— Вы ведь знаете, товарищ генерал-майор, — Антон склонил голову набок, поднося руки к лицу. — Вы ведь бывали на войне. Пусть не на этой, всё равно. Вы ведь знаете: если у них хватило смелости и глупости сделать это… — он покачал головой. — Это в них уже не убить.
Антон на секунду задумался. Наивные, глупые лица. Лица, забрызганные кровью, лица, у которых нет глаз, лица, на которых не осталось кожи. Нахмурился, упрямо сжав губы.
— И всё-таки я попробую.
Утро пятницы принесло с собой новый снегопад и плюсовую температуру. Снег оседал на спортгородке, превращаясь в грязное месиво.
Антон открыл глаза, уставившись на движущиеся зелёные фигурки и чувствуя тупую, ноющую боль в затылке. Он плохо спал, но, в общем, не хуже, чем всегда. Домой снова не поехал: с тех пор, как Мия забрала туда этого плешивого кота, Антон (конечно, предварительно как следует накостыляв бабам за это полосатое чудовище) старался не появляться там.
Вчера слишком поздно поднялся в свой кабинет. До двенадцати пробыл на пятом этаже, меря коридор быстрыми шагами перед вытянувшимся взводом. В памяти всплывали ставшие совершенно растерянные девчачьи глаза, когда он просто сказал им: «Я всё знаю».
Бабы бегали по спортгородку, занесённому мокрым снегом по колено, уже сорок минут.
— Выше, выше автомат, Широкова! — рявкнул он, стирая с лица тающие снежинки. — Что, так вы собирались там бегать, а?!
Он провёл рукой по волосам, ощущая, что клокочущей ярости, сжигающей всё подряд, в нём уже нет: он ещё вчера с помощью криков выплеснул её всю.
— Отжимаемся, отжимаемся! Ну что, за ночь мозги проветрились? — он окинул взглядом мокрые грязные спины. — Проветрились, я спрашиваю? Нет? Отжимаемся! Все заявления подаются только через непосредственного командира, то есть через меня. Это понятно?
— Так точно, — нестройно, но дружно пробормотали они.
— Тогда какого чёрта, а?! Может, объясните мне?! Раз, отжались! Что, много времени появилось? Два! Учту это, увольнений на этой неделе не будет. Три, отжимайся, Ланская! Как заявления писать, так она может, а как отжаться, так всё?
Спустя полчаса он построил их, едва держащихся на ногах, грязных, промокших и таких жалких.
— А теперь подумайте, пошевелите немного своими извилинами, если они там ещё есть, — едко проговорил Антон, заводя руки за спину. — Если вы не можете сделать даже это, какого чёрта вы будете делать на войне? Кого вы там защитите?! Вы просто сдохнете ни за что ни про что, и мне похер на это от слова совсем, и подыхайте, пожалуйста, сколько влезет, да только за это спросят с меня! Вам ясно? И чтобы через час я увидел перед собой сухое и чистое обмундирование.
Отправив взвод на завтрак, вернее, почти пнув их в сторону столовой, он устало поднялся на свой этаж и, предвкушая почти час блаженного спокойствия, открыл дверь кабинета. За его столом сидел Ронинов, тот самый соловьёвский папаша.
Антон перевёл на него спокойный взгляд, приподняв брови в немом вопросе, и отметил про себя, что сегодня он был без формы, да и выглядел парадоксально хуже, чем тогда, после бомбёжки.
— Не уступите мне мой стул?
— Нет.
— Ладно, — Антон сбросил с плеч на пол бушлат и расслабленно упал на диван, прикрывая глаза.
Сквозь полуопущенные ресницы он всё же мог наблюдать за Рониновым. Чем-то полковник походил на Звоныгина: наверное, той постоянной сосредоточенностью, которая плескалась в глазах обоих. Ронинов сидел совершенно спокойно и как-то устало, приложив правую руку ко лбу, а левой вычерчивая на тёмной поверхности стола неведомые узоры. Потом двинул локтем, поднял голову и посмотрел на Антона.
— Как моя дочь?
Он едва не хохотнул, чудом сдержавшись. Тогда уж Ронинов, и так вряд ли слишком хорошо относящийся к нему, точно решит, что он свихнулся. А что, на нервной почве. Почему бы и нет?
Антон поднял взгляд на полковника, который терпеливо ждал, и скривился.
— Могу принести вам журнал.
