Родители смотрели телевизор, когда я вышел из дома. Я зашагал по гравию, прислушиваясь к шороху у себя под ногами. Он тоже услышит его, думал я.
Марция ждала меня у себя в саду. Она сидела в старом, кованом кресле, вытянув ноги перед собой, упираясь пятками в землю. Ее велосипед был прислонен к другому креслу, руль почти касался земли. На ней был свитер. Ты заставил меня долго ждать, сказала она. Мы отправились короткой дорогой, более крутой, но по ней до города было рукой подать. Свет и звук кипевшей на пьяцетте ночной жизни разливались по соседним улочкам. В одном из ресторанов вошло в привычку выносить наружу маленькие деревянные столики и расставлять их на тротуаре всякий раз, когда посетители заполняли отведенное на площади место. Когда мы оказались на площади, шум и оживление вызвали у меня обычное беспокойство и раздражение. Встречаться с друзьями Марции мне не хотелось. Даже чтобы быть с ней мне приходилось прилагать усилия. Я не хотел превозмогать себя.
Вместо того, чтобы присоединиться к какой-нибудь компании знакомых за столиком в кафе, мы встали в очередь за мороженым. Она попросила меня заодно купить ей сигареты.
Потом, держа в руке по рожку мороженого, мы прошлись по людной пьяцетте, свернули в одну из улочек, затем в другую, третью. Мне нравился блеск булыжников мостовой в темноте, нравилось медленно брести с ней по городу, катя рядом велосипеды, слушая приглушенное звучание телевизоров, доносящееся из открытых окон. Книжный магазин был еще открыт, и я сказал, что хочу зайти, если она не против. Она не возражала и пошла вместе со мной. Велосипеды мы оставили у стены. Нитяная с бусинами занавеска от мух скрывала вход в прокуренную, затхлую комнату, заставленную переполненными пепельницами. Владелец собирался вскоре закрывать, но квартет Шуберта все еще играл, и парочка туристов, которым было чуть за двадцать, просматривала книги в отделе англоязычной литературы, вероятно, подыскивая роман с местным колоритом. Как все это отличалось от утреннего визита, когда вокруг не было ни души, а магазин наполняли слепящее солнце и запах свежего кофе. Я взял со стола сборник поэзии и начал читать одно из стихотворений, в то время как Марция заглядывала мне через плечо. Я уже собирался перевернуть страницу, но она сказала, что еще не дочитала. Мне это понравилось. Заметив, что парочка рядом с нами собирается купить итальянский роман в переводе, я прервал их беседу и посоветовал другой.
– Вот этот намного лучше. Действие происходит на Сицилии, а не здесь, но это, вероятно, лучший итальянский роман, написанный в этом столетии.
– Мы уже видели фильм, – сказала девушка. – Он так же хорош, как Кальвино?
Я пожал плечами. Марция все еще была увлечена стихотворением, перечитывая его.
– Кальвино даже рядом не стоит, блеск и мишура. Но я всего лишь ребенок, что я понимаю?
Два других молодых посетителя в стильных летних пиджаках спортивного кроя, без галстуков, беседовали о литературе с хозяином магазина, все трое курили. Стол рядом с кассой был заставлен пустыми бокалами для вина, рядом стояла большая бутылка портвейна. В руках у туристов я также заметил пустые бокалы. Наливали, очевидно, по случаю книжной презентации. Хозяин магазина, перехватив мой взгляд, молча и как бы извиняясь, движением глаз предложил портвейна и нам. Я взглянул на Марцию и пожал плечами в ответ, как бы говоря, Кажется, она не хочет. Владелец, по-прежнему молча, указал на бутылку и покачал головой в притворном неодобрении, давая понять, что жалко выбрасывать такой хороший портвейн, так почему бы нам не помочь допить его до закрытия магазина. В итоге я согласился, Марция тоже. Из вежливости я спросил, по поводу какой книги торжество. Другой мужчина, которого я раньше не видел, потому что он читал что-то, сидя в крошечной нише, назвал книгу: «Se l’amore». «Если любовь».
– Хорошая книга? – спросил я.
– Дрянь, – ответил он. – Кому как не мне знать. Я написал ее.
Я ощутил зависть. Я завидовал его чтению, вечеринке, друзьям и поклонникам, собравшимся со всей округи, чтобы поздравить его, в маленьком книжном магазине в стороне от нашей маленькой пьяцетты в этом маленьком городке. Они оставили больше пятидесяти пустых бокалов после себя. Я завидовал его свободе принижать себя.
