Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре 11 стр.


Я смотрел на него и чувствовал себя ребенком, которому, несмотря на все ухищрения и намеки, не удается напомнить родителям, что они обещали отвести его в магазин игрушек. Ни к чему ходить вокруг да около.

– Я надеялся, что мы сможем поехать вместе.

– Ты имеешь в виду, как позавчера? – вставил он, как будто желая помочь мне высказать то, что я не решался произнести сам, притворяясь, что забыл о том дне.

– Не думаю, что подобное когда-нибудь повторится. – Я решил быть благородным и величественным в своем унижении. – Но да, как позавчера.

Напускать туман я тоже умел.

То, что я, до крайности застенчивый парень, нашел смелость сказать подобное, объяснялось только одним: тем сном, который я видел две или три ночи подряд. В моем сне он молил меня: «Ты убьешь меня, если остановишься». Содержание сна, каким я его запомнил, смущало меня до такой степени, что я не решался признавать его даже перед самим собой. Я накинул на него покров и мог только бросать вороватые, торопливые взгляды.

– Тот день относится к другому временному отрезку. Нам не следует будить лихо...

Оливер слушал.

– Такая рассудительность подкупает в тебе больше всего.

Он поднял глаза от своего блокнота и смотрел мне прямо в лицо, заставляя меня чувствовать ужасную неловкость.

– Я тебе настолько нравлюсь, Элио?

«Нравишься ли ты мне?» – хотел переспросить я озадаченно, как будто недоумевая, как он может сомневаться в этом. Поразмыслив, я уже было собрался смягчить ответ, добавив многозначительное уклончивое «возможно», означавшее «безусловно», но открыв рот, произнес: «Нравишься ли ты мне, Оливер? Я боготворю тебя». Вот, я сказал это. Я хотел, чтобы слово ужалило его, как пощечина, за которой мгновенно следует томная ласка. Какое значение имеет «симпатия», когда речь идет о «преклонении»? Этим словом я хотел огорошить его, подобно тому, как близкий друг человека, увлекшегося тобой, отводит тебя в сторонку и сообщает, Слушай, я думаю ты должен знать, такой-то тебя боготворит. «Боготворить» заключало в себе больше, чем можно было осмелиться сказать в данных обстоятельствах; но это было самое безопасное и неопределенное, что я мог придумать. Я похвалил себя за то, что снял груз с души и в то же время оставил лазейку для мгновенного отступления на случай, если зашел слишком далеко.

– Я поеду с тобой в Б., – сказал он. – Но никаких разговоров.

– Никаких разговоров, ничего, ни слова.

– Выезжаем через полчаса, идет?

Ох, Оливер, говорил я себе, направляясь в кухню, чтобы быстро перекусить, я сделаю для тебя что угодно. Я поднимусь с тобой на холм, помчусь за тобой по дороге в город, не стану указывать на море, когда мы проедем уступ, буду ждать в баре на пьяцетте во время твоей встречи с переводчицей, прикоснусь к памятнику неизвестному солдату, погибшему при Пьяве, и не вымолвлю ни слова; я покажу тебе книжный магазин, мы припаркуем велосипеды возле него, вместе войдем внутрь, вместе выйдем, и я обещаю, обещаю, обещаю, никакого намека на Шелли, Моне, и я не опущусь до того, чтобы сказать тебе, что две ночи назад ты оставил очередную зарубку на моем сердце.

Я буду наслаждаться тем, что имею, говорил я себе. Мы, двое молодых мужчин, прокатимся на велосипедах в город и обратно, мы будем плавать, играть в теннис, есть, пить, а поздним вечером случайно встречаться на той же самой пьяцетте, где два дня назад столь многое, но в действительности ничего не было сказано между нами. Он будет с девушкой, я буду с девушкой, и мы сможем быть счастливы. Каждый день, если я все не испорчу, мы сможем ездить в город и обратно, и даже если это все, что он готов предложить, я приму это – меня устроило бы и меньшее, только бы у меня не забирали  эти жалкие крохи.

Добравшись до города тем утром, мы быстро разделались с его переводчицей и успели даже выпить кофе в баре, но книжный магазин все еще был закрыт. Поэтому мы слонялись по пьяцетте, я рассматривал памятник, он обводил взглядом пеструю бухту, ни один из нас не сказал ни слова о призраке Шелли, который тенью следовал за каждым нашим шагом и взывал громче отца Гамлета. Вдруг он спросил, как можно было утонуть в таком море. Я улыбнулся, угадав в этом попытку обойти наш уговор, и теперь мы улыбались оба, как два заговорщика; это было похоже на страстный поцелуй двух собеседников, которые посреди разговора невольно потянулись друг к другу губами через раскаленную красную пустыню, призванную не допустить их сближения.