И свалите уже отсюда ко всем чертям. Глаза щипало, голова раскалывалась, и вообще стоило бы правда побольше спать, но его воспалённое сознание не оставляло ему выбора, просто отказываясь выключаться. Именно поэтому сегодняшнюю ночь он провёл, уставившись в стену напротив окна.
Он точно так же смотрел в неё, когда Соловьёва обняла его со спины, прижимаясь так, будто он — самое дорогое, самое, блять, нужное, что есть для неё в этом мире.
— По РХБЗ у неё четыре, и то только потому, что рука ещё не работает как следует. Если вам интересно знать, — счёл нужным пояснить. Снизошёл и снова откинулся назад.
— Я хотел поговорить с вами, — вдруг начал Ронинов, поднимая голову, будто не слышал всего того, что только что сказал Антон. — Я был у начальника училища с утра.
— Очень рад за вас.
— Узнавал про зимние отпуска, Звоныгин рассказал мне про рапорта и сказал, что распустит всех на неделю, чтобы проветрить им мозги. Мол, увидятся с родными и сразу же передумают ехать на фронт.
— Чудесно. Может, тогда поговорите об этом с ним? — он скривился и отвёл глаза.
Внизу послышался шум: на пятый перед парами заявился второй курс. Снова галдёж, смешки, раздражающий непрекращающийся гомон. Эти идиотки бесили его с каждым днём всё больше.
— Нет, Антон Александрович, я пришёл поговорить с вами по поводу отпуска моей дочери.
Антон хмыкнул и скрестил руки на груди.
— Очень интересно.
— Я знал вашего отца.
Воздух вышибло из лёгких, будто кто-то со всей силы треснул Антона по спине. Он поморщился, пытаясь отогнать от себя целый ворох неуместных образов. Прошло много лет, Антон. Это не может причинять тебе боль.
Не может?
Не может.
Он потянулся, пожимая плечами и морщась. Демонстрируя полнейшее безразличие.
— Повторюсь: очень рад за вас.
Взглянул в его глаза, сосредоточенные, непроницаемые, слишком серьёзные. Ронинов собрал пальцы рук в кулаки. Ну же, давай, вдарь ещё раз.
— Ещё до того, как умерла твоя мать.
Вдарил. И не поспоришь.
Чуть больше времени, чтобы снова натянуть на лицо привычную маску, такую родную и удобную, и Антон снова скривился, расслабляясь и подпирая голову рукой.
— Может, сразу к делу?
— К делу? Хорошо. Мне нужно, чтобы моя дочь пробыла у вас дома свой отпуск.
Он всё-таки не смог удержаться и засмеялся, чувствуя какую-то болезненность в своём смехе. После войны он всегда чувствовал её. Соловьёва. У него дома. Там, среди белого и голубого, на его кухне, на его кровати… Да твою мать, хватит уже.
Нервный вздох, последние остатки смеха.
Нет, точно крыша едет.
— Вы шутите.
— Не шучу.
— В таком случае отвечу сразу, — он скривился, поднимая глаза к потолку. — Нет.
Желваки под светлой кожей Ронинова ожили. Губы сжались в тонкую линию.
— Я скажу тебе всё как есть, — он чуть прищурился, но смотрел стыло, а не зло. — Мы учились с твоим отцом вместе в академии ФСБ в Москве, только я был на первом, а он — на четвёртом. Нельзя сказать, чтобы мы дружили, но как-то познакомились и общались. Потом он выпустился и уехал по распределению в Калининград, часто приглашал меня туда, я познакомился с твоей мамой, братом и сестрой, даже тебя видел пару раз. Помню, волосы были у тебя светлее, чем сейчас, — Ронинов чуть улыбнулся. — Но характер такой же вздорный. Люся всегда зачёсывала тебе чёлку набок. Мы с твоим отцом говорили ей, что это не очень мужественно, но она смеялась — красиво, говорила…
Красиво. Мама всегда говорила ему так. Антон часто спрашивал, зачем носить такие тугие воротнички и белые рубашки, застёгнутые до горла, ведь всё это так неудобно, но мама раз за разом целовала его в лоб и говорила: «Посмотри только, какой ты у меня красавец».
Его губы дрогнули. Нужно успокоиться: это просто отец Соловьёвой, который несёт всё что хочет… Раздражение окутывало его, срывая все тормоза.