– Подпишете мне экземпляр?
– Con piacere, с удовольствием – ответил он, и прежде чем владелец магазина успел протянуть ему фломастер, автор уже достал свой «Пеликан».
– Не уверен, что эта книга для тебя, но...
В его фразе, повисшей в воздухе, скромность удивительным образом мешалась с легким оттенком напускного самодовольства, что можно было истолковать как, Ты попросил меня подписать, и я счастлив сыграть роль известного поэта, хотя мы оба знаем, что это не так.
Я решил купить экземпляр и для Марции, упросив автора поставить автограф на нем тоже, что он сделал, добавив длинный росчерк к своему имени.
– Не думаю, что она и для вас, синьорина, но...
Потом я снова попросил продавца занести обе книги на отцовский счет.
Пока мы целую вечность стояли у кассы, наблюдая, как продавец упаковывал каждую книгу в блестящую желтую бумагу, повязывал ленточку, приклеивал на ленточку серебристую наклейку с эмблемой магазина, я придвинулся к Марции и, может, просто потому что она была здесь, рядом со мной, поцеловал ее за ухом.
Она чуть вздрогнула, но не отодвинулась. Я поцеловал ее снова. Потом, отстранившись, прошептал: «Тебе неприятно?» «Нет, нисколько», – шепнула она в ответ.
Когда мы вышли, она спросила:
– Почему ты купил мне эту книгу?
На мгновение я подумал, что она спросит, почему я поцеловал ее.
– Perché mi andava, потому что мне захотелось.
– Да, но почему ты купил ее для меня? С чего ты решил купить мне книгу?
– Не понимаю, почему ты спрашиваешь.
– Любой идиот понял бы, почему я спрашиваю. Но не ты. Подумай!
– До меня все равно не доходит.
– Ты безнадежен.
Я уставился на нее, пораженный нотками гнева и досады в ее голосе.
– Если ты не скажешь мне, я буду думать бог знает что. И буду чувствовать себя чудовищем.
– Ты осел. Дай мне сигарету.
Не то чтобы я не подозревал, к чему она клонит, просто не мог поверить, что она настолько хорошо меня разгадала. Возможно ли, чтобы она увидела скрытый смысл в моем нежелании объяснять свое поведение? Нарочно ли я изображал непонимание? Мог ли я и дальше превратно истолковывать ее слова и не чувствовать себя обманщиком?
Я вдруг подумал, что, возможно, игнорировал все ее намеки нарочно, чтобы вынудить ее сделать первый шаг. Стратегия, используемая робкими и слабыми.
И тогда рикошетом меня пронзила и ошеломила другая мысль. А разве Оливер не точно так же вел себя со мной? Намеренно игнорировал меня все время, чтобы я наверняка попался на крючок.
Не на это ли он намекал, сказав, что видел насквозь все мои попытки не замечать его?
Мы отошли от магазина и закурили. Спустя минуту послышался металлический скрежет. Хозяин магазина опускал стальной рольставень.
– Ты правда настолько любишь читать? – спросила она, пока мы медленно шли по темноте в сторону пьяцетты.
Я посмотрел на нее так, словно она спросила, люблю ли я музыку, или хлеб с соленым маслом, или спелые фрукты летом.
– Не пойми меня неправильно, – сказала она. – Мне тоже нравится читать. Просто я никому не говорю об этом.
Наконец-то, подумал я, хоть от кого-то я слышу правду. Я спросил, почему она не говорит никому.
– Не знаю... – было похоже, что она тянет время или не знает, как ответить. – Читающие люди – скрытные. Они прячутся. Прячутся, потому что не всегда нравятся сами себе.
– А ты прячешься?
– Иногда. А ты нет?
– Я? Да, наверно.
Потом, неожиданно для себя, я задал вопрос, на который в других обстоятельствах не осмелился бы.
– Ты прячешься от меня?
– Нет, не от тебя. Ну, может, чуточку.
– Почему?
– Ты и сам прекрасно знаешь почему.
– Тогда почему ты говоришь об этом?
– Почему? Потому что, мне кажется, ты можешь заставить меня страдать, а я не хочу страдать. – Она задумалась на мгновение. – Возможно, ты делаешь это ненамеренно, но из-за того, что ты всегда меняешь решения, всегда сбегаешь, тебя нельзя предугадать. Ты пугаешь меня.
