что я вся аж дрожу привести его домой (а я ведь дрожу), и еще я думаю, в каком виде я оставила свою квартиру. В общем и целом я не засранка. И мама вбила в меня правило: в доме всегда должно быть чисто до степени неожиданного прихода чужого человека. А бабушка, царство ей небесное, добавляла: «И трусы должны быть чистые на случай наезда неожиданного трамвая».
– Тьфу на тебя, тьфу! – кричала мама. – Трамвай тут ни при чем. Трусы по определению должны быть чистые.
– Ты в приемной «скорой» не работала, – ворчала бабушка, – там я видела такие определения. На каждом пальце по кольцу, на шее чернобурка, а снизу такой срам.
Нет, у меня все в порядке и дома, и с трусами, хотя при чем тут последние, если мы идем ко мне пить чай.
– Что у вас есть к чаю? – по-хозяйски спрашивает Игорь. – Давайте зайдем в магазин и купим все, что надо.
– У меня, – перечисляю я, – есть сыр, колбаса, конфеты «Белочка», сушки и ванильные сухарики. На случай большого голода – яички.
– Класс! – отвечает Игорь. – Делаем яичницу с колбасой, гренки с сыром и запиваем чаем с «Белочкой».
– Для гренок нужен батон, – говорю я.
– Значит, купим.
В булочной он сам покупает батон и пирожные.
Хорошо сидим. Я калачиком на диване, он напротив, в кресле. Посуду мы мыли вместе, такого я вообще не видела. Я мыла, а он протирал, хотя я сроду не протираю, ставлю в сушку – и с концами. Он же как-то ловко это делал, внедряясь в чашку пальцем в полотенце, чтоб достать до донышка. Ну, блин…
Он рассказывает о себе, что в девяностом году в Израиль эмигрировала его жена с родителями, а он уперся рогами, хотя увозился мальчик, сын… Потом не выдержал разлуки, рванул к ним через год – и выдержал месяц.
– Очень сильно восток, – объясняет он, – низкорослый, широкий в бедрах. Оговариваюсь, не о Тель-Авиве и Иерусалиме речь. О провинции, которая и есть страна. Шумная, с русско-украинским акцентом. Религиозные еврейки в черном выглядят среди олимок, как принцессы крови на Привозе. Застал войну. Надевал противогаз сыну. Хотелось умереть сразу. Стал уговаривать жену вернуться. Видели бы вы ее потрясенно гневные глаза. Я понял, что понятие голос земли, крови – это, конечно, мистическое, но одновременно абсолютно физиологическое понятие. Ей, девочке из Москвы, именно эта страна была по размеру, в ней ей было удобно, комфортно, принцесс на Привозе она не замечала, она сама была принцессой в ее понятии. Я, конечно, уехал с тем, что называется разбитым сердцем. Потихоньку оживляюсь. Жизнь здесь, как бы ее ни назвать, идет, на мой взгляд, в нужном направлении. Я переучился, познал банковское дело, кончаю академию экономики и бизнеса. Сейчас мог бы дать своей семье и здесь самое необходимое, все, кроме родины, которую они обрели. Евреи – это ведь, по сути, те же русские, живут с тараканами в голове. Ах, березки! Ах, черный бородинский! Ах, шабад – ты моя религия! Два великих придурковатых народа и между ними Христос, величайший диссидент своего времени, ставший между ними китайской стеной.
– Я агностик, – отвечаю я, причем не свои слова, толком я и не знаю, что это такое. Но так говорил папа, когда надо было занять позицию между агрессивным атеизмом мамы и врожденно покорным верованием бабушки: «Бог видит, Бог знает. Не нашего ума дело».
Игорь ушел поздно. На прощанье он поцеловал меня в щеку, нежно так, как брат. И хуже такого завершения дня быть не могло. Лучше бы уж махнул рукой и сказал «бай», как теперь говорят. В школе мы говорили «чао», теперь как бы сломали пополам родное «баю-бай», отринув первую часть как не соответствующую скорости времени. Я на все «бай» отвечаю родным «пока». И пусть победит сильнейший.