— Всё. Достаточно. Если у вас нет ко мне вопросов, то будьте добры покинуть мой кабинет, — Антон резко встал, подходя к двери.
— Послушай…
— Я здесь не для того, чтобы слушать ваши наставления и воспоминания о моей семье, — так, держи себя в руках, держи, не давай этой клокочущей ярости заносить тебя на поворотах. — Хотите поделиться ими с кем-то — дверь открыта. Идите и поищите себе собеседника.
— Я говорю с тобой, — Ронинов взглянул на него прямо и совершенно спокойно. Это неимоверно бесило. Потому что Антон чувствовал это каждой своей клеточкой: именно он был сейчас хозяином положения.
— Я говорю с тобой, потому что мне нужно, чтобы моя дочь…
— Она никогда не будет жить у меня! — он против воли сорвался на рёв, ощущая, как пальцы зудят от беспомощной злобы, и прошипел: — И плевать я хотел на ваше знакомство с моими родителями, ясно?
Баах — дверь распахнулась, он саданул по ней кулаком, пожалуй, слишком сильно, но до Ронинова этот намёк должен был дойти.
Тишина нарушалась только гулом крови в его голове и громким, отчаянным сердцебиением.
Ронинов встал и подошёл к нему.
— Твою мать убили у тебя на глазах, Антон. Убили из-за того, что твой отец не смог её защитить, — каждое слово — будто удар под дых. Каждый взгляд — будто раскалённое клеймо на грудь.
— Вам об этом не судить, — практически не размыкая губ, прошипел он. Чувствуя, как пальцы сами собой сжимаются в спасительные кулаки.
— А теперь они убьют мою дочь, если я не смогу защитить её. Они ищут её, и они найдут. Так же, как нашли твою маму.
У мамы красивые тёмные волосы, точь-в-точь как у него и у Мии. У Лёхи светлее. Мама улыбается, мама протягивает к нему руки, но потом раздаётся щелчок, и мама, побледнев, оседает на пол.
Они — отец всегда говорил так, и от этой неопределённости под кожу забирался липкий, противный страх, расползающийся из живота до кончиков пальцев рук и ног. Они — будто какая-то неведомая сила, которой невозможно противостоять, что-то неизвестное, но тёмное и страшное. Что-то неизбежное.
— Они?.. — он запнулся, скривившись, ненавидя себя за бессилие.
— Я служу в ФСБ. Мы годами вычисляли Харренса, американского шпиона в верхушке, мы искали его везде, — быстро заговорил Ронинов. — Мы нашли его. Меня предупреждали, и не один раз, но я посадил его, потому что думал — так будет лучше. Будет честнее. Но его… вся его свита, его свора, они здесь, и они отомстят. Они найдут и убьют мою дочь, Антон, — он взглянул на него с каким-то давящим отчаянием и протянул руку, будто желая положить её ему на плечо, но Антон шарахнулся.
— Мне нет дела до вашей дочери. С чего вы вообще взяли, что моя квартира…
— Я помогал её покупать твоей матери, когда тебе и пяти не было. Там установлены пуленепробиваемые окна, дверь не взломаешь никакими отмычками. И тебе я доверяю.
— Повода не давал. У вас…
— У нас они станут искать её в первую очередь.
Господи, хоть бы несколько спокойных дней. Дней, когда не будет происходить вообще ничего, бабы будут сидеть тихо и никто, боже, никто не будет лезть в его жизнь. Ему бы хватило этих дней, честно.
Несколько дней, чтобы собрать себя по кусочкам, истерзанного, уставшего, сшить начерно нитками. Чтобы быть хоть немного готовым к следующему удару. Чтобы, когда он придёт, не упасть окончательно.
— Я прошу тебя подумать.
— Я не стану жить с вашей дочкой.
— Антон.
— Я не стану, — под кожей снова шевельнулась злость. Холодный взгляд Антона впился в высокую фигуру Ронинова.
— И всё-таки ты подумай.
Дверь закрылась тихо, а лучше бы хлопнула. Лучше бы дала со всей силы по его натянутым нервам, чтобы они лопнули ко всем чертям, чем так болезненно проскрипела по ним, чуть разрезала натянутые окончания самым остриём. Так, как разрезана у него вся грудь.
Болит. Он опустился на диван, успокаивая сердце и прижимая ладонь к груди. Болит, болит, снова чешется. Не чесалось уже много дней.