– Я думал, мы не собирались упоминать... – начал я.

– Никаких разговоров. Знаю.

Затем мы вернулись к магазину, оставили велосипеды на улице и вошли внутрь.

Это было особенное чувство. Словно показываешь кому-то свою личную часовню, свое тайное убежище, куда, так же как на уступ, приходишь побыть в одиночестве, помечтать о других. Здесь я мечтал о тебе до того, как ты вошел в мою жизнь.

Мне нравилось, как он вел себя в магазине. Проявлял любопытство, не увлекаясь чересчур, интересовался, но с легкой небрежностью, лавируя между Взгляни, что я нашел и Да ладно, как в книжном магазине может не быть того-то!

Продавец заказал два экземпляра «Арманса» Стендаля – один в мягкой обложке, другой в дорогом твердом переплете. Повинуясь импульсу, я сказал, что возьму оба, и пусть запишут на счет моего отца. Затем, попросив у кассира ручку, я открыл книгу в переплете и написал, Zwischen Immer und Nie[18], тебе в безмолвии, где-то в Италии в середине восьмидесятых.

Я хотел заставить его страдать все последующие годы, пока книга будет у него. Даже больше, я хотел, чтобы кто-нибудь однажды, перебирая его книги, открыл этот крошечный томик «Арманса» и попросил, Расскажи мне, кто был в безмолвии где-то в Италии в середине восьмидесятых? Я хотел, чтобы тогда его пронзила печаль или острое раскаяние, может, даже жалость ко мне, потому что тем утром в магазине я бы тоже согласился на жалость, если бы жалость была всем, что он мог мне дать, если бы жалось могла заставить его обнять меня, и вслед за этим приливом жалости и раскаяния я хотел, чтобы на него, подобно темному, чувственному потоку, собиравшемуся по капле многие годы, нахлынуло воспоминание о том утре на уступе Моне, когда я целовал его во второй раз, отдавая ему свою слюну, потому что отчаянно хотел ощутить его слюну у себя во рту.

Он сказал что-то про лучший подарок за целый год. Я пожал плечами, мол, не стоит благодарности. Может, ждал, что он повторит это еще раз.

– Что ж, я рад. Просто хотел поблагодарить тебя за это утро. – И прежде чем он мог прервать меня, я добавил: – Знаю. Никаких разговоров. Никогда больше.

Катясь вниз по склону, мы миновали мое место, и на этот раз я не смотрел в ту сторону, словно и думать о нем забыл. Не сомневаюсь – взгляни я на него в тот момент, мы обменялись бы такими же лукавыми улыбками, как когда подняли тему смерти Шелли. Возможно, это сблизило бы нас, только чтобы напомнить, как далеко друг от друга нам нужно держаться. Возможно, даже глядя в другую сторону и не заводя «разговоров», мы все равно обменялись бы улыбками, потому что, я уверен, он знал, что я знаю, что от него не укрылось мое старание избегать любого упоминания об уступе Моне, и молчание, которое по всем законам должно было отдалить нас друг от друга, наоборот, стало минутой абсолютного взаимопонимания, которое ни один из нас не хотел разрушить. Это место тоже есть в книге с репродукциями, мог бы сказать я, однако прикусил язык. Никаких разговоров.

Но если в одну из следующих утренних поездок он спросит, я выложу все.

Я расскажу, что хотя на нашей излюбленной пьяцетте, куда мы ездили каждый день, я был полон решимости не говорить о чем не следует, тем не менее каждую ночь, когда он уже был в постели, я раздвигал ставни[19] и выходил на балкон в надежде, что он услышит позвякивание стекла, а следом красноречивый скрип дверных петель. Я ждал его там в одних пижамных штанах, готовый ответить, если он спросит, что ночь слишком жаркая и запах цитронеллы невыносим, что мне не хочется ложиться, спать, читать, и я просто глазею по сторонам, потому что не могу уснуть, а если он спросит, почему я не могу уснуть, просто скажу, Ты не хочешь знать этого, или уклончиво отвечу, что пообещал никогда не переходить на его половину балкона, отчасти из-за боязни обидеть его, но еще и потому, что не хочу испытывать на прочность натянутую между нами тонкую леску. О какой леске ты говоришь? О леске, которую однажды ночью, когда моя греза окажется слишком сильной, или выпив больше обычного, я легко перешагну, распахну твою стеклянную дверь и скажу, Оливер, это я, не могу уснуть, позволь мне остаться с тобой. Об этой леске!