Полночи я думаю, что у меня был мужчина с разбитым сердцем. Я так хорошо это вижу: сочащийся кровью желудочек с бессильной аортой, увялым, почти бездыханным предсердием. Оно не может гнать кровь к рукам и ногам, оно хочет, чтоб его оставили в покое. «Но тогда зачем академия бизнеса?» – пронзает меня мысль. Я ведь вот не учусь и не хочу учиться, как-то пробиваюсь старым знанием и умением, потому что это у меня на самом деле разбито сердце. И я долго ковыряюсь, как в больном зубе, в абсолютно бездарной мысли: кому из нас – мне или Игорю – сейчас хуже? Я учитываю половые признаки. Мужчина может увязаться за одинокой женщиной и даже вытереть ей чашки, чтоб потом рассказать, как от него уехала жена, а он рванул за ней и попал под бомбежку и придумал, что страна эта низкорослая, похожая на Привоз, и только изредка встречаются принцессы крови. Ну, он и уехал. Я бы тоже уехала из такого изображения.
Во всем виноват братский поцелуй. Не хочешь целовать женщину – не целуй, хочешь целовать по-братски – пожми ей руку как товарищ и скажи «бай», «чао», «пока» и все что в этом ряду дожидается своей очереди быть произнесенным.
Как раз через два дня, те самые два дня, в которых я вынашивала мысль, что достойна только поцелуя в лобик (как покойница) и в щечку (как своя в доску), позвонил Мишка.
– Как живешь, девушка? – с излишней и фальшивой бодростью спросил он. С чего же так придуряться, милый? Ты боишься разговора со мной, а вдруг я шлепнусь в истерику, или все у тебя не так уж тип-топ и, может, – а почему бы нет? – ты ищешь тропу назад?
– О'кей, парнишка! – отвечаю я. – Все схвачено!
– Ну и ладушки, – как-то более спокойно отвечает он (слава Богу, мол, не колотится в слезах). – Я к тому. Нам надо бы как-то оформить наши отношения. Я человек старорежимный. Я люблю быть женатым на девушке, с которой сплю. Как тебе лучше, дорогая, чтоб я затеял развод или тебе это более душевно?
– О Господи, Мишка! – говорю. – Мне как быстрее и чтоб никуда не ходить. Можешь развестись без меня?
– Ну так уж совсем – не могу, тебе надо будет как минимум прийти и дать согласие.
– А если я напишу словами? Письменный вид согласия можно подшить к делу. – И добавляю самоуверенно. – Я знаю, так можно.
– Ладно. Попробую, – отвечает Мишка. – Но если я завожу процесс, мне нужна мотивация.
– Ты же спишь с мотивацией, – смеюсь я.
– Это конечно, – отвечает он серьезно, но как-то очень серьезно. – Знаешь, хорошо бы для скорости и убедительности добавить, что у нас нет детей. Как ты считаешь?
Мне хочется закричать, что это не значит, что у меня их не будет, не значит, что я не люблю детей, не значит, наконец, что ты хоть раз в жизни сказал, что хочешь ребенка. Но я сдерживаю себя. Пока ведь все идет так, что мне как бы все по фигу. Ну и славненько!
– Пиши, что хочешь, дорогой товарищ, – говорю я. – Лишь бы поскорее.
– У тебя к этому появился интерес? – и я представляю любопытную рожу Мишки.
– Тыщу! – отвечаю я. – Я только после тебя поняла, как у меня были слеплены крылышки. Теперь трепещут!
Фу, какая пошлость и мерзость. Ах, вот почему так много пошлости, вдруг осеняет меня. Ею легче прикрыться, когда больше нечем. Это, как в бане, когда неожиданно (такое было со мной на даче под Пушкино) входит слесарь и ты хватаешь тазик (пошлость) и закрываешь срам. Хорош еще и музыкальный аккомпанемент в виде визга.
– Как родители? – спрашивает Мишка. И это уже запредел. Он же не знает про папу, а я щебечу, что у меня все схвачено. Это уже не банный тазик, это уже черт знает что. Это гадость, но эта гадость – я сама.