Мы шли так медленно, что почти не заметили, как остановились. Я перегнулся через велосипед и легко поцеловал ее в губы. Она поставила свой велосипед около двери какого-то закрытого магазина и, прислонившись к стене, попросила: «Поцелуешь меня еще?» Воспользовавшись подножкой, я поставил велосипед посреди проулка и, приблизившись, взял ее лицо в ладони, наклонился к ней, и мы начали целоваться, мои руки оказались под ее рубашкой, ее – в моих волосах. Мне нравилась ее прямота, ее искренность. Они сквозили в словах, произнесенных ею тем вечером – не стесненных запретами, откровенных, человечных – и в том, как ее бедра теперь отвечали мне, не скованно и не исступленно, как будто связь между губами и бедрами в ее теле была безусловной и мгновенной. Поцелуй в губы не был прелюдией к более значимому акту, он сам являлся актом в своей полноте. Наши тела разделяла только одежда, поэтому для меня не стало неожиданностью, когда ее рука скользнула между нами, проникла в мои брюки, и я услышал: «Sei duro, duro, он такой твердый». Ее откровенность, ничем не стесненная и непринужденная, возбудила меня еще сильнее.
Я хотел смотреть на нее, в ее глаза, пока она держала меня в руке, сказать ей, как давно хотел поцеловать ее, сказать, что я больше не тот холодный, безжизненный мальчишка, который позвонил ей вечером и заехал за ней домой, но она перебила меня: «Baciami ancora, поцелуй меня снова».
Я поцеловал ее снова, но мысли мои уже устремились к уступу. Предложить поехать туда? На велосипедах мы добрались бы за пять минут, особенно, срезав по короткой дороге и проехав прямо через оливковую рощу. Я знал, что там мы наткнемся на других любовников. Еще был пляж. Я уже пользовался им раньше. Как и остальные. Я мог бы предложить свою комнату, никто дома не узнал бы, да и не придал бы этому значения.
Перед моим мысленным взором промелькнула картинка: мы с ней сидим в саду каждое утро после завтрака, она в бикини, уговаривает меня спуститься и поплавать вместе.
– Ma tu mi vuoi veramente bene, я правда тебе не безразлична? – спросила она. Случайный вопрос? Или результат все того же затравленного взгляда, следовавшего за нами тенью от самого магазина?
Я не мог понять, как раскрепощенность и печаль, он такой твердый и я тебе правда не безразлична? могли быть так тесно связаны. Также мне казалось непостижимым, как кто-то настолько ранимый, нерешительный, признавшийся в стольких сомнениях относительно себя, мог в то же время беззастенчиво запустить руку мне в трусы и, завладев моим членом, крепко держать его.
Продолжая целовать ее с нарастающей страстью, блуждая руками по ее телу, пока она шарила по моему, я поймал себя на том, что сочиняю записку, которую решил подбросить ночью ему под дверь: Молчание невыносимо. Мне нужно поговорить с тобой.
Подбросить записку удалось только на рассвете. До этого мы с Марцией занимались любовью в пустынном уголке пляжа, прозванном Аквариумом, где неизбежно скапливались оставшиеся с ночи презервативы, плавая среди камней, как лосось, вернувшийся на нерест в пресные воды. Мы договорились встретиться позже в тот же день.
Теперь, оказавшись дома, я наслаждался ее запахом на своем теле, на ладонях. Не стану смывать его. Сохраню его на себе до нашей встречи вечером. Отчасти я все еще упивался этой освежающей, благотворной волной безразличия, почти неприязни, по отношению к Оливеру, доставлявшей мне удовольствие и свидетельствовавшей, как непостоянен я был в конечном счете. Возможно, он чувствовал, что я хотел только переспать и таким образом развязаться с ним, и инстинктивно сторонился меня. Подумать только, несколько ночей назад я ощущал такую настойчивую потребность впустить его в свое тело, что готов был выпрыгнуть из постели и отправиться к нему в комнату. Теперь эта идея нисколько не возбуждала меня. Возможно, вся история с Оливером оказалась кратким наваждением, от которого я с облегчением избавился. Единственное же, что мне требовалось, это чувствовать запах Марции на ладонях, и я любил женское начало во всех женщинах.