Эта тонкая леска маячила во мраке ночных часов. Уханье совы, скрип потревоженных ветром ставней в комнате Оливера, отдаленная музыка ночной дискотеки в близлежащем городке, кошачья возня далеко за полночь, скрип деревянной притолоки моей двери – что угодно могло разбудить меня. Все эти звуки были знакомы мне с детства и, подобно животному, во сне стряхивающему хвостом назойливое насекомое, я знал как отмахнуться от них и тут же заснуть опять. Но порой что-нибудь ничтожное, вроде чувства страха или стыда, вмешивалось в мой сон и тенью висело надо мной, наблюдая, как я сплю, и наконец, склонившись к моему уху, принималось нашептывать, Я не пытаюсь разбудить тебя, нет, засыпай Элио, спи дальше, пока я прилагал все усилия, чтобы погрузиться в сон, который уже готов был принять меня, и которым я даже мог управлять, если бы захотел.

Но сон не шел, и вскоре уже не одна, а две тревожные мысли, как неразлучные призраки, материализовавшиеся из туманной грезы, стояли рядом, разглядывая меня: желание и стыд, настойчивая потребность распахнуть свою дверь и не раздумывая бежать в его комнату без одежды, а с другой стороны, моя вечная неспособность пойти на малейший риск и решиться на что-либо. Они были тут, атрибуты юности, мои пожизненные спутники, острое желание и страх, глядели на меня, говоря, Столь многие до тебя воспользовались шансом и были вознаграждены, так почему ты не можешь? Нет ответа. Столь многие не смогли решиться, так почему ты должен? Нет ответа. И вслед за тем являлось, усмехаясь, неизбежное: Если не после, то когда, Элио?

Этой ночью, как и прежде, ответ пришел во сне, являвшемся продолжением другого сна. Я проснулся от видения, объяснившего мне больше, чем я хотел знать, как будто, несмотря на все откровенные признания самому себе в том, чего я хотел от него и как сильно я хотел этого, существовали еще темные закоулки, которые я обходил стороной. В этом сне я наконец уяснил то, что мое тело знало, должно быть, с первого дня. Мы были в его комнате и, в отличие от своих фантазий, не я лежал на спине, а Оливер; я был сверху и глядел в его лицо, которое выражало одновременно такое смущение и такую готовность уступить, что даже во сне разрывало мне душу, являя то, чего до сих пор я не понимал и о чем не догадывался: что не дать ему желаемого любой ценой было бы, вероятно, величайшим преступлением, которое я мог совершить в жизни. Я отчаянно хотел дать ему что-нибудь. Взять же, напротив, казалось таким грубым, таким примитивным, таким бездушным. И затем я услышал слова, к которым уже был готов. «Ты убьешь меня, если остановишься», – выдохнул он. Я помнил, что слышал от него эти же самые слова несколько ночей назад в другом сне, но произнеся их однажды, он был волен повторять их в любом моем сне, при этом ни один из нас не знал, был ли это его голос, рвущийся из меня, или мое воспоминание об этих словах оживало в нем. Его лицо, выражая смирение, поощряло тем самым мою страсть, в нем отражались отзывчивость и пылкость, которых я никогда прежде не видел и не мог представить ни на чьем лице. Его образ будет озарять мою жизнь, поддерживая меня в те дни, когда я перестану бороться, воскрешая мое желание, когда я захочу, чтобы оно умерло, возвращая мне смелость, когда страх быть отвергнутым лишит меня последнего самоуважения. Я сохраню его образ, подобно крошечной фотографии возлюбленной, которую солдат берет на поле битвы не только в качестве символа того хорошего, что есть в жизни, или ждущего впереди счастья, но как напоминание о том, что это лицо никогда не простит, если он вернется назад в похоронном мешке.

Эти слова вынуждали меня испытывать желания и предпринимать шаги, которых я никогда не ожидал от себя.

Невзирая на его упорное стремление избегать меня, невзирая на тех, с кем он водил дружбу и, очевидно, спал каждую ночь, человек, всецело раскрывший мне свою сущность, лежа подо мной обнаженным, пусть даже во сне, не мог являться кем-то другим в реальной жизни. Таким он был на самом деле; остальное не имело значения.

Нет, он все же бывал другим – типом в красных купальных плавках.