– Ты ведь не в курсе, – говорю я сиплым голосом, – но папа умер.
Кажется, он вскрикнул. А может, это где-то на улице. Но мне пришлось постоять с трубкой у уха, пока он выжал из себя нечто.
– О Господи! – совсем стопроцентно по-человечески сказал
он. – Прости, я не знал, лезу к тебе черте с чем. Как это случилось?
Я рассказываю все, кроме того, что это связано с ним. Я ведь до сих пор так думаю. Но каким бы он ни был, идиотом его не назовешь. И сложить, и отнять месяцы он способен и соображает, что, может, независимо, а может, зависимо папа умер, когда мы расстались. У них были хорошие отношения, родственные.
– Что я могу сделать для тебя и мамы? – спросил он.
– Да ладно тебе, – отвечаю я. – Мы выжили. Самое тяжелое позади.
– Вам хватает денег?
– Хватает, Миша, спасибо. Я тронута, и ты не бери нас в голову. Разводись поскорее.
Он что-то мне говорит еще, как бы извиняется, что не звонил, но я кладу трубку.
Почему-то мне остро хочется увидеть его женщину. Какая она? И какая я в сравнении с ней? В принципе случается, что разные жены даже дружат между собой. Ведь может статься – мы с ней одной крови. Ведь кто-то говорил, что бегающий за бабами мужик всегда находит одну и ту же, только с другим лицом. Что немаловажно, скажем прямо. С другой стороны, боюсь боли. Увижу нечто и закомплексую, задепрессую, и кто меня вытащит из самой себя? Некому. Приходил в гости мужчина чаю попить, и тот с разбитым сердцем. А два разбитых сердца – это уже перебор, хирургия.
* * *А жизнь идет, как ей и полагается. Просыпаешься – понедельник, а вечером спохватываешься – уже пятница.
Я по-прежнему прихожу в Танькино кафе. Чашечный бизнес идет вполне прилично. Подруга вынашивает идею других чайных. Столы со сдвигом успеха не имели, на их месте устойчивые крепкие столики с полным комплектом четырех ножек. Алиска смотрит с витрины, но сейчас уже не та. Я не знаю, как это бывает с другими детьми, но эта девчонка меняется едва ли не каждый день. Выросла, локон стал круче, глаз хитрее, очень хочет в школу. Танька в проблемах выбора уклона. Мы с девчонкой дружим, мне нравится с ней болтать. Я вожу ее в музеи и не позволяю Таньке присылать за нами машину. Потому что дорогого стоят наши с ней разговоры потом. У нее абсолютное неприятие реалистической живописи. «Как в жизни» – ей не подходит. «Жизнь я вижу сама», – говорит она. Она в диком восторге от Дали. Привозили несколько его картин. Особенно ее пленила та, где художник рисует женщину перед зеркалом, а в зеркале художник, который рисует женщину перед зеркалом. «А там еще и еще! – кричит она. – Картина не имеет конца. Она ушла за рамку». Вот это самое что ни на есть! Смеется над Шагалом.
– Почему? – спрашиваю.
– Смешной. Но хороший. Мне нравятся летающие люди.
Дома мы с ней разглядываем альбомы. Она прижимается ко мне плечом, теплая такая, вкусная девочка. Откуда ей знать, что мне хочется плакать, что где-то в судейских сферах я фигурирую как человек не родивший дитя, а посему имеющий достаточно оснований быть оставленным. Бесплодная смоковница.
Игоря больше не видела. Частный случай вяло текущей жизни.
Уколы, инъекции для взбадривания дает мама. Оказывается, какие-то выборы, надо определяться.
– Да ну тебя! – кричу я. – Тоже мне дела. Да гори они все синим пламенем. Дерьмо в крапинку, дерьмо в полосочку. Мы с ребенком идем смотреть коал. Понимаешь, в зоопарк привезли коал, чтоб мы их увидели.
Мама знает, что я подружилась с Алиской. Ее это почему-то раздражает. «Вот родишь сама».
– И рожу, – отвечаю я. Тогда она кричит другое:
– Не хватало тебе еще быть матерью-одиночкой.
– Но Танька же одиночка…