Я знал, что это чувство не продлиться долго, потому что зависимым людям всегда легко отрекаться от зависимости тотчас после временного облегчения.
Не прошло и часа, как Оливер вихрем ворвался в мои мысли. Забраться на его кровать, протянуть ему ладонь и сказать, Вот, понюхай, а потом смотреть, как он обнюхивает мою ладонь, нежно держа ее в своих, наконец, подносит мой средний палец к губам и неожиданно берет его в рот.
Я вырвал страницу из школьной тетради.
Пожалуйста, не избегай меня.
Потом исправил:
Пожалуйста, не избегай меня. Это меня убивает.
Переписал снова:
Твое молчание меня убивает.
Явный перебор.
Невыносимо думать, что ты ненавидишь меня.
Слишком горестно. Нет, поменьше скорби, но оставить намек на смерть.
Лучше умереть, чем знать, что ты ненавидишь меня.
В последнюю минуту я вернулся к первоначальному варианту.
Молчание невыносимо. Мне нужно поговорить с тобой.
Я свернул клочок линованной бумаги и просунул его под дверь с мрачной решимостью Цезаря, переходящего Рубикон. Пути назад не было. Iacta alea est, сказал Цезарь, жребий брошен. Меня позабавила мысль, что глагол «бросить», iacere на латыни, имеет тот же корень, что и глагол «извергнуть». Едва я подумал об этом, как понял, что хотел дать ему почувствовать не только ее запах на моих пальцах, но и высохший на ладони след моего семени.
Пятнадцать минут спустя я разрывался между двумя равными по силе эмоциями: сожалением, что оставил послание, и сожалением, что в нем не было намека на иронию.
За завтраком, явившись наконец после пробежки, он спросил только, не поднимая головы, хорошо ли я провел вечер, намекая, что я лег спать очень поздно. «Insomma, сравнительно», – ответил я как можно более неопределенно, по-своему давая понять, что рассказывать долго.
– Должно быть, устал, – не остался в стороне отец. – Или ты тоже играл в покер?
– Я не играю в покер.
Отец с Оливером многозначительно переглянулись, а после стали обсуждать план работы на сегодня, и он был потерян для меня. Еще один мучительный день.
Поднявшись к себе за книгами, я увидел тот же свернутый клочок линованной бумаги на своем столе. Должно быть, он заходил в мою комнату через балкон и положил записку туда, где я ее теперь заметил. Если прочитаю сейчас, испорчу себе день. Но если отложу чтение на потом, весь день потеряет смысл, я не смогу думать ни о чем другом. Скорее всего, он вернул ее, не добавив ничего, словно говоря: Я нашел это на полу. Кажется, она твоя. После! Или же это недвусмысленно означало: Я не буду отвечать.
Повзрослей. Увидимся в полночь.
Это было приписано под моими словами.
Он принес записку перед завтраком.
Осознание пришло с минутным опозданием и в тот же миг наполнило меня томлением и разочарованием. Хотел ли я теперь того, что было мне предложено? И предлагалось ли мне что-то в действительности? Но хотел я того или нет, как вытерпеть до полуночи? Было только десять утра: четырнадцать часов впереди... Последний раз так долго я ждал свой табель успеваемости. Или однажды в воскресенье два года назад, когда девушка пообещала встретиться со мной в кино, и я сомневался, не забыла ли она. Полдня моя жизнь будет висеть на волоске. Как же я ненавидел ждать и зависеть от чужих капризов.
Нужно ли ответить ему?
Нельзя ответить на ответ!
Что до записки: нарочно ли он выбрал шутливый тон, или давал понять, что нацарапал ее мимоходом, спустя пару минут после пробежки и за мгновение до завтрака? Я отметил легкую насмешку над моей склонностью драматизировать, и самоуверенное, расставившее все на свои места увидимся в полночь. Что они предвещали, и что в итоге возьмет верх, ирония или самодовольное Давай встретимся в полночь и посмотрим, что из этого выйдет? Мы поговорим… Только поговорим? Это был приказ или согласие увидеться со мной в час, оговоренный во всех романах и пьесах? И где мы встретимся в полночь? Найдет ли он минуту в течение дня, чтобы сообщить мне о месте? Или, учитывая, что тогда я прождал его всю ночь, и что тонкая леска, разделяющая наш балкон, была фикцией, он полагал, что один из нас в конце концов перейдет негласную линию Мажино, которая никого не остановила?