Увидеть его когда-нибудь без купальных плавок – такой надежды я себе не мог позволить.

Если на второе утро после пьяцетты я осмелился настаивать на совместной поездке в город, хотя он явно избегал даже разговаривать со мной, то только потому, что глядя на него и видя, как он бормочет слова, записанные в желтом блокноте, я вспоминал его другие, умоляющие слова: «Ты убьешь меня, если остановишься». Когда я подарил ему книгу в магазине, а позже купил нам по мороженому, потому что это давало возможность побыть вдвоем подольше, катя велосипеды по узким, тенистым улочкам Б., я благодарил его за дарованное мне «Ты убьешь меня, если остановишься». Я дразнил его и обещал не заводить разговоров, втайне лелея «Ты убьешь меня, если остановишься» – куда более ценное, чем любое его признание. Тем утром я записал все в дневник, не упомянув только, что мне это приснилось. Я хотел прочитать это спустя годы и поверить, пускай на миг, что он в самом деле произнес эти умоляющие слова. Я хотел сохранить тот прерывистый выдох, который преследовал меня затем несколько дней, наводя на мысль, что если бы каждую ночь до конца жизни он был таким в моих снах, я променял бы свою жизнь на сны и не думал больше ни о чем.

Когда мы катили вниз по склону мимо моего места, мимо оливковых рощиц и подсолнухов, удивленно глядящих нам вслед, мимо приморских сосен, мимо двух старых железнодорожных вагонов, оставшихся без колес несколько десятилетий назад, но все еще с королевским гербом Савойского дома на обшивке, мимо вереницы торгующих цыган, вопящих нам вдогонку, потому что мы чуть не зацепили велосипедами их дочерей, я обернулся к нему и прокричал: «Убей меня, если я остановлюсь».

Я произнес это, чтобы ощутить его слова у себя на языке, распробовать их, прежде чем спрячу в свой тайник, подобно тому как пастухи, выгоняющие овец пощипать травку в теплую погоду, загоняют их в укрытие, когда холодает. Выкрикнув эти слова, я облек их плотью и дал им долгую жизнь, как если бы они теперь жили своей собственной жизнью, более долгой и звучной, неподвластной никому, как живет эхо, отразившееся от скал Б. и тонущее где-то в морской дали, где лодка Шелли разбилась в грозу. Я отдавал Оливеру то, что принадлежало ему, возвращал ему его слова, втайне желая, чтобы он повторил их мне снова, как в моем сне, потому что теперь была его очередь произнести их.

За обедом – ни слова. После обеда он сел в тени в саду, чтобы, как он объявил перед кофе, наверстать два рабочих дня. Нет, он не собирается в город сегодня. Может, завтра. И никакого покера. Потом он поднялся к себе.

Пару дней назад его ступня на моей. Теперь – даже ни взгляда.

Ближе к ужину он спустился выпить.

– Мне будет не хватать всего этого, миссис П. – сказал он. Его волосы блестели после душа, весь его облик излучал свет. Мать улыбнулась: ля муви стар будет желанным гостем в любой моумэнт. Потом он, как обычно, пошел на короткую прогулку с Вимини, чтобы помочь ей отыскать ее ручного хамелеона. Я так и не мог понять, что эти двое разглядели друг в друге, но их общение казалось куда более естественным и непринужденным, чем наше с ним. Через полчаса они вернулись. Вимини, слазившую на фи́говое дерево, ее мать отправила умыться перед ужином.

За ужином – ни слова. После ужина он скрылся наверху.

Я мог поклясться, что часов в десять или около того он тихонько улизнет и отправится в город. Но мне был виден свет, просачивающийся с его конца балкона. Он ложился косой бледно-оранжевой полосой на площадку возле моей двери. Время от времени я слышал его шаги.

Я решил позвонить другу и спросить, собирается ли он в город. Его мать ответила, что он уже ушел и, вероятно, будет в обычном месте. Я позвонил другому. Его тоже не было. Отец сказал: «Почему бы тебе не позвонить Марции? Ты избегаешь ее?» Не избегаю, но с ней все непросто. «Как будто с тобой легко!» – парировал отец. Когда я позвонил, она сказала, что не собиралась сегодня никуда. В ее голосе сквозил холодок. Я позвонил, чтобы извиниться. «Я слышала, тебе нездоровилось». Так, пустяки, ответил я. Могу заехать за ней на велосипеде, и мы вместе поедем в Б. Она согласилась составить мне компанию.

Назад Дальше