И на секунду, на самую маленькую секундочку, там, в своём сознании, Антон увидел Соловьёву в белой, светлой, наполненной маем комнате, такую странную, непривычно свежую и улыбчивую. А в следующий момент — Соловьёву с прижатыми к груди руками, так, как прижимал их он сам, когда боль накатывала, Соловьёву, оседающую на пол, несчастную девочку, по кофточке которой расплывалось красное пятно.
Резко открыл глаза, проклиная себя за невозможность вздохнуть, не всхлипнув.
Кровь. Кровь, много, и он почти уже ничего не различал, кроме неё, только кровь и боль, разрывающая грудь изнутри, переламывающая рёбра так, что их осколки впивались в кожу.
Сердце колотится, как ненормальное, когда к груди приближается раскалённое светящееся пятно, контуры которого он даже не различает, а потом Антон будто со стороны слышит свой собственный душераздирающий крик, снимающий кожу, и запах горелого мяса.
Красный туман перед глазами. Хруст костей.
У него остановилось сердце. Его сердце не билось. Был только крик и огонь.
Пожалуйста, только не сейчас.
Не надо.
Как же больно.
— С тобой что-то творится, — спокойно констатировал он, выжимая Танин китель.
— Всё нормально, Марк, — пожала плечами.
Раз — и холодная вода из ведра на полу растеклась по кафелю огромной лужей, подбираясь к их берцам.
— Блин, давай тряпку быстрей.
Подала её ледяными пальцами.
— Это от стирки, — нахмурилась она, будто читая его мысли, и быстро заправила выбивающиеся из косички пряди за ухо. Уловив его настойчивый взгляд, поджала губы и повела головой налево, приподнимая подбородок. Всегда так делала.
Конечно, от стирки. От чего же ещё? Конечно, всё у неё от стирки: и трясущиеся руки, сшибающие ведро ни с того ни с сего, и вечно отрешённый вид, и рассеянность, и нервозность.
— Всё, последний. Спасибо, что помог выжать всё это, мы бы одни мучились ещё час, — Таня улыбнулась чуть виновато, будто извиняясь за всё разом. Так не пойдет.
Он редко виделся с ней в последние дни, только во время пар в учебке на переменах, да и то не всегда. В столовой капитан, злой как чёрт, так стрелял глазами, что Марк не решался подсесть к их столу. Только смотрел, как Таня уплетает еду, даже не замечая, что ест, и нервно сжимая пальцы вокруг ложки или вилки.
Каждый долбаный ужин косясь на офицерский стол.
— Может, мы поговорим?
— Этим мы сейчас и занимаемся, — Таня подозрительно уставилась на него.
— Отлично. Да. Но, может, настало время поговорить о вашем лейтенанте?
— Ты об этом… — она устало опустила глаза.
— «Ты об этом»? А о чём ещё? — Марк неверящими глазами уставился на неё. — Это он вас загонял, да? — спросил как бы невзначай, вешая очередной китель на верёвку.
— Он. За дело, — быстро поправилась Таня, нахмурившись.
— Очень интересно, за какое такое дело можно вас замучить до полусмерти?
— За очень серьёзное дело.
Она уставилась на него из-под бровей, будто умоляя замолчать, забыть и больше никогда-никогда не возвращаться к этим разговорам. С каких это пор разговоры о лейтенанте-мудаке стали запретными? С каких пор хоть какие-то разговоры стали запретными между ними?
Она абсолютно точно умеет читать мысли, потому что в ту же секунду, как Марк открыл рот, желая не просто возразить, а очень зло возразить, Таня выпалила на одном дыхании:
— Ну пожалуйста, просто поверь мне. Всё нормально, Марк, и я в порядке, просто правда очень устаю. Ускоренная программа имеет очень большие минусы, да ещё и сессия, мы почти совсем не спим, — она сложила руки на груди.
Марк секунду помолчал. С каждым днём после того завала, когда она проторчала под этой кучей камней чёрт знает сколько времени, с того момента, когда этот урод Калужный потащился (и с чего бы?) искать её, Таня будто возвела вокруг себя какую-то невидимую стену. Смотришь — и всё как обычно, и она правда учится, сессия, недосыпы, все дела, это нормально, всё нормально. Но протянешь руку, попробуешь дотронуться — и вот тогда почувствуешь под пальцами не тёплую кожу, а непроницаемую перегородку. И её умоляющие глаза за